К обеду наехала в Сицкое новая компания гостей, преимущественно из тогдашних московских светских жён премьеров1. Приехали два друга, князь Хохолков и Мишель Лунов, веселые и любезные завсегдатели гостиных и будуаров; приехали двоюродные братцы, Костя Подозерин, ужасно похожий на стерлядь, соревнователь Толи Карнаухова по части пения чувствительных и юных романсов, и Савва Роллер, победитель сердец и умник, которого прозывали «l’illustre étranger»2, на том основании, что родом был он из Волоколамского уезда и ни на каком иностранном наречии не объяснялся. За ними небрежною походкой, ласково улыбаясь большими серыми глазами и такими же большими, мягкими губами, плелся Петя Толбухин, милейший лентяй и англоман, про которого в то время пелся куплет:
Вот, как будто с парохода,
Master Piter Tolboukine,
Отпустила ему мода
Бакенбарды в пол-аршин и т. п.
Явился какой-то куда-то проезжавший дипломат, служивший одно время под начальством князя Михаила Шастунова, господин с крючковатым носом и испитым лицом, вследствие чего графиня Воротынцева тут же прозвала его «un perroquet malade»3, – а за ним весьма смахивавший на татарчонка, маленький, черненький артиллерист, состоявший вечно в отпуску, немолчный болтун, хрипун и хохотун, известный во всех углах России под кличкою «Сеньки», лестного уменьшительного, которое суждено ему было нести от детства и до старости лет…
Он и Костя Подозерин тотчас же присоседились к Толе Карнаухову, с которым и сели в конце стола, подалее от взоров «начальственного синклита», как выражались они…
Пили они много, еще более врали. «Mon cher, mon cher!» – то и дело среди пчелинаго жужжания трапезовавшей толпы, взрывался неудержимо хриплый голос артиллериста, и граф, знавший всех и каждого, взглядывал в их сторону и, подняв ладони, произносил своим акафистом: «Вечно Сенька шумит, пустая башка!..»
Многолюдный и бесконечный обед, несмотря на это, прошел довольно скучно; ему недоставало того общего, дружного оживления, какое вносило обыкновенно в будничные трапезы Сицкого молодое общество наших лицедеев. Для них часом ранее сервирован был особый стол в одном из флигелей дома. Француз-повар княгини превзошел себя зато в этот день. «Menu fretin» уездных соседей никогда еще в жизни не чувствовали на языке своем вкуса таких соусов, не глатывали таких соте4, в которые черт его знает, что положено, – рыба или бекас, никогда так много не приходилось им поглощать и жевать так мало… Зато князь Лоло, тонкий гастроном, после каждого блюда прикладывал пальцы ко рту и посылал ими знаки лестного одобрения по адресу хозяйки, самодовольно улыбавшейся ему в ответ со своего председательского места. Наша княгиня чувствовала себя опять в вожделенном расположении духа. Экспликация со «vrai ami» покончилась, надо полагать, – к обоюдному их удовольствию, так как вслед за нею «бригант», отправившись за актерский стол, сел на свое место с особенным, не то таинственным, не то сосредоточенным видом и, заметив, что пред его прибором стоит бутылка какого-то сотерна, строго взглянул на официанта и коротко отрезал: «Подать мне моего рейнвейна!» А княгиня Аглая по пути из своего ситцевого кабинета в столовую все время не то томно, не то стыдливо улыбалась стенам… В столовой змея-Додо, как ни в чем не бывало, подошла к ней с восторженными комплиментами насчет ее великолепной argenterie. «Elle vient de Storr et Mortiner5!» – тотчас же объявила ей Аглая Константиновна, забывая свои обиды и мгновенно переносясь мыслью к незабвенному Шипмоунткаслю… И опять теперь, сидя на своем хозяйском месте, насыщала она зрение ослепительным видом этого своего серебра, стекла и nappes damassées6, мрачно почтительными физиономиями своих официантов, переменявших тарелки и разливавших вина в стаканы со внушительностью жрецов, совершающих священнодействие, золотым и серебряным шитьем 7-«de la maison de l’Etpereur» на воротниках обоих «comtes», старого и молодого, восхитительным «toilette рагée» своей петербургской гостьи, «la comtesse Tatiana», и проч., и в сладком торжестве повторяла мысленно: «non, cela n’était pas plus cossu chez les Deanmore-7!», прислушиваясь в то же время с достодолжным вниманием к интересному рассказу сидевшего одесную ее графа о том, как «его графиня» любит собак.
По другую ее руку сидела по-прежнему графиня Воротынцева, посадившая подле себя с другой стороны вместо имевшего занять это место князя Лоло Софью Ивановну Переверзину. Лина познакомила их пред обедом. Оказалось, что графиня много слышала про нее от одной своей тетки, которую она очень любила и которая была одного выпуска из Смольного и очень дружна с Софьей Ивановной. Они с первого взгляда очень понравились друг другу: светская петербургская женщина оценила сразу оригинальность и прямоту этой пожилой, образованной провинциалки, от которой так и веяло тоном и привычками, складом ума старинной «bonne société»8… Они не переставали разговаривать между собой в продолжение всего обеда, вследствие чего, едва успели встать из-за стола, вся семья Карнауховых, с Толей в том числе, сочла нужным представиться Софье Ивановне «en qualité de voisins»9, и княгиня Додо, вызвав на уста очаровательнейшую из улыбок своих минувших времен, просила позволения посетить ее в Сашине. Граф Анисьев, с своей стороны, узнав от Женни, что она тетка Гундурова, не переставал изучать ее украдкой во все продолжение стола и из этого изучения вынес такого рода понятие, что это «старуха, с которою, пожалуй, придется считаться»…
Сам он сидел, по назначению хозяйки, между обеими княжнами, Линой и Женни, и на этом жгучем пункте вел себя с искусством опытнейшего стратега. Он так равномерно поворачивал свою глянцевитую голову то направо, то налево, так аккуратно распределял свои улыбки между обеими своими соседками, так беспристрастно делил между ними цветы своего остроумия, что все это могло бы быть взвешено на аптекарских весах и самый зоркий взгляд не в состоянии был бы подметить, на какую сторону склонялись эти весы. Но стороны зато относились к своему центру далеко не равномерно: добродушная Женни весело смеялась и болтала взапуски за ним; его блестящие речи шли мимо ушей все так же немой и глухой теперь ко всему Лины. Она ничего не ела… Какой-то туман расстилался пред ее глазами… Участие петербургской гостьи, беседа с нею не успокоили – они как бы еще усилили ее грусть и тревогу… «Как он должен страдать!» – проносилась в сотый раз у нее в голове все та же мысль. И тут же приходил ей на память какой-то стих из ее роли Офелии… «А затем как?.. Забыла!.. Боже мой, если я вдруг на сцене не вспомню реплики!» Она глядела прямо пред собой: все в том же тумане мелькали пред ней озабоченное лицо Софьи Ивановны и рядом с ним приподнятые на углах, живые, темные глаза…
«Она знала папа… ей были тогда мои годы»… Дрожь пробежала по спине Лины. Пред нею рисовалась большая высокая комната с уходящими в тень углами, мраморная доска стола с карселем под зеленым абажуром, уставленная стклянками, и рядом, на подушках, под приподнятым пологом, исхудалый, тонкий, незабвенный профиль… «Искупи меня, искупи меня, грешного!» – сквозь надрывающий кашель, вся замирая, расслушивала она его слова…
– Давно никто не внушал мне к себе такого сердечного чувства, как эта девушка! – говорила в то же время про нее графиня Воротынцева своей соседке. – 10-Et pauvre enfant, я пари держу, – elle doit avoir une grosse épine à travers le cœur-10… Вы знаете что? – спросила она поспешно, пораженная выражением лица, с которым слушала ее Софья Ивановна.
– Знаю, – отвечала та, – и с радостью, – примолвила она с обычною своею живостью, – еейчас отдала бы все, что остается мне жить, чтобы вытащить эту занозу из ее… и еще другого сердца!..