К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть первая. XVI
24%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть первая. XVI
18

…Духа злобы над душою

Я слышу тяжкое крыло.

На другой день, часу в девятом, Троекуров, только-что совершивший утренний туалет, сидел в своем нумере, в халате, с газетным листком в руке, и прихлебывал чай из похолодевшего уже стакана, когда в его передней отворилась дверь, послышался звук голосов, и вслед затем слуга его, грузин, вошел в комнату.

– Кто тут? – спросил его Борис Васильевич.

– A не знаю! – грузин пожал плечами и подал визитную карточку. – Говорят, чтобы вы прочитали хорошенько и тогда будете знать.

Троекуров поднес карточку к глазам. На ней читалось:

Степан Иоакимович

Троженков.

Ходатай по делам.

– Проси! – по минутном размышлении сказал Троекуров.

Вошел господин в синих очках, с которым читатель уже встретился в «укромном уголке» Елпидифора Павловича Акулина.

– Извините, что принимаю вас в таком туалете, – учтиво проговорил, привстав, хозяин, – я не хотел заставить вас ждать… Не угодно ли?

И он указал ему на стул подле дивана, на котором помещался сам.

Тот поклонился, сел и молча сквозь темные свои стекла уперся в него взглядом.

Такой дебют не понравился нашему кавказцу.

– Вы желали меня видеть, – сухо проговорил он, – чему именно обязан я этою честью?

– Вы изволили прочесть мою официальную, так сказать, кличку? – медленно вымолвил на это вошедший, кивнув подбородком на карточку, лежавшую на столе пред Троекуровым.

– Как же, прочел!

– И полагаю, – продолжал тот, растягивая слова, усиленно придыхая на гортанных звуках и особенно напирая на гласную о, – полагаю, что вы, несмотря на великороссийское закончание на веди-еръ, разобрали в той кличке обрубленный, с позволения сказать, как у собаки хвост, фамилии очень близкой вам по связям родства?

Троекуров с видимым уже любопытством воззрился на него в свою очередь.

– Разобрал, вы не ошиблись… Мне, впрочем, о вас было ранее известно, – примолвил он, помолчав.

– Было известно? – повторил Троженков и повел как бы с удовольствиом головой. – Известно вам, следовательно, то обстоятельство, что по естеству природы, так сказать, я вашей покойной матушке состою родным племянником, а вам двоюродным братом?

Невольное брезгливое ощущение пробежало по лицу Троекурова, но он тут же сдержался и с бесстрастным выражением поднял опять глаза на говорившего.

Но тот очевидно все видел, все замечал. Речь его приняла тут же не то беззаботно-насмешливый, не то язвительно-иронический оттенок:

– По тому же естественному основанию могу предаться и дальнейшей, так сказать, игре моей фантазии, как то: почитать себя потомком древних предков, единственно настоящим наследником значительных маетностей2, перешедших от оных родившему меня отцу, – и вообще в некотором смысле видеть в себе персону… А по действительности, как определил мне закон человеческий, ничто более есмь, как червь земляный, хуже даже того червя, могу сказать, потому как с первого момента непрошенного появления моего в мире сем отмечен, могу сказать, клеймом позора…

– Позвольте, – перебил его Троекуров, – я не понимаю, для чего вам угодно объяснять мне все это?

– Потому угодно, – невозмутимо возразил странный его собеседник, – что прежде всего желал бы знать, с какой стороны вам угодно будет взглянуть на меня, имя рек?

И он снова указал подбородком на свою визитную карточку.

– То есть со стороны «персоны» или со стороны «червя», как вы изволите выражаться? – Борис Васильевич чуть-чуть усмехнулся. – Ни с той ни с другой, позвольте сказать вам откровенно. Рождение ваше я ни в каком случае позором для вас не почитаю, а вижу в этом… несчастие, за которое вы никак не ответственны и которое, напротив, может только возбудить сожаление о нем в каждом порядочном человеке… Что же касается вашего гражданского положения, то я, вы понимаете, не властен его изменить и могу смотреть на него лишь так, как создано оно для вас законом.

Троженков повел всем телом:

– Извините, – натянуто проговорил он, – я полагал, что как сын нашего просвещенного века вы признаете неправедность писаного закона вообще и принимаете в основание естественные права человека…

– На что? – коротко отрезал Троекуров.

Вопрос этот как бы смутил «ходатая по делам»: он примолк на минуту и начал затем опять, не отвечая прямо на него:

– Не знаю, известен ли вам следующий факт: по выходе замуж матушки вашей, Маргариты Ивановны, против воли брата ее, а моего отца, – подчеркнул он, – сей последний подал на Высочайшее имя просьбу об узаконении меня, тогда пятигодового дитяти, во всех правах законного сына своего и наследника.

– В чем ему было отказано, – холодно заметил Троекуров.

– Отказано, – как бы машинально повторил тот, – остается знать, признаете ли вы за оным фактом нравственное, так сказать, значение утверждающего меня обстоятельства?

– В чем утверждающего, я не понимаю?

– Да хотя бы в воззрении самого родившего меня лица на права моего рождения?

– Послушайте, Степан Акимыч, – молвил не сейчас Троекуров, глядя в стекла его очков, сквозь которые тщетно старался он уловить выражение его глаз, – я не философ и не юрист и в социологические прения вступать полагаю бесполезным как для вас, так и для меня. На ваш же факт я отвечу такими же фактами. Отец ваш действительно желал вас одно время узаконить и просил об этом… Вы меня извините, если я позволю себе заметить, что он при этом руководился гораздо более ненавистью к матери моей и намерением лишить ее потомство всякой надежды на его наследство, чем заботой о «правах вашего рождения». Доказательством этому служит то, что, получив отказ в своей просьбе, он тут же женился на дочери своего управителя, прижил от нее сына, покойного Ивана Акимыча, a о вашей судьбе, сколько мне известно, позабыл и думать… Я был вчера у занимавшегося его делами и близкого его приятеля, Захара Петровича Успенского; он мне говорил, что отношения к вам… отца вашего… и брата были далеко не нежны, и что вы с вашей стороны…

– Успели уж побывать и справиться! – ядовито вскликнул Троженков. – И почерпнули, разумеется, самые неблагоприятные обо мне данные?

– Я не справлялся о вас: то, что до вас относится, сказано мне было мимоходом.

– Понимаю – и плюю на презирающих меня так же, как и они на меня плюют, – неожиданно отпустил на это господин в синих очках, – но я позволю себе спросить вас, как человека… как человека, так сказать, в абстрактном смысле слова – имею ли я право обиды на того, кто, родив меня на свет без спроса моего и желания, угнетал затем все это, им же данное мне существование, не только не обеспечив его в юные, но даже и в зрелые мои лета, лишив меня даже средств приобрести права служебные, так как по окончании мною гимназического курса в Полтаве, где я проживал, до ее смерти, с матерью на пенсион в 500 рублей в год, назначенный ей этим ее обольстителем, он на поступление мое в университет ни за что не согласился, а определил писцом в губернское правление, в коем и прозябал я в убожестве и, можно сказать, в грязи до более чем тридцатилетнего возраста?.. Так если я, приехав после того сюда по недостатку средств с обозным извозчиком, в виде поклажи, требовал от того человека и сына его настоящего себе обеспечения, а они мне в этом злостно отказывали и меня своею же против меня виной корили – так вы как скажете: меня или их казнить треба за это? Прошу от вас откровенного мнения.

– Вы правы с вашей точки зрения, – сказал внимательно прислушивавшийся к речи его Троекуров, – но, быть может, – промолвил он, несколько запинаясь, – с вашей стороны были также… поступки, объясняющие в некоторой мере, если далеко и не оправдывающие, суровости к вам покойного Акима Ивановича…

У Троженкова дрогнула челюсть:

– А, поднесли вам уже и о моих «поступках»! – злобно захихикал он. – Доложили, вероятно, о том, как я со стола миллионера, Акима Иваныча Остроженко, тысячу рублей позволил себе самовольно присвоить раз, и как за это пан сей большой меня, детище свое первородное, крова и хлеба последнего лишил?

Он вскочил с места и перегнулся через стол так, что Троекуров поспешно откинулся в спинку своего дивана, чтобы не почувствовать его дыхания на своем лице.

– Взял-с, действительно взял… потому и мне… и мне пожить захотелось раз, как жил ежедневно законный братец мой, Иван Акимыч, что такие тысячи карбованцев в одну ночь у Фараоновых дев3 оставлял!.. Взял-с и не отказался, когда допытывали: «Ты взял?» – Я!.. Мошенником меня они из-за того сделали, a сами честные остались! Полна грошей кишень – и честные! A от других с честности, голодом чтобы помер, требуют!..

Он опустился снова на стул, порывисто дыша и трясущеюся рукой поправляя свои слегка скользнувшие вниз по носу очки. Поверх их на мгновение выглянули глаза его – недобрые, мышиные щелки глаз, лукавые и тревожные…

– Несправедливость общественная, что с нею поделать! – выговорил он, как бы в resume4 всего предыдущего, с изнеможенным видом опуская обе руки.

«Что-то подобное говорил вчера этот… Овцын, – мелькнуло в голове Бориса Васильевича, – но тут посерьезнее основание»…

Он глядел на этого своего «двоюродного брата по естеству природы» с какою-то странною смесью жалости и отвращения. Он вполне признавал естественность высказывавшегося этим обездоленным человеком протеста, но голос, выражавший этот протест, звучал в его ухе чем-то неестественным и заученым. Забегавшее вперед признание о краже им денег у отца вслед за первым намеком о его «поступках» отзывалось гораздо более злым цинизмом, чем душевною страстностью; самые подходы его речи наконец и как бы ощупывание своего собеседника, прежде чем приступить к самому делу, за которым (Троекуров понял это из одного уже его визита) этот господин явился к нему, коробили нашего джентльмена своею грубою деланностью и лукавством.

Но он не хотел поддаться этому впечатлению. «Мало ли что кажется иной раз фальшивым, a на самом деле совершенно искренно! – настойчиво доказывал он себе. – Человек этот несчастлив, и если даже и порочен, – не по своей вине; он не просился, в самом деле, на этот свет, в эту свою несчастную шкуру незаконнорожденного, заклейменного, как говорит он справедливо, с первой минуты его рождения; ответственность за него, за его исковерканность, за неблаговидность его дел лежит не на нем, а на том, кто, родив его, не дал ему ни средств к жизни, ни настоящего образования… Бессердечный, поистине, человек был этот мой дядя, Аким Иванович!..»

– Да, я понимаю, – соответственно этому внутреннему рассуждению громко уже выговорил он, – обеспеченному человеку трудно себе представить даже, сколько нужно иной раз мужества бедняку, чтобы противостоять соблазну зла…

Труженков поднялся еще раз с места и протянул ему через стол руку:

– Позвольте поблагодарить вас, Борис Васильевич, за такие ваши слова! Запишу их, верьте слову, на вечные времена в памяти своей и сердце. Сказанные таким человеком, как вы…

Троекуров поспешил прервать его и принять руку, которую тот продолжал давить в своих холодных и каких-то склизких пальцах:

– Словам цена – грош, говорят, – вымолвил он с невольною резкостью, – и, вероятно, вы не для этого почтили меня своим посещением… Господин Успенский, – поспешил он тут же перейти на другую почву разговора, – говорил мне, что он за несколько времени до смерти Акима Ивановича склонял его обеспечить вас известною суммой и что тот совсем было согласился на это и обещал ему даже внести на ваше имя в банк, с тем чтобы вы, пока он жив, пользовались процентами с них, двадцать пять тысяч рублей.

– От полуторамиллионного состояния двадцать пять тысяч! У него одних чистых денег билетами до трехсот пятидесяти тысяч оставлено! – злобно захихикал Троженков. – Справедливо это, как полагаете?

Борис Васильевич чиркнул спичкой о стоявшую на столе коробку, закурил папироску и, жмурясь как бы от дыма, проговорил торопливым голосом:

– Духовного завещания, как достоверно известно Успенскому, покойный не оставил никакого; всему таким образом должен наследовать я… Я обязуюсь, по вводе меня во владение, выдать вам вдвое того, что он назначал вам – пятьдесять тысяч.

Он старался не глядеть на него, говоря себе: «Только бы он опять не стал мне глупых благодарностей выражать, а главное, не хватал бы еще раз за руку!..»

– Полагаю, что имею право на большее! – к немалому своему удивлению услышал он в ответ шипящий, словно оскорбленный голос «ходатая по делам».

Он глянул теперь на него во все глаза и громко рассмеялся:

– На все, то есть? Потому что я иначе не понимаю: или вы в самом деле почитаете себя вправе оспаривать у меня это наследство, – тогда я ни при чем; если же наследник я, то торговаться со мною в том, что я добровольно желаю отделить вам… по крайной мере забавно!..

– Есть все же совесть, Борис Васильевич! – проговорил тот уже несколько оробевшим тоном.

И Троекуров побледнел весь и нервно закусил ус:

– Есть, – сказал он, – я с нею согласно и поступаю: отец ваш давал вам цены ровно наполовину меньше!..

«Смертный мне враг с этой минуты», – сказал он себе тут же, угадывая сквозь непроницаемые стекла Троженкова змеиный взгляд, направленный на него вслед за этими его словами, и презрительно усмехнулся.

Но тот не доиграл еще всей своей игры:

– Правы вы были, Борис Васильевич, правы! – завздыхал он вдруг, как бы внезапно одумавшись. – Бессилен бедняк пред соблазном… туман, так сказать, напускает ему в очи… И вот, как пред Богом, поверите, из чего это я вместо слов благодарности в такой постыдный, извините великодушно, с вами торг вступил? Всю душу вам свою открою. Как дитею еще себя помню в имении отцовском, пока не отослал он нас из него бесчеловечно с матерью, так и до сегодняшнего дня, все одно я в мысли держал: удалиться от людей да зажить себе панком в деревне тихо, честно, благородно… И даже сколько раз пытался с покойным об этом, даже из Полтавы письмо ему писал: дайте, говорю, мне из земель ваших хотя кусочек масенький, построю я там себе хибарку, стану наймом работать, – потому я, как не имея дворянских прав, крепостным людом владеть не могу. А он даже и ответа никакого на то мне не дал… И вот теперь как раз, занимаясь ведением процессов по присутственным местам, такой случай вышел, что могу я знатнейшее имение приобрести, дав под залог его теперь сорок тысяч, а когда, уповательно, объявлена будет воля крестьянская и всем без исключения предоставится право владения землей, доплатить еще двадцать тому помещику и переехать туда пановать на его место. И так ни о чем, как пред Богом, думать не могу, как об этом имении; и как вы сказали… «пятьдесят тысяч», а у меня в голове сейчас: «не хватает до полной суммы»…

– Дело, значит, в лишних десяти тысячах, – гадливо воскликнул Троекуров, не давая ему договорить, – хорошо, я согласен их прибавить.

Он встал и поклонился, давая ему этим знать, что переговоры их кончены.

Троженков медленно поднялся в свою очередь:

– Так я буду в надежде, Борис Васильевич, – проговорил он после довольно продолжительного обоюдного молчания и как бы имея вымолвить что-то другое, заботившее его.

– У меня одно только слово! – отрезал Троекуров, которому вид этого человека уже глубоко претил, поклонился ему еще раз и прошел в свою спальню.

«Паны проклятые!» – неслышно прошипели позеленевшие губы Троженкова… «А гроши с гонора с одного заплатит все, и документа не треба, только бы сам дожил до ввода во владение», – добавил он мысленно чрез миг, усмехнулся, надел шапку тут же в комнате и вышел.

Предыдущая главаГлава 18 из 74Следующая глава