В театре шла не репетиция, а какое-то вавилонское столпотворение. Звон, гам, трескотня, визг и гул как из трубы. В оркестре прибывшие еще за два дня до этого из Москвы музыканты строили свои инструменты, сжавшись кучкой по своему обыкновению, стрекотали подле него «пулярки» с дебелою «окружной», игравшею Раису Савишну, во главе, готовясь пройти свои куплеты во «Льве Гурыче Синичкине». Около них вертелся петушком Шигарев, напевая им под шумок всякие галантерейности, за что то и дело получал колотушки по пальцам от руки решительной Eulampe. В креслах слышался наглый смех Свищова, который громко повествовал тут же о том, как Шигарев за каждую из таких колотушек получал будто от той же Eulampe по пяти счетом поцелуев в ламповом чулане за сценой, куда они будто бы убегали после каждой репетиции… Но его никто не слушал; сидевшие с ним рядом и кругом актеры орали каждый за себя, не понимая друг друга. Над ними, под плафоном, как тысяча колокольчиков, звенели хрустальные стеклышки большой люстры, в которую, взобравшись на высокие лестницы, слуги вставляли свечи. На сцене шлепали толстые сапоги рабочих, слышались крики «берегись!» – стук и скрип опускаемых и уставляемых деревянных рам: ставили декорации для «Гамлета». Вальковский, лютый как зверь, ругался с бутафором, не озаботившимся доставить ему шпоры на сапоги для его роли Розенкранца.
– Позвольте, – успокаивал его, подбегая, друг его режиссер, – на что вам шпоры? – Сапоги со шпорами у одних Марцелло и Бернардо, потому что они на карауле вне дворца, – а во дворце все в башмаках.
– А меня король в Англию с письмом посылает, Гамлета казнить, забыл ты, а? Так я в Англию по-бальному поеду, в башмаках, а?..
Он так ревел, что на время все смолкло кругом – музыканты, рабочие, пулярки, самая люстра с своими звенящими стеклышками…
– Так все же-с шпоры-то вам на что? – доказывал режиссер.
– Как на что? – На чем ездили-то тогда? Не в мальпосте, чай? На лошадях ездили, а?
– В Англию-то? – Из приморского города?
Все, что было тут, – разразилось бешеным хохотом. «Фанатик» плюнул, выбранил себя «дурнем» и ушел в кулису.
– Господа, позвольте, свеженькое, сейчас курочка снесла! – закричал Шигарев, вскакивая ногами на парапет, отделявший оркестр от кресел, и обращаясь лицом к зале. – Сидел я за завтраком рядом с одним здешним помещиком, фамилия ему Мудрецов. Вы, говорю я ему, происхождения, надо полагать, греческого? – Как же, говорит он мне на это с-оника, – я происхожу, говорит, от двух греческих мудрецов, Кирилла и Мефодия!
– Браво, браво! – раздался новый неистовый смех. Шигарев соскочил на пол, раскланялся, замяукал по-кошачьи и вернулся за новыми колотушками к Eulampe.
Гул загудел с новою силой.
Женни и Ольга, входя, заткнули себе инстиктивно уши.
Их тотчас же увидели, подбежали… Чижевский, суетившийся в это время как-то особенно усердно подле Глаши, смазливой горничной Лины, под предлогом пропуска ее в кулисы с картонами костюма Офелии, которые она несла в уборную своей барышни за сцену, отпрянул от нее, как от чудовища, едва завидел крупную княжну, и, состроив невинное лицо, пошел ей навстречу.
Но она уже успела все заметить и тотчас же принялась его за это, что говорится, шпынять и жучить. Она была на это большая мастерица. Чижевский отшучивался, краснел, начинал сердиться, наконец, обернув против нее оружие, принялся в свою очередь дразнить ее Анисьевым.
Ольге Елпидифоровне чужие «нежности» были очень мало забавны. Но она не отымала руки своей из-под руки Женни; она давно видела, как, не глядя на нее и будто горячо о чем-то препираясь с Факирским, подвигался, не торопясь, к проходу между кресел лукавый Ашанин… «Вот-вот сейчас подойдет он ко мне, как ни в чем не бывало, а сам зол, как черт, – думала она, – и начнет со смешков»…
Дон-Жуан действительно был «зол как черт», зол на себя за то, что у него теперь ныло и клокотало в душе «из-за этой девчонки», за то, что не имел силы переломить себя, не имел силы «сесть опять верхом и поехать»… «Я буду глуп с нею, я чувствую!» – повторял он себе с невыразимою досадой, с злобным наслаждением помышляя в то же время, как он все-таки «свое возьмет, накинет ей аркан на шею и затянет, затянет узлом – не порвешь!»…
«Олива» и «лавр», Маус и Ранцов, были уже тут, подле нее, с обычными фразами, со знакомыми вздохами. Никогда еще не казались они ей так мелки, так ничтожны. «Уезд!» – проговорила она мысленно, и ей становилось противно. Ей вдруг представлялось, что она, Ольга, mademoiselle Olga d’Akouline, воспитанная в перворазрядном институте, прирожденная Pétersbourgeoise et demoiselle du grand monde1, в первый раз в жизни попала в эту глухую провинцию, в первый раз видит эти уездные лица, эти смешные, взъерошенные усы надо ртом армейского «капиташки», этот череп Сократа на булавке, воткнутой в истрепанный атласный шарф этого белесоватого «стряпчего»… «Стряпчий!» – и презрительно сжимались ее губы… «А вон там еще лисицей, бочком, крадется этот московский ловелас… И рад, что у него на голове целый ворох волос торчит… Такой mauvais genre, и жилет не по моде»…
– Не довольно ли, Женни? – промолвила она громко и по-французски. – Нас ждут в гостиной.
Обожатели ее вскрикнули оба разом:
– Только вас, значит, и видели мы! – завздыхал, ероша волосы свои, капитан.
– Какие вы, однако, сегодня жестокие! – промычал, уходя в свои воротнички, «стряпчий».
Ашанин был уже от них в двух шагах.
Olga d’Acouline медленно приподняла глаза к плафону, как бы в первый раз заметив изображенных там вакханок и нимф, и небрежно, но отчетливо произнесла по-французски же:
– Не всякий день праздник!..
– А «праздником» называется у нас репетиция? – услышала она несносный для нее теперь, насмешливо-вкрадчивый голос «московского ловеласа».
Он стоял перед ней и смеялся… смеялся, как бы не признавая то, чем она себя теперь чувствовала, смел смеяться с этим кудрявым ворохом на голове и в старомодном жилете… Ее взорвало…
– Не хочу и не будет! – сверкнув зрачками, отрезала она, не глядя на него.
– По мне и лучше! – хладнокровно сказал на это Ашанин, жадно в то же время обнимая ее всю коротким взглядом.
– Это почему? – спросила вдруг, оборачиваясь, Женни. – Présentez moi monsieur2! – сказала она Чижевскому… Тот официально произнес его имя…
Дон-Жуан почтительно склонил голову…
– Почему вы думаете лучше, чтобы репетиции не было?
– Ольге Елпидифоровне, главное в ней – пение, а я, – промолвил Ашанин смиренным тоном, – у меня слух очень нежен, я бы боялся сегодня фалышивых нот.
Женни расхохоталась во всю мочь.
– Я никогда в жизни не фальшивила! – мгновенно вскипятившись, воскликнула барышня.
– Та, та, та! И Марио фальшивит3, не то, что ты!
– Я! я! – едва могла говорить Ольга. – А я вот тебе покажу!
И, вырвав стремительно от нее руку свою, она кинулась со всех ног к оркестру:
– Monsieur Erlanger, monsieur Erlanger!
Тонкая, сухая, с ироническою улыбкой и узенькими, длинными усиками над едва намеченною линией губ, голова известного тогда дирижера Малого московского театра обернулась на нее:
– Mademoiselle, à vos ordres4?
– Пожалуйста, мою арию! (Она вставляла в третье действие «Синичкина» арию Вани из «Жизни за Царя»5: «бедный конь в поле пал»). – Allegro, и начинайте с reprise6: «к нам пришли поляки»… Я хочу только показать…
– Зейчас, зейчас, mademoiselle! – улыбнулся он ей в ответ. Музыканты с видимым удовольствием отыскивали свои ноты, – они уже аккомпанировали Ольге накануне. – О, езли б у нас в театр был такой голоз et des yeux comme ça7! – говорил он сам, прищуривая на нее свои лукаво-сластолюбивые глазенки и вооружаясь своею палочкой.
– Начинайте, начинайте! – нетерпеливо постукивая ногой, торопила его Ольга уже со сцены.
Смычки поднялись…
Что говорится, с листа все унес с собою ее неотразимый, волшебно-страстный голос… Можно было все ей простить, все стерпеть от нее за эти всю душу захватывавшие и необузданные звуки… Так петь мог только голос на заре своей силы, – царственный богач, надменно расточающий свои сокровища из-за мгновенной прихоти… Резонанс залы был великолепный. Словно на пылающих крыльях, разносил он этот голос в беспредельную ширь… Музыканты, блестящими глазами следя за певицей, забыли о своих партиях; все сильнее, все бойчей становился темп, – палочка Эрлангера, как бы помимо его воли, била неудержимо по воздуху… Ашанин упал в кресло в каком-то опьянении.
Я как Бо-жий по-сол.
– прозвенели, будто медные колокола, одна за другой, шесть невообразимо ровно и верно отчеканенных нот,
Впереди, впере…
и, не дав себе труда кончить, Ольга оборвала на полутакте, – и с горящим лицом и высоко подымавшеюся грудью:
– Что, фальшивлю! – крикнула она со сцены княжне Карнауховой.
– Ах, ты, судьба прокля… – замер взрыв восторга и отчаяние бедного капитана Ранцова среди кликов и плеска всей залы…
Ольга сбежала вниз и подхватила опять под руку Женни.
– А теперь пойдем, ты все теперь видела и слышала; сейчас будут звонить ко второму завтраку – пора, пора!..
– Mesdames и господа, позвольте!
К ним подбежал Духонин:
– Известно ли вам насчет сегодняшнего обеда?
– Что такое?
– Для актеров сегодня особенный стол, к пяти часам, так как, если обедать в шесть со всеми, к восьми, когда начнется спектакль, не успеешь ни отдохнуть, ни спокойно одеться…
– Тем более что сегодня будут без отдыха обедать! – сострил при сем удобном случае Шигарев.
– Я буду обедать со всеми, – объявила Ольга, – я не участвую в «Гамлете».
– Как же так? – вскликнула обиженно Eulampe, – ведь ты хотела, для эффекта, выйти с нами вместе в свите королевы. Ведь так условлено было, господа?
– Да, да, конечно! Ольга Елпидифоровна, что же это вы?
– Нет, я не хочу – и так вас много! Будет с нее! – примолвила барышня, с невольною гримасой по адресу отсутствующей Гертруды.
– А где она сама? – спросил кто-то. – Где Надежда Федоровна? Ее не видно сегодня все утро?
– Она у себя наверху, я была у ней, – отвечала одна из «пулярок», – она, говорит, была ночью очень больна и отдыхала, чтобы к вечеру можно было ей играть…
– Пойдем, Женни! – заторопила ее опять Ольга Елпидифоровна, топая на месте и подталкивая ее локтем. Но Чижевский снова успел завладеть крупною княжной, у которой он теперь выпрашивал мазурку на бале после спектакля.
– Ведь вы знаете, что мне за это достанется? – говорила она в ответ с твердым внутренно решением танцевать эту мазурку с ним во что бы то ни стало.
– Да что же я такой за пугало? – жалобным голосом возражал он. – Минотавр, людоед, Баба-Яга, чтобы меня так опасались?
– Хуже, хуже! – хохотала Женни. – Fat et suffisant8! Под этою вывеской всем известны.
– Знаете что, княжна?
– Что?
– Мне ничего не остается, как в один прекрасный день взять и увезти вас!
Она рассмеялась пуще прежнего, к немалой досаде Ольги Елпидифоровны, которая не предвидела конца этому разговору.
– Как же не так! Увозите Линину Глашу, она, пожалуй, согласится.
– Хорошо, я увезу Глашу, а вы мне дайте сегодня мазурку! – предложил на все готовый Чижевский.
– Ну, Бог с вами, возьмите! Только вот что: во все время, как будем сидеть, не смейте смотреть на меня! Глаза держите все прямо пред собой и оборачиваться ни-ни, потому что это главное – за глазами наблюдать. А рот немножко в сторону, ко мне, и говорите! Говорить можно, кто подслушает?.. Ах, как петербургские хорошо это сумеют делать! – вспомнила княжна с новым смехом. – Вот у Анисьева поучитесь, например!..
– А это вы по собственному опыту знаете? – спросил москвич, прикусывая губу.
– Quel impertinent vous faites9! He хочу больше с вами говорить!.. Пойдем, Ольга!..
– Слава Богу! – вскликнула барышня. «В самый раз!» – подумала она, заметив, что Ашанин, оправившийся от нервного возбуждения, произведенного на него ее пением, с прежнею «противною своею улыбкой вылез откуда-то» и направлялся опять к ней, «семеня по-петушьи ножками», даже заметила она почему-то в эту очень дурную для него минуту.
Она крепко прижала к своему боку локоть Женни, чтобы «не вздумалось ей опять к своему предмету», – и обе бойкие особы выбежали в коридор, соединявший театр с главным корпусом дома.