Fair is foul, and foul is fair1.
Троекуров в тот же день написал в Петербург к госпоже Ранцовой и дня через три получил от нее ответ, который и не преминул тут же показать своей невеете. На деловое его послание она отвечала таким же деловым письмом, начинавшимся с «2-Mon cher monsieur Troékourof» и кончавшимся «Recevez l’assurance de mes meilleurs sentiments», – в котором она благодарила его за его «manière toute chevaleresque de traiter les choses» и выражала полное удовольствие, что именно ему может уступить (céder) доставшуюся ей по наследству движимость. Купец, покупающий ее московский дом, желал бы приобрести его со всем в нем находящимся и дает за все это купно 25 тысяч рублей; но так как он, само собою, ничего не разумеет «en fait d’art», то она ему и продаст «одни стены», остальное же предлагает с радостью Троекурову. Относительно его «scrupules de conscience» по поводу слишком, по его мнению, низкой оценки предметов, она спешит его предварить, что «pour lui faire plasir» она готова накинуть еще на них три тысячи (общий итог описи был выведен в пять тысяч), и «pas un sou de plus», так как она «все лучшее оставила за собою» (Троекуров пожал насмешливо плечом, дойдя до этого места), с остальным же не знала бы, что делать. Пришлось бы перевозить вещи в Петербург, искать для них помещения и рисковать в конце концов не найти на них покупщиков даже и за уменьшенную цену, так как, уверяла она, «il y a ici une panique d’argent générale en vue de l’émancipation prochaine»-2…
– Мне кажется, – весело молвил Троекуров, дочтя письмо, – что я затем могу, не смущаясь, купить все это. Она ничего не понимает и действительно спустила бы это сама в Петербурге уже совсем задаром. Я говорил с ее поверенным; вещи можно будет отправить сейчас же во Всесвятское. Я немедленно распоряжусь… Но мне надо будет самому туда съездить на день, на два, чтобы посмотреть, сообразить и устроить наш home3 несколько комфортабельно к нашему приезду.
Сашенька вся побледнела даже, услышав это.
– Вы уедете… на два дня! – могла только проговорить она.
– Даже и на три, если будет нужно, – отвечал он смеясь. – Я не хочу, чтобы вы нашли там казарму…
Он быстро повел дело. Деньгами он не стеснялся, так как до окончательного ввода его во владение Успенский ссудил его довольно значительною суммой, – рассчитался тут же за акулинскую движимость с поверенным Ольги Елпидифоровны и немедленно велел отправлять ее в имение. Ближайший надзор за этим поручил он Анфисе, все еще остававшейся добровольно при доме, за болезнью приставленного к нему Ранцовым доверенного слуги Сергея, и которая к этому приложила всевозможное старание. Вслед за вещами отправил он принимать их во Всесвятское архитектора, обойщика и столяра, назначив свой выезд позднее.
Как ни глупо казалось это ей самой и как ни старалась она этого избегнуть, но, прощаясь с ним на лестнице, Александра Павловна не выдержала и заплакала.
– Ну не буду, Борис, не буду! – воскликнула она тут же, пересиливая себя и глядя ему в глаза, боясь прочесть в них выражение нетерпения или неудовольствия, – только по вечерам будет так скучно! – промолвила она ему на ухо, пока он наклонился к ее руке.
Троекуров обернулся с улыбкой к провожавшему его в числе других Ашанину, который после их прогулки в санях зачастил, как это периодически происходило у него с тем или другим из знакомых ему домов, каждый почти день к Лукояновым.
– Владимир Петрович, будьте добры, найдите такое средство, чтоб Александру Павловну заставить три вечера сряду думать о предмете, несколько более интересном, чем поездка моя во Всесвятское!
– Трудно, батюшка, трудно! – засмеялась, покачивая головой, Марья Яковлевна.
– Будьте покойны, средство есть! – отозвался на это решительным тоном Ашанин. – Явлюсь с ним нынче же вечером. А теперь возьмите меня с собою, Борис Васильич, и киньте на Кузнецком мосту – вы мимо едете…
– Отлично! Едем!..
Вечером, к чаю, за которым кроме домашних сидели Женни Карнаухова и Ламартин-Овцын, наш Дон-Жуан явился к Лукояновым с книгою в руке.
– Это что ли средство ваше? – усмехнулась Марья Яковлевна, кивнув на нее подбородком.
– Самое оно и есть.
– Ну уж!..
(Марья Яковлевна никогда не питала особенной страсти к книгам, a последнее время «ученость» племянника и племянницы внушила ей к ним даже решительную антипатию.)
– A вот дайте начну, a потом и увидите, – молвил на это невозмутимо Ашанин. – Я, впрочем, не вас приехал лечить, a Александру Павловну.
– A что это вы привезли? – спросила девушка.
– Дворянское гнездо Тургенева; я ведь знаю, что в этом доме его не читали до сих пор.
– Я читала, – молвила небрежно Кира.
– Чего ты не читала! – сквозь зубы пропустила на это тетка.
Княжна как бы не слышала…
– On dit que c’est très joli4, – встрепенулась Женни, которой maman, Dodo и до сей минуты не дозволяла читать ничего, кроме английских романов, и притом почти исключительно тех лишь, авторами которых были женщины.
– Превосходная вещь, a в чтении Владимира Пепровича выиграет вдвое, – галантерейно подтвердил Ламартин.
Ашанин раскрыл книгу и, не откладывая, начал чтение тут же за чайным столом.
Читал он действительно очень хорошо; он умел увлекать и увлекался сам. Публика его после первых, довольно холодно прослушанных страниц унесена была им.
Сашенька слушала все внимательнее, с пробегавшими то и дело в темных глазах ее искорками сочувствия и глубокого внутреннего наслаждения. Ламартин-Овцын, забыв о клубе, не подымался со стула и только покачивался на нем как бы в ритм музыкальному языку произведения, значительно и самодовольно улыбаясь каждый раз, когда, в его понятии, «автор тонким штрихом намекал на оппозиционный характер убеждений» своего героя. Женни Карнаухова так и подпрыгивала от восторга, возносила глаза к потолку и восклицала от времени до времени: «Ravissant», «adorable», «comme il connaît le cœur féminin!5» (Она, по старой привычке отождествлять себя с героиней каждого читаемого ею английскаго novél6, переносила себя всецело в образ Лизы и по этому случаю глядела теперь на Дон-Жуана-чтеца такими пожирающими глазами, какими, конечно, и в голову бы не пришло тихой, сдержанной Лизе смотреть на «медведя» Лаврецкого.) Сама Марья Яковлевна, вся застыв в нескончаемой кирасе своего корсета, видимо любопытствовала, хотя несколько и оскорблялась тою «дурацкою ролью», говорила она, которую «во всем этом» играла такая же, как она, маменька, и даже «тезка ей», Марья Дмитриевна Калитина[21].
– У этих новых сочинителей, известно, – говорила она в перерывах чтения, – все молодые невесть какие умные, a все старые дрянцо; по нынешнему же времени, я почитаю, что это даже совсем напротив, – добавляла она, косясь то на племянницу, то на золотые очки на длинном носе свояка своего Овцына…
Кира, уложив голову на руку и опустив глаза, слушала в свою очередь в том глубоком безмолвии и неподвижности, которые составляли как бы ее особую специальность и имели дар непомерно оскорблять и «выводить из себя» ее впечатлительную, горячую и ребячески-невоздержную в выражении впечатлений своих тетку.
Чтение протянулось до ужина, и по общему желанию положено было продолжить его на следующий день «с самого послеобеда и до тех пор, пока хватит у Владимира Петровича голоса», к чему сам Ашанин смеясь прибавил: «И даже после того, как оного у меня не окажется».
Так и случилось. Начав в половине шестого, он к одиннадцати, изнеможенный чтением, которое не чувствовал себя в силах перервать хотя на мгновение, уже хрипел и задыхался от устали и накипа пережитых им художественных ощущений, передавая последние страницы романа.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, – читал он глубоко тронутым голосом прощание Лаврецкого с юным поколением столь дорогого ему некогда «калитинского дома», – жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака; мы хлопотали о том, как бы уцелеть, – и сколько нас не уцелело! – а вам надобно дело делать, работать»…
– Святая истина! – раздался вдруг неуместным диссонансом в гармонии общего усиленного и трепетного внимания голос Федора Федоровича Овцына. – Немногие уцелели из нас, немногие!..
Все глаза обернулись на него с негодованием.
– Да не мешай! – крикнула на него, махая рукой, хозяйка.
Ашанин дочитал… Натянутые нервы его слушательниц не выдержали:
– До слез ведь хорошо, до слез! – всхлипнула Марья Яковлевна.
Сашенька тихо плакала, закрыв лицо платком. Пылкая Женни рыдала уже громко, словно на панихиде… Сама Кира поводила кругом какими-то смягченными взорами…
– Художник, да-с, большой художник! – возгласил опять старый Ламартин, вставая в рост и расправляя свои длинные ноги. – И как верно отметил: мало из нас, действительно мало, кто «уцелел»!..
– Из каких это вас? – послышался неожиданно резкий голос Иринарха Овцына (он вошел к концу чтения и сел у дверей, незамеченный никем). – Из, то есть, как ты, вдовцов французской республики тысяча восемьсот сорок восьмого года?
Он подошел к отцу хихикая, насмешливо поглядел на него и пожал плечами.
– Мое почтение! – проговорил он тут же сквозь зубы, встретив разгневанный и вызывающий взгляд тетки, готовой сейчас же, он знал, оборвать его, и с которою он не почитал нужным ссориться, как ни кипела в нем желчь в эту минуту.
Он злился и на это чтение, и на то, что именно прочтено было, и на «успех», какой выпадал при этом на долю Ашанина, злился в особенности на то, что все это «повлияло» на Киру, на то «почти растроганное» выражение (он все время не отрывал от нее взгляда из своего угла), которое читал он теперь на ее лице…
– Да что ж, Ира, – говорил между тем, несколько заикаясь, смущенный, как всегда в присутствии сына, Федор Федорович, – ты никак отрицать не можешь, что, как говорит Лаврецкий, если вам действительно приходится теперь «дело делать», то мы могли только «бороться и падать» среди мрака. Но ведь все же мы были носителями идеи, Ира, да, – протянул он, значительно и даже таинственно понижая голос, – и вас, что там ни говори, приготовили – мы!
– Тряпки то есть, в роде твоего Лаврецкого? – отпустил с глубоким презрением Иринарх.
– Откуда же было у нас взять характеров? – уже слезливо воскликнул Ламартин, прижимая умоляющим жестом растопыренную пятерню длинных и костлявых пальцев к лацкану своего застегнутого фрака, – ты уж не маленьким совсем был, должен помнить, каково время-то наше было!
– Помню, – возразил сын с новым хихиканьем, – помню, например, как неповинные тысячи сынов народа водили с палками вместо ружей на убой дальнострельных англо-французских винтовок, a ваша либеральная братия радовалась, что их бьют, как победе цивилизации – вашей буржуазной цивилизации – над варварством. От тебя ведь слышал эти умныя слова!..
Федор Федорович быстро расстегнул фрак, вытащил часы и, торопливо проговорив: «Пора мне, однако!», подошел прощаться к ручке хозяйки, занятой в это время выражением благодарности Владимиру Петровичу за его прелестное чтение, но которой это нисколько не мешало прислушиваться обоими ушами к прению отца с сьшом.
– Плодами дел своих можешь любоваться, батюшка, – возгласила она громко, машинально протягивая губы к его лбу, пока он наклонялся к ее руке, – молодца взрастил, нечего сказать, молодца!..
Бедный Ламартин не то вздохнул, не то усмехнулся, раскланялся галантерейно с дамами, пожал с чувством на ходу локоть Ашанина и поспешными шагами вышел из комнаты.
Марья Яковлевна тотчас же обратилась к Иринарху:
– Отец твой с большого характера привык пред тобою пасовать; ну, a у меня, батюшка, и свой царь в голове есть, авось пред умом твоим и не струшу. Почему это, по-твоему, скажи на милость, Лаврецкий этот – «тряпка»?
Студент судорожно повел своими бесцветными губами:
– А по-вашему, он – человек?
– А чем не «человек» по-твоему?
Он чувствовал, что она его «допекает» и хочет «к углу прижать» и что дальнейший разговор по этому поводу должен непременно вызвать бурю.
– Очень уж он грузен и тяжел на подъем, – сказал он уклончиво под видом шутки.
Но в то же время глаза его встретились с обернувшимися на него глазами Киры. «Что же ты, отступаешь?» – насмешливо, показалось Иринарху, говорили они ему…
– Что можно другого сказать, – желая выражаться учтиво, поспешил он добавить к первым словам своим, – про такого господина, которому счастие само дается в руки, и который, в виду первого затруднения и смущаясь всякими старыми бреднями, добровольно отказывается от него и, поджав хвост, ретируется, как последний из пошляков?..
– Как это так, «ретируется»? – воскликнула Марья Яковлевна. – Что ж ему делать было, когда жена его не померла и приехала к нему?
– Так что же такое?
– Как что? Значит, жениться ему на Лизе нельзя было.
Губы Иринарха задергало снова:
– Да любил он ее или нет?
– Конечно, любил.
– A она его?
– Если б не любила, не пошла бы она с отчаяния в монастырь, – вмешалась в разговор Сашенька.
– В этом-то и пошлость! – фыркнул Овцын.
– Неужели, d’après vous, ей лучше было бы épouser cet affreux Паншин? – визгнула, в свою очередь, Женни, отирая глаза.
Иринарх еще раз глянул в сторону княжны Киры. Она склонилась над своею работой и как бы не слушала.
– Когда люди любят друг друга не салонным, дряблым чувством, a искреннею страстью, – вымолвил он особенно резко, как бы с тем чтобы вызвать ее внимание, – нет соображений, как и не может быть препятствий для них к удовлетворению влекущего их друг к другу естественного и вполне законного стремления!
Марья Яковлевна так и вскинулась:
– То есть, это, батюшка, по-нашему, по-русски, то значит, что ей, Лизе, надо было бежать из родительского дома, да еще с женатым человеком. Так оно, по-твоему, или нет?
– Вы сказали! – хихикнул он на это.
– То есть, – продолжала Марья Яковлевна, все более разгорячаясь, – чтобы честная девушка сделала из себя потерянную женщину?
– Зависит от понятий, – отрезал он в ответ, – по вашему мировоззрению – «потерянная», a с естественной и здравой точки зрения, честность ее только бы и началась с той минуты, когда б она решилась разорвать путы пошлой старой морали и следовать открыто прямому влечению своей природы.
Марья Яковлевна уже не в силах была сдержать свой гнев:
– Да как ты смеешь! – вся багровая закричала она на него. – Как ты смеешь в моем доме… при девушках проповедывать такие мерзости!.. Если отец твой довел свою слабость до того, что ты чуть его не бьешь… если тебя здесь может кто и слушает с удовольствием, – и она сверкнула взглядом в сторону племяницы, – так я тебе этого не позволю никогда, слышишь?
– Так ведь сами вы спросили, я вам и отвечал; не стану врать из угоды вам! – нагло отпустил он в свою очередь, чувствуя, что сожигает свои корабли, но держа прежде всего в мысли «не показаться трусом» в глазах Киры.
– Иринарх! – вскликнула перепуганная Александра Павловна, подымаясь с места. – Maman, прошу вас, оставьте его!..
Но Марья Яковлевна, как всегда бывает в таких случаях, была тем более оскорблена, чем справедливее было возражение, что сама же она его вызвала на ответ:
– A я тебя прошу выйти вон, – крикнула она на него, – и твоих дерзостей слушать не хочу!..
Иринарх поднял на нее глаза, полные неисходной злобы… Губы его перекосились, как бы готовясь разразится потоком язвительных слов… Но он сдержался, кивнул презрительно головой и с места, никому не кланяясь, быстрыми шагами направился к двери.
Не доходя до нее, он остановился подле Киры, сидевшей по своему обыкновению одна на конце стола, и протянул ей руку.
– До свидания, Кира Никитишна! – громко, вызывающим голосом проговорил он.
– До свидания, – машинально повторила она, равнодушно подавая ему свою.
– Только не в моем доме, конечно! – послышался следом за этим возглас разбешенной Марьи Яковлевны, между тем как он, энергическим движением пожав пальцы княжны, исчезал за дверью.
Княжна воззрилась в нее через стол с какою-то странною усмешкой и высоко приподняла плечи.
Умоляющий взгляд Александры Павловны остановил вовремя срывавшееся с уст ее матери резкое, непоправимое уже, быть может, слово…
Кира вернулась к своему месту, собрала со стола лежавшие на нем шитье, ножницы и катушки ниток, уложила все это в свой рабочий ящик, обвела присутствовавших общим кивком и вышла из столовой.
Последовало общее, тяжелое молчание. Никто словно не смел поднять глаз на другого. Хозяйка, с багровыми пятнами на лице, порывисто дышала под своей кирасой, упрекая себя внутренно за излишнюю горячность и в то же время усиленно доказывая себе, что поступить так, как она поступила, был ее «прямой, священный долг», и что она, конечно, чрез порог свой не допустит более в жизни этого «мерзавца», a что касается до того, чтоб она (то есть Кира) виделась с ним в другом месте, – «так это мы еще посмотрим!»… Ашанин, упершись взглядом в скатерть, молча барабанил по ней ногтями: «Шут-то ведь этот гороховый на сочувствие ее, пожалуй, рассчитывает, – рассуждал он мысленно про Иринарха и княжну, – а он для нее букашка, и взгляда не стоящая»… У Сашеньки от волнения то и дело выступали слезы на ресницах. Сконфуженная Женни сидела подле нее, размышляя в свою очередь, что «эта Кира наверно уж убежала бы с Лаврецким, если бы была на месте Лизы Калитиной… да что, впрочем, и сама она, Женни, право, не знала бы, как поступить, если бы такой, женатый, человек ей уж очень нравился»…
Она первая сочла нужным заговорить «pour rompre ce silence glacé»8:
– Борис завтра будет? – спросила она Сашеньку.
– Надеюсь, да! – встрепенулась та.
И быстро понижая голос:
– Если бы он был тут, ничего бы этого не случилось, – прошептала она ей на ухо.
Слуги вошли с приборами. Но Женни поспешила встать и объявила, что ее ждут дома. Ашанин последовал ее примеру: он понимал, что никому не до еды теперь… По их отъезде мать и дочь тотчас же, не прикасаясь к ужину и не разменявшись ни единым словом, разошлись по своим комнатам.