– Ma fille1! Вы с ней знакомы? – проговорила княгиня при входе Лины, сладко улыбаясь приезжему и в то же время кидая искоса на дочь недовольный взгляд за то, что она так медлила явиться.
Молодой человек поспешно встал и отвесил княжне безмолвный и низкий поклон.
Она, в свою очередь, учтиво ответила ему наклоном головы, повела взглядом кругом, как бы ища кого-то, и отошла к игорному столу, за которым сидела Софья Ивановна.
Аглая Константиновна вспыхнула как пион… Анисьев не моргнул бровью.
Он был мастер владеть собою. Это и его такт, его необыкновенная сметливость выдвинули его по службе еще более, чем покровительство сильного дяди… Анисьев родился честолюбцем. Внук выслужившегося гатчинского офицера, в один счастливый для него день необычайной милости пожалованного зараз генерал-адютантом, графом и поместьем в две тысячи душ в Могилевской губернии и затем забытого в каком-то совете во все продолжение следующего царствования, – Анисьев лишился отца своего еще в малолетстве. Отец этот, отставной гусар, «ёра и забияка» времен Бурцевых2, во всю свою жизнь сделал одно умное дело, – а именно женился из-за пари, в пьяном виде, на старой, но энергичной и умной деве, матери нашего полковника, – и весьма скоро затем, допившись до чертиков, умер, не успев домотать до конца своих могилевских крестьян. Вдова его, при помощи своего брата, уже тогда стоявшего в большой милости, успела уплатить большую часть мужниных долгов. Сына на тринадцатом году отдала она в пажеский корпус, отлично выучив его пред тем французскому и немецкому языкам и «хорошим манерам», – что и положило прочное основание для всех ожидавших его впоследствии успехов в петербургском свете. В корпусе товарищи, между которыми он никогда не был популярен, но из которых всегда делал, что хотел, предсказывали ему блестящую карьеру, а начальство постоянно отличало его, как «будущего образцового гвардейского офицера». И он вышел им действительно – вышел именно в том смысле, в каком разумели это военные требования того времени. Завистники – а у него было их немало – уверяли, что первое, чем обратил он на себя внимание высшего начальства, было будто бы некое соображение о «ленчике»[25], изложенное-де им на двенадцати кругом исписанных листах, которое по рассмотрении оного в особом комитете было-де одобрено и принято к руководству, автор же его награжден за отличие чином вне правил. Это была, разумеется, чистейшая выдумка, но в которой Анисьев, со свойственной ему сообразительностью, не видел ничего для себя вредного, – напротив, и сам, смеясь, рассказывал о ней во влиятельных кружках… На двадцать седьмом году от роду он взят был из полка в свиту и сразу попал в «дельные». Скоро стали давать ему особенно важные, то есть щекотливые по существу своему поручения. Молодой делец каждый раз выходил с торжеством из затруднений, представлявшихся ему в этих случаях. Никогда донесения его не оказывались противными тому, чего ожидалось от них; никогда суждение о расследованном им деле не подымалось выше понимания тех, кем оно было ему поручаемо; никогда то, что предоставлялось ему лично «уладить» и «утушить», не оставалось горючим и разлаженным. У него было что-то вроде верхнего чутья, которым угадывал он безо всяких посторонних указаний, по какому-нибудь лишь оброненному слову, нечаянно подсмотренному взгляду, часто даже просто по какому-то наитию то именно, что требовалось в данном случае и чего можно было ожидать в другом, что должно было взять верх над чем в данное время, кто мог «выскочить» или «провалиться» в более или менее близком будущем, – и необыкновенно верно сообразовался с этим для своих личных честолюбивых расчетов. Этому чутью соответствовала в лице его особая, частью природная, частью выработанная им усмешка, в которой наблюдатель мог бы разгадать смысл всего его характера. Улыбка эта имела целью прежде всего дать понять тому, с кем он говорил, что он имеет совершенно ясное и полное понятие о предмете, о котором заводилась речь, хотя бы то было об ассирийских древностях или о дендрологии; затем – что об этом самом предмете он имеет свое личное оригинальное мнение, которое он не почитает нужным высказывать, и, наконец, что он не почитает нужным высказывать это мнение вследствие высших и одному ему ведомых соображений. Анисьев достигал своей цели: из деловых сношений с ним нужные ему люди выносили то впечатление, что он весьма солидный, способный и ловкий молодой человек, которому несомненно суждено «далеко пойти». В петербургском официальном и светском мире никто и не сомневался в этом, и графиня Анисьева была лишь эхом этого мира, когда в интимных беседах с княгинею Аглаей говорила о сыне как о «будущем министре».
Успехи его не ограничивались службой: он был одним из самых видных, из самых отличаемых кавалеров придворных и великосветских балов и козеров3 «избранных» гостиных, танцевал отлично и не со всеми, сыпал кстати фразами из Revue des deux mondes4, которую читал неукоснительно пред каждым своим вечерним выездом, рисовал весьма удачно благонамеренно-остроумные карикатуры и, по общему признанию своих гвардейских сверстников, умел «как никто» носить военный мундир, при самом строгом соблюдении стеснительной формы того времени, – тайна, и поныне, говорят специалисты, не каждому дающаяся. Ни у кого так ловко не пропускался мимо локтя толстый аксельбант из-под свисшего «à la grognard»5 эполета, так не пригнаны были «в раз» суженные книзу рейтузы к лакированному сапогу, так щегольски мягко не ложились складки просторного сюртука кругом высокого и тонкого стана. «L’extrafin de nos officiers6!» – говорил про него сам военный министр, князь Чернышев7, любуясь им на бале сквозь одноголазый золотой лорнет и улыбаясь по этому случаю под завитым париком блестящим воспоминанием собственного своего былого.
Победы свои Анисьев считал дюжинами… Еще будучи камерпажом, говорили злые языки, он был замечен
Блестящей Нинон Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы[26],
бывшею тогда уже сильно sur le retour8, но удивительно сохранившаяся «мраморная краса» которой могла пленить и не семнадцатилетнего юношу, и приобрел от нее последний лоск, «le dernier coup de pinceau»9, той лениво-холодной небрежности приемов, того полунасмешливого, полускучающего тона речи, что почитались тогда высшим выражением светской элегантности и пред которыми клали оружие самые неприступные тогдашние львицы…
Но, увы, не одни розы цвели в существовании этого «баловня петербургской фортуны», как выражались еще старички в те времена: были в нем и терния, и очень колючие для него терния. Прежде всего, он был разорен. Доходов с дедовского имения, кое-как сохраненного ему матерью, оказалось с первого же года поступления его в гвардию недостаточно для того широкого пошиба жизни, которым он счел нужным зажить. Молодой честолюбец не наследовал ни одного из забубенных свойств своего покойного родителя, но в его ранних расчетах этот широкий train10 был необходим ему для того, чтобы не только сразу поставить себя на одну ногу с крупнейшими представителями тогдашней богатой гвардейской молодежи, но и попасть в число тех избранных из них счастливцев, блистательное будущее которых, благодаря высокому иерархическому положению их отцов, намечено было, так сказать, заранее. «Qui ose tout, а tout11, – доказывал он матери, пугавшейся его расточительности, – кто с самого начала заявляет, что он бьет на большое, тот его наполовину уже получил; чтобы и мне быть тем же, чем будут Привислянский и Воротынцев, я теперь же не должен уступать им ни на шаг!» И он не уступал, но не прошло пяти лет, как долги его уже превышали ценность всего его имения, и он мог еще держаться на желаемой высоте лишь благодаря большой игре, которая пока везла ему довольно постоянно. Но счастье могло со дня на день изменить ему, и тогда… Анисьев не допускал этого «тогда», он слишком верил в себя и свою звезду, не допускал, чтоб он когда-либо мог быть вынужден «скатиться на салазках вниз», как выражался он в тайных беседах с самим собою, но ему часто приходилось очень трудно… К тому подходило и время: ему минуло тридцать лет, пора было ему окончательно устроиться, укорениться тем, что называется un beau parti12 в этом петербургском свете, в котором и он, и его сильный дядя все как бы еще почитались пришлыми, не имевшими там ни преданий, ни связей родства… Но задача эта была не легка при тех условиях, в каких он задумывал ее: на половине помириться он не мог, ему нужно было и звонкое в свете имя, и большое состояние. А он, – Анисьев зеленел от злости, когда думал об этом, – он, как ни бился, все же был не Привислянский, не Воротынцев; он говорил себе, кусая губы, что ему нельзя было, как они, «кинуть платок любой русской невесте в уверенности, что она бросится подымать его», он знал два-три дома в Петербурге, где, несмотря на дворскую к нему милость, на завидное его служебное положение, успех для него был бы более чем сомнителен… И он часто не без глубокой внутренней тревоги выглядывал, перекидывал в уме, соображал… И вот однажды его мать, поселившаяся за границей экономии ради, пишет ему из Рима, что она нашла ему 13-«le perle des partis comme nom, fortune et distinction», что эту перлу никто, к счастью, в Петербурге не знает и что она повела дело так, что заручилась заранее согласием матери девушки, – «une personne tout-à-fait impossible»-13, говорилось при этом в скобках о злополучной Аглае, почитавшей графиню Анисьеву своим лучшим другом, которую (то есть Аглаю) она советует сыну, когда он женится на дочери, как можно менее пускать к себе в дом, «parce qu’elle est d’une bêtise tout-à-fait compromettante»14. О князе Ларионе упоминалось в письме, как о человеке, пред «деспотизмом» которого, по-видимому, преклоняется безропотно вся семья его брата, но с которым графиня, как ни старалась, не могла сойтись: 15-«c’est un homme fort rébarbatif», писала она, «et souffrant évidemment d’une ambition rentrée»-15. NB поставлено было вслед за последними строками.
«Молодец maman, – сказал себе Анисьев, дойдя до этого NB, – сейчас догадается, где дверь скрипит!»… Эта скрипучая дверь, сообразил он тотчас, в свою очередь, должна быть по возможности скорее «смазана». Этот неудобный дядя, «cet original à opinions avancées16, которого спустили тому два года», – надо было «бросить скорее кость его голодному честолюбию». Весь вопрос для Анисьева состоял единственно в этом. Несмотря на свои еще молодые годы, он в течение своей служебной и светской жизни так мало привык встречаться с человеческим бескорыстием, что ему и в голову не пришло, чтоб этот «оригинал» в вопросе о будущем племянницы мог руководствоваться какими-либо не истекающими из его личного интереса соображениями… Анисьев кинулся к дяде. На его счастие, «le combinaison17 Шастунов», предложенная им, имела, как оказалось, даже более шансов на успех, чем мог он надеяться в первую минуту. – «О нем недавно вспоминали, как об очень умном человеке, – сообщил племяннику сановный царедворец, – лично он был всегда приятен. Дай срок, я напомню при случае».
И он напомнил. Ко времени приезда Шастуновых в Россию поступление обратно князя Лариона на службу было в принципе благосклонно допущено в высших сферах. В течение зимы Анисьев успел увидать Лину в Москве, околдовать ее матушку. К этому же времени дяде его стало видно, на какой пост мог бы быть предложен его новый protégé18. Но в виду расчетов племянника опытный сановник представил дело так, чтобы «сначала пустить пробный шар», то есть узнать через третье лицо, насколько вообще готов принять князь Ларион то, что имеют предложить ему, а то, мол, он «пожалуй откажется, скажет, что устал, стар, так чтобы как-нибудь не компрометироваться»… Решено было послать письмо к графу, в Москву, в котором бы не заключалось ничего положительного. Положительное, в планах дяди и племянника, должно было быть выговорено лишь тогда, когда Анисьев уверится лично, что ему со стороны князя не грозит никаким затруднением; в противном случае дядя брал на себя «похоронить» свыше одобренную «комбинацию»… Все было рассчитано так, чтобы наш полковник, посланный в конце зимы с разными поручениями в восточную Россию, мог на возвратном пути быть в Сицком к тому времени, когда письмо дяди его к графу станет уже известным князю Лариону.