К книге
Четверть века назад. Книга 1Четверть века назад. Правдивая история (Памяти графа Алексея Толстого). Часть вторая. XXXII
86%
Четверть века назад. Правдивая история (Памяти графа Алексея Толстого). Часть вторая. XXXII
99

Setz einen Spiegel in’s Herz mir hinein

Und der Spiegel wird weisen: es ist nichts darin

Als Liebe und Treue und ehrlicher Sinn.

В Сашине полученное от княжны письмо произвело в первую минуту очень тревожное впечатление. Гундуров, собиравшийся к князю именно в тот день, когда получено было оно, пришел в совершенное отчаяние. Свидание с Линой, по которому он томился с каждым днем, с каждым часом все более, отлагалось, таким образом, вновь на неопределенное время, и к этому присоединялся еще дамоклов меч возможности переселения всей семьи Шастуновых в Петербург, а «там она пропала для меня навсегда!» – говорил себе с болезненным замиранием сердца Сергей… Софья Ивановна старалась утешить его, успокоить, ссылаясь на сообщавшийся Линою разговор ее с дядей, из которого было очевидно, что он не желает поступать обратно на службу, не хочет жить в Петербурге. Но в душе тетка Гундурова была сама далеко не спокойна. «Он был всегда честолюбив, – думала она о князе Ларионе, – всегда был в делах, привык к власти; он расстался с нею добровольно, но не может не томиться теперь своим бездействием; он не доволен в настоящую минуту, что его посадили в Совет, а не сделали министром, но ведь, быть может, и сделают, – ясно, что о нем вспомнили, что вернули ему милость, а сам он приедет в Петербург, соблазнится, останется»… Софья Ивановна не менее племянника волновалась мыслью о том, какой жестокий удар мог быть нанесен его надеждам переездом Шастуновых из Москвы. Как быть в таком случае? Ехать и ему в Петербург, поступить на службу (какое положение для молодого человека в Петербурге вне службы?), пойти по известной колее светского чиновничества, от которого она всю жизнь свою мечтала уберечь его?.. Софья Ивановна воспитана была, провела всю свою молодость на невских берегах; ей ведом был тот «нравственный воздух, которым живут там люди», тот строй взглядов и понятий, что царил там неумолимым деспотом в те времена. Она знала, что «с московскою, да еще студентскою», как она выражалась, «независимостью Сергея» он так же мало был способен помириться с «казенщиной» петербургской канцелярии, как и с «казенностью» петербургского большого света, что он или обратит там «откровенностью своих суждений» внимание на себя – вещь весьма опасная в ту пору, – или раздражится, вовсе не станет ездить в то общество, где единственно представлялся бы ему шанс встречаться с княжной Линой. Да и наконец, говорила себе Софья Ивановна, если б он и подчинился всему этому, решился терпеливо вынести все, что так противно было там и природе его, и воспитанию, если б он и обратился в приличного молодого человека «с хорошим служебным будущим», – насколько в глазах этого света прибавилось бы ему прав от этого на руку одной из первых по имени, богатству и красоте невест в России? Не так же ли все и вся завопило бы о неслыханной дерзости его «претензий», если бы чувство его к княжне стало там известно?.. А сама она, Елена Михайловна, не подверглась ли бы она пересудам и толкам самого злобного свойства за «поощрение этого чувства, за такой amour indigne d'elle2», как сказали бы эти люди? «Не измаялась ли бы она вконец, сердечная, не истаяла ли бы, милая, под гнетом неустанных намеков, уколов, упреков, среди этого неумолимого бессердечия и пустоты?..»

Так рассуждала тетка Гундурова, и в обнимавшей ее тревоге мысль о племяннике не отделялась от мысли о княжне; она сама не могла сказать себе теперь, кто из них был дороже, был ближе ее душе… «Как она будет в состоянии вынести все это», озабочивало Софью Ивановну даже гораздо более, чем то, какие последствия «все это» могло иметь на жизнь, на всю судьбу Сергее.

Но у Софьи Ивановны, как и у глубоко родственной ей по душе княжны Лины, была одна великая внутренняя сила: она верила! «Не унывай и борись до конца, а там да будет воля Мудрейшего нас!» В этих словах находила она неизменно то «окрыляющее», по выражению ее, чувство, при котором бодрел ее дух и яснел помысел в самые трудные минуты жизни и которое невольною властью своей подчиняло себя и всех ее окружавших. (И счастлив в этой жизни тот, кому суждено испытать над собой «окрыляющее» влияние такой верящей, любящей и не клонящей головы своей под грозою женщины!)

И теперь произошло то же самое. «Никто как Бог!» – сказала себе Софья Ивановна после долгого передумыванья всяких тяжелых мыслей и ни к чему не приведших соображений, возбужденных в ней полученным из Сицкого известием. И она как-то вдруг успокоилась и ободрилась, и вернувшуюся к ней ясность духа сообщила и «ютившимся под ее материнским крылом птенцам несмыслящим», как называл в шутку себя с приятелями Ашанин. Всем им, включая сюда и Гундурова, как бы вдруг стало очевидным, что не из чего приходить заранее в отчаяние, что тон письма княжны был гораздо более успокоительного, чем устрашающего свойства и что сама она, наконец, не принадлежала к числу тех созданий, чья зыбкая воля клонится по прихоти всякой перемены ветра: «ее не сломить никакому Петербургу!» – подумалось всем им.

Оба приятеля Гундурова одинаково от всего сердца желали ему успеха, хотя и руководились при этом не совсем одинаковыми побуждениями. Донельзя распущенный в нравственном отношении, но искупавший свои слабости действительно «золотым», как говорила Софья Ивановна, пылким и великодушным сердцем, Ашанин не имел ничего иного в виду при этом, как счастие друга, которого он любил как брата и глубоко уважал как человека. Искренний «фанатик» театрального искусства, Вальковский таил вместе с тем, под своею, весьма часто намеренною, грубостью немало, что говорится, «хитростцы» и практического расчета. Он любил Гундурова по-своему, за «охоту и талант» его к сцене, и в браке его с девушкой, имевшею принести мужу в приданое такое огромное состояние, как княжна, видел прежде всего ту выгоду, которою сам он, Вальковский, в случае такого приращения земных благ у приятеля, мог извлечь для себя как по части устройства всяких будущих «театриков», так и относительно грядущего размера тех вспоможений всякого рода, которыми он искони привык пользоваться со стороны обоих своих пансионских товарищей… На этом основании он гораздо более Ашанина волновался заботой об исполнении желаний Гундурова и очень часто, сам не подозревая того, оскорблял нашего героя в его чистом и благоговейном чувстве к княжне Лине.

– Послушай, брат, – говорил он ему озабоченно на другой день после получения ее письма в Сашине, – я всю ночь продумал о твоих обстоятельствах и пришел к тому, что нечего нам тут всем киснуть, когда настоящее дело делать треба!

– Какое это такое «настоящее дело»? – спрашивал Сергей.

– А такое, что коли б эта лядащая фря, княгиня, захотела дочь силой в Питер везти, так ведь и мы можем ей такой камуфлет подпустить… Я все сообразил подробно. На козлах ямщиком – я. Весь этот аллюр ихний знаю я теперь до тонкости, то есть в самом настоящем виде изображу, не отличить! Володька – лакеем. Мы же и свидетели. Подкатываем ночью к саду – она там ждет. Живо в коляску, валяй в Анцыферово, – село тут есть, двадцать верст, все это разузнал я до ниточки, а в селе-то поп Гаврила, пропойца и шельма изумительнейшая: за сто целкашей козла с козой обвенчать готов, говорят, а не то, что…

– Ты сам не знаешь, что говоришь, Вальковский! – вскрикнул, весь вспыхнув, Гундуров.

– Экая дубина, экая безобразина! – расхохотался тут же бывший Ашанин. – И ведь из того он это все изобрел в дурацкой голове своей, чтоб ему ямщиком-молодцом на козлах сидеть, в клык свой кабаний соловьем свистать… А что, Ваня, «Маргоренька-то к гусару ушла»? – закончил он вопросом, который преследовал его с утра до вечера, с самого дня встречи их в городе.

Вальковский, само собою, ругнул его, плюнул и отошел.

А вечером сидели они опять все трое за вечерним чаем у стола, за которым Софья Ивановна в круглых очках на носу вязала какое-то одеяло, и восторгались «Ромео и Юлией» в появившемся в ту пору в одном из повременных изданий переводе этой драмы на русский язык. Такие чтения Шекспира, начатые по мысли тетки Гундурова, видевшей в этом лучшее средство развлекать Сергея от муки и тревог его личных помыслов, соединяли каждый вечер сашинское общество и часто заставляли засиживаться его далеко за полночь. Сама Софья Ивановна, сохранившая под седыми волосами всю горячую впечатлительность молодости, увлекалась до слез гениальными красотами поэта и просила чтеца продолжать, забывая первая, что обычный час ее отхода ко сну давно отзвонил во всех комнатах дома. Гундуров, душевное состояние которого так близко подходило к тому страстному возбуждению, которым исполнено все существо молодого веронца Шекспира, находил для передачи его речей звуки, глубоко потрясавшие его слушателей, и от которых сам он иной раз пьянел и замирал в неизъяснимом восторге или растрогивался до рыдания в горле. После каждой несколько значительной сцены начинались толки, комментарии, споры. «Фанатик» сжимал кулаки и зубы, чтобы не ругнуться от избытка восхищения в присутствии импонировавшей ему Софьи Ивановны. Ашанин, неустанно тешившийся им и преследовавший его все теми же незлобивыми насмешками, всячески поджигал и вызывал его энтузиазм на какую-нибудь забавную выходку.

– Да, – говорил он однажды, – Ромео несомненно первая из первых молодых ролей, какие только существуют на театре!

– Первеющая! – подтвердил Вальковский, сияя непомерно раскрытыми глазами.

– Вот бы тебе попробовать себя когда-нибудь на ней, Ваня? – невиннейшим тоном продолжал за этим красавец.

– Ведь ты не дашь, Володенька? – возразил на это тот голосом, исполненным такого страстного внутреннего желания, униженной мольбы и страха за отказ, что все кругом разразилось неудержимым хохотом.

– А вот вы, в самом деле, возьмите, прочтите нам что-нибудь из роли Ромео, Иван Ильич, – молвила Софья Ивановна, принимая тут же серьезный вид и грозя пальцем Ашанину, – Владимир Петрович не один здесь судья!

«Фанатик» жадно потянул к себе книгу, лежавшую пред Гундуровым, остановившимся на первой сцене Ромео с Лоренцо, и с первых же слов загудел таким зверем, что Ашанин, ухватившись за бока, вскочил, выбежал в гостиную и повалился там на диван, надрываясь новым истерическим смехом. Гундуров уронил голову на стол и залился тоже.

– Да, – решила Софья Ивановна, укалывая себя до боли спицей в подбородок, чтобы не заразиться их примером, – мне кажется, действительно, Иван Ильич, что для вас годятся роли… менее пламенного характера…

Вальковский надулся, но только на этот вечер. Ему слишком удобно жилось в Сашине, он слишком хорошо там ел, пил и спал, чтобы расходиться с его гостеприимными хозяевами из-за какой-нибудь «рольки», как выражался он своими обычными уменьшительными обозначениями. Чтения Шекспира продолжались по-прежнему, и неудачная попытка «фанатика» передать эту молодую «рольку» не оставила ни малейшего следа в строе общего доброго согласия, царствовавшего в тихой сени старого сашинского дома.

Так прошло более недели. С каждым днем все нетерпеливее ждали теперь наши друзья новых известий из Сицкого, от княжны. Но известий не приходило…

Предыдущая главаГлава 99 из 115Следующая глава