К книге
Бездна. Книга 3Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой). Часть третья. XVIII
91%
Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой). Часть третья. XVIII
68

В ней были всесильные чары,

Была непонятная власть1.

– Какое у этой барыни там «доброе дело», о котором вы должны передать мне? – спросил Борис Васильевич своего спутника, когда коляска их выехала из Сицкого.

– Она говорила мне, желает учредить в городе школу для девочек, – ответил с слабою усмешкой Гриша.

– Вот как! Которою сама она будет руководить? – с невеселою усмешкой примолвил Троекуров.

Гриша насилованно усмехнулся тоже:

– Она действительно хочет быть там попечительницей и лучшим из выходящих думает давать приданое.

– Поздравляю тех, кому достались бы в жены эти воспитанницы госпожи Сусальцевой… Но полагаю, что из ее намерения ничего не выйдет и что на счастье наших мещанок она забудет об их цивилизации… A вы тут причем? – спросил он чрез миг.

– Ей представилось, что я ей необходим, как исправляющий должность предводителя, для содействия ее плану, – как-то особенно торопливо поспешил сказать молодой человек.

Собеседник его примолк на минуту:

– Вы слышали или нет, – начал он опять, – что говорил этот сноб-губернатор за столом относительно экстренного собрания дворянства для выбора предводителя вместо Павла Григорьевича?

– Слышал, как же; он говорил достаточно громко для этого.

– И поняли, для чего это было сказано?

– Как не понять, Борис Васильевич: известной партии, которой этот господин, видимо, покровительствует, хочется устранить меня скорее от исправления этой должности и затем не допустить, чтобы меня выбрали. Интрига по уезду ведется очень бойко в пользу ее кандидата.

– Лупандина?

– Да; им руководит, как говорил мне всезнающий Николай Иванович, наглец этот Свищов…

– Знаю.

– С губернатором они знакомы были еще в Петербурге, служили вместе, и Николай Иваныч уверяет, что тот из Сицкого должен проехать к этому графу в усадьбу, провести там несколько дней… Все это, главное, ведется ввиду известной вам железной дороги, против которой батюшка и вы высказались прямо, между тем как для весьма многих в уезде она представляется источником великих выгод.

– Да, единомыслить со мною в настоящую пору вообще не расчетливо, – ироническим тоном промолвил на это Троекуров и не раскрывал рта более во всю дорогу.

Въезжая на широкий двор Всесвятского, они увидели Машу, сидевшую на крыльце с Анфисой Дмитриевной Фирсовой. Она, видимо, поджидала их, кинулась с места обнимать отца, едва успел он выйти из коляски, крикнув ему: «Мама гораздо лучше, она сидит у себя с Васей и Вячеславом Хлодомировичем», – и тут же, быстро обернувшись на Юшкова, впилась глазами в его лицо и спросила, стараясь выговорить это как можно «проще» и беззаботнее.

– Что, весело вам было там в княжьих палатах madame de Soussaltzef?

– Очень, чрезвычайно! – насмешливо напирал он, пожимая и не выпуская ее руки из своей, между тем как отец ее направился в покои Александры Павловны.

– Пир был на весь мир, воображаю, les petits pots dans les grands2, – говорила она тем же тоном, продолжая допытываться в его лице того «настоящего» впечатления, какое он мог вынести из Сицкого.

Но он, «что бы там ни произошло с ним», он – «она читала это теперь на лице его, как в книге», – был таким, «каким она всегда желала его видеть»: счастливый, оживленный, веселый. И у самой у нее на душе стало вдруг так светло, так лучисто-светло… Но не показывать же это ему прямо, «еще зазнается, пожалуй»…

– Посмотрите на него, – обернулась она к Фирсовой, – каким он глядит именинником.

– Рад, что вернулся, – засмеялась та.

– Совсем нет: рад, что был там, что видел, что слышал райский голос.

– Ну уж «райский» совсем тут не к предмету, Машенька, – заметила Анфиса Дмитриевна.

– A он находит… Не правда ли, ведь вы находите, Гриша?..

– Что нахожу?

– Что «лучше Олимпиады Самсоновны барышни на свете нет», как говорится в этой пьесе Островского3, которую я видела в Москве, – хохотала Маша. – О чем у вас с нею были разговоры, говорите сейчас? – приставала она к нему.

– Она перещеголять вас намеревается по части науки, – смеялся он тоже, – школу женскую хочет завести в городе, с приданым вместо похвальнаго листа за успехи учениц.

– И вас приглашает быть у нее помощником? – живо выговорила девушка без всякого уже следа веселости.

– Почем вы знаете? – вскликнул он с удивлением.

– Как трудно догадаться!.. Вот видите! – обернулась она еще раз к Фирсовой. – Я знала наперед, что она непременно уж что-нибудь выдумает.

– Так мало ли что!

И Анфиса Дмитриевна пожала плечами:

– С тем и останется.

Гриша взял опять обе руки Маши в свои.

– Ну что, скажите, могла бы она «выдумать», о чем бы стоило вам беспокоиться?

Но она перебила его и даже ножкой топнула.

– Нисколько я не беспокоюсь, и не воображайте, пожалуйста! Но я знаю, что она будет делать все, чтобы привлечь вас в свой «cercle d’attraction», comme on dit4, и отвести от нас, от папа. Им это теперь нужно… Вот тут сейчас Николай Иванович был, и мы говорили с ним… Против папа подымают всех в уезде теперь, против его влияния.

– Так что же, вы думаете, – воскликнул Гриша, морща брови, – что я поддамся на эту интригу?

– Еще бы вы поддались!.. Но вы… вы… Я не знаю, но уж она наверно не без какой-нибудь mauvaise arriere-pensee5 ищет теперь… дружбы с вами, – подчеркнула Маша с какою-то особенною, тревожно звучавшею интонацией.

– И конечно, – сказал Гриша, – если допустить, что она действительно ищет этого, a не просто, без всякой хорошей или дурной задней мысли, минутного рассеяния от все той же, как я мог заметить, снедающей ее внутренно скуки и тоски… Нет, Маша, – вскликнул он в каком-то мгновенном восторженном порыве, и глаза его нежно устремились на девушку, – я провел там три часа точно под душью ледяной воды, падавшей мне капля за каплей на голову, и от которой все нервы мои приходили в судорожное содрогание. И вот вижу вас опять, и снова мне легко и сладко дышать, и опять чувствую себя бодрым, здоровым, верующим…

Он говорил искренно, от всей души, забывая в эту минуту, под лучами этих девственных, любовно и тревожно глядевших на него глаз, что там, к тем «ледяным» каплям, падавшим ему на голову, примешивалась еще иная струя, струя соблазна, и шептали внутри его презрительные звуки о его «ничего не испытавшем до сих пор улиточном существовании».

– Бог с ней, не нужно мне их никого, – горячо продолжал он, – лишь бы мы по-прежнему были друзьями, моя честная, чистая Маша!

Прелестное лицо ее все расцвело опять.

– «Ворона и лисица», басня Крылова. Ворона выхожу я; ведь так, Анфиса Дмитриевна? a он лисица:

Какия перышки, какой носок,

И верно ангельский быть должен голосок!

– Ну уж на лису-то вовсе не похож, – закачала, смеясь, головой Фирсова.

– Нет, нет; не похож, я шучу, Гриша! – вскликнула Маша, вскидывая вверх свои белые, несколько большие и длинные руки и роняя их на плечи молодого человека. – Вы у нас бедненький, добренький, мягонький как овечка Божия!

Антонина Дмитриевна Сусальцева между тем, вопреки чаянию Троекурова, была, по-видимому, решительно намерена заняться «цивилизацией» женского населения города ***. Дня четыре после известного нам обеда в Сицком Гриша Юшков получил от нее записку на изящном, цвета 6-«verre d’eau» листке с изображением на заголовке его белоснежной голубки с письмом в клюве и девизом: «Vole et reviens vite»-6, в которой говорилось на изысканно шутливом французском языке, что «замок ее опустел после отъезда разлетевшихся из него гостей и что она, свободная теперь духом и движением (libre d’esprit et de mouvement), желает облечь в плоть (donner corps) то зародившееся у нее в идее предположение, о котором она говорила ему при последнем их свидании, вследствие чего просит его прибыть к ней без отговорок и не откладывая (sans faute ni retard) для необходимых об этом переговоров». Гриша прочел эту записку медленно, строку за строкой, перечел ее еще раз, словно желая удержать каждое из выражений ее в памяти, но вдруг затем нервно порвал ее в мелкие куски и вышвырнул их в открытое окно, a посланному красивой барыни велел передать на словах, что «очень извиняется, не имея возможности отвечать ей письменно, так как сейчас едет в город и никак не может обещать быть в скором времени в Сицком вследствие занятий по должности, требующих постоянного присутствия его в городе»… «Пусть называет меня неучем, – сказал себе при этом Гриша, – а так по крайней мере разом конец будет!..» Антонина Дмитриевна, получив этот словесный ответ, не назвала его никак; губы ее только слегка дрогнули и сложились в недобрую усмешку.

Прошло еще несколько дней. Гриша сидел однажды часу в третьем пополудни на городской квартире, издавна нанимавшейся отцом его в доме, где помещалась и дворянская опека, с секретарем которой временный предводитель в эту минуту занимался бумагами. Они сидели друг против друга за письменным столом, помещавшимся между двух окон, выходящих на улицу. День был чудесный; солнце пекло, и наполовину спущенные в ограждение от лучей его темные зеленые сторы надувались и шелестели под взрывами набегавшего в открытые окна от времени до времени ветра.

Легкий грохот подъехавшего экипажа отвлек внимание обоих от лежавших пред ними отпусков и отношений.

Секретарь опеки, молодой человек со взъерошенною «чертом» шевелюрой, какие только встречаются в провинции, быстро откинулся с места головой к окну, подсунул ее под стору и выглянул на улицу.

– Барыня какая-то, великолепная! – объявил он шепотливо и поспешно, так же быстро оборачиваясь ликующим лицом к своему начальнику.

И в то же время донесся до Гриши женский голос, спрашивавший громко:

– Григорий Павлыч Юшков здесь живет?

Нервная дрожь пробежала у него по спине. Он трепетною рукой поднял стору на своем окне, выглядывая из него в свою очередь.

Антонина Дмитриевна Сусальцева в низеньком обитом внутри темно-малиновым атласом соломенном портшезе, запряженном парою пони модной соловой масти, с коротко остриженными гривами и букетами свежих роз под ушами, держа в одной руке вожжи, a в другой длинный бич с высокою резною рукояткой из слоновой кости, между тем как чуть видный от земли грум в подобающей ливрее соскакивал с заднего сиденья и ухватывал лоснившихая как зеркало лошадок ее под уздцы, – Антонина Дмитриевна, в круглой шляпке с птичьим пером на боку, в джерси, тесно охватывавшем роскошные очертания ее бюста, вся зарумянившая от езды и воздуха, предстала пред ним во всем очаровании своей вызывающей и самонадеянной красоты. Она подняла глаза и увидела его:

– Вы знаете, что сказал Магомет, когда гора отказалась двинуться на его зов? – крикнула она ему со смехом снизу. – Вот я и сама явилась, – пожалуйте!

«Господи!» – досадливым взрывом сказалось внутри молодого человека, между тем как гораздо более юный секретарь его спрашивал через стол все тем же шепотом и восторженно сияя широко раскрытыми глазами:

– Кто эта богиня, Григорий Павлыч?

Он не отвечал ему, нахлобучил сердитым движением шляпу на голову и вышел на крыльцо.

– Что угодно вам, Антонина Дмитриевна? – спросил он, подходя к ней и кланяясь с холодною учтивостью.

Она отодвинулась к другому углу портшеза и, указав кивком на опроставшееся подле себя место:

– Садитесь! – сказала она.

– Куда это? – спросил он, недоумевая.

– Разве об этом спрашивают, quand une jolie femme vous fait l’honneur de vouloir vous enlever7? – засмеялась она. – Садитесь!

– Извините, – сказал он несколько раздраженным тоном, – я занят, мне решительно невозможно…

Секретарь опеки, прислушивавшийся к этому разговору из окна и которого вид «великолепной барыни» приводил все в большее и большее восхищение, провел поспешно рукой по растрепанным своим вихрам и, стараясь придать как можно более развязности «светского тона» выражению лица своего и речи, крикнул ему сверху:

– Не беспокойтесь, Григорий Павлыч, остальную корреспонденцию мы можем отложить до завтра: не к спеху.

Сусальцева подняла на миг глаза на говорившего, чуть-чуть кивнула ему, как бы благодаря, и обернулась, сдвинув брови на Юшкова:

– Вы видите! 8-Ne faites donc pas l’enfant, – примолвила она вполголоса: – c’est ridicule-8!

Он повиновался угрюмо и безмолвно.

– На место! – скомандовала красивая барыня груму, – собирай вожжи.

Мальчик поспешно побежал к своему сиденью.

Лошадки тронули и побежали крупною разбежистою рысью, какой, казалось, никак нельзя было ожидать от их крохотного роста. Антонина Дмитриевна, натягивая сильно вожжи, правила ими со всем мастерством опытной наездницы. Утром шел крупный дождь, и недавняя пыль обратилась в иных местах в жидкую кашу черной грязи, но она ловко и смело объезжала их, свободно ворочая своею упряжкой то вправо, то влево, поглощенная, по-видимому, этим занятием и как бы находя в нем какое-то особое, увлекательное удовольствие.

Так проехали они город, не обменявшись словом друг с другом.

За заставой пошла торная, успевшая уже обветриться дорога, обсаженная старыми березами екатерининских времен. Сусальцева стала мало-помалу умерять ход разбежавшихся пони и вдруг обернулась на своего спутника:

– Скажите, – начала она по-французски, – вы почитаете нужным избегать меня?

Он не отвечал.

– Потому что, – продолжала она с оживлением, – эти ваши чрезмерные занятия, о которых вы говорили мне в Сицком и в несколько неучтивом, позвольте это сказать кстати, словесном ответе вашем на мою записку, оказываются, как это сейчас доказано было, вздором! Но есть положения, понимаю, почти обязывающие на неучтивость. Почитаете ли вы себя в таком положении относительно меня, Григорий Павлыч?

– Позвольте… – начал было он.

Но она не дала ему времени договорить:

– Нет, прошу вас сперва отвечать прямо на мой вопрос: вы решили, что я такая женщина, которой лучше не видать?

Болезненное чувство сказалось на миг в лице Гриши:

– Да, Антонина Дмитриевна, – вымолвил он с усилием, – вы не ошиблись, я решил, что так лучше.

Она повела на него искоса ироническим взглядом:

– Сами вы, – медленно роняя слова, проговорила она, – или по чьему-нибудь приказанию?

Он вспыхнул весь, готовый ответить жестким словом, но тут же сдержался, улыбаясь насильственною улыбкой:

– Вы ошибаетесь, Антонина Дмитриевна, – сказал он, – если полагаете уязвить самолюбие мое вашим намеком. Я вижу в этом только желание ваше доказать мне лишний раз, что вы ненавидите тех, на кого намекаете, но я смею думать, что вам… что вообще лучше не говорить о том, к чему мы не можем относиться беспристрастно.

Она презрительным движением шевельнула своими великолепными плечами.

– Ненавижу, это для них слишком много чести; я просто не люблю тупых людей… Но я пощажу деликатность ваших благородных чувств, я знаю, что вы там на испытании.

– На каком испытании, что вы говорите!

– То, что есть. Я все знаю, a чего не знаю, угадываю так же верно, как если бы слышала собственными ушами: относительно вас там существует то, что сказывается в известной пословице: и хочется, и колется, и бабушка не велит. Вы намеченный жених несравненной Марии Борисовны чуть ли не с самого дня ее рождения. Это совсем по традиции, как в благонамеренных старых романах: друзья-родители предназначают с колыбели детей своих к будущим узам Гименея et autres exercices patriarcaux et touchants9. Прелестно! Но вышло так, что в ожидании той счастливой минуты нареченный будущий обладатель нашей Машеньки чуть-чуть свихнулся и запутался было в сетях одной жалкой особы, дочери разоренного и пьяного отца, которую мы поэтому имели полное основание презирать и не пускать к себе в дом. Особа эта, отдадим ей справедливость, была со своей стороны горда и не хотела способствовать своим поощрением этого вероломного суженого нашей Машеньки к окончательному разрыву с нами и всем нашим миром: она предпочла, во избежание соблазна, выйти замуж за человека, не равного ей ни по рождению, ни по воспитанию…

Судорожное движение пробежало по губам Юшкова, но он не шевельнулся, не взглянул на нее.

– Вы этим огорчились тогда, Григорий Павлыч, – продолжала она, и голос ее слегка будто дрогнул при этом, показалось ему, – или я ошибаюсь?

– Нет, – сказал он после минутного колебания.

Под веками ее блеснул быстрее, чем молния, какой-то луч самодовольного торжества.

– Мы это, само собою, заметили, – начала она опять язвительным тоном говорить от имени Троекуровых, – и, понятно, сильно на это вознегодовали. Машеньку мы увезли за границу, где, встречаясь с ненавистною нам купчихой, едва удостоивали ее поклона… в то время, – примолвила с высокомерною улыбкой Сусальцева, – когда принцы крови et tout ce que l’Europe possède de grands noms10 почитали себя счастливыми быть принятыми в ее гостиной… Злополучного суженого послали в ссылку в петербургские тундры: изнывай там от тоски вдали от нашего рая. Гнев наш на него преложили мы на милость только недавно, и то с оговорками и на кондициях. Он у нас теперь не то жених, не то монастырский послушник, на искус поставлен: будет паинькой ходить в наших шорах, не глядя ни вправо ни влево, впряжем, пожалуй, в одну пару с Машенькой; вздумает увлечься опять свободным чувством – укажем ему дверь и величественно возгласим, как тот комический 11-beau-père в «Le chapeau de paille d’Italie»: «Mon gendre, tout est rompu»-11.

Гриша поднял опущенную голову с каким-то поразившим Сусальцеву, «знавшую его так близко», взмахом душевной бодрости:

– Вы забываете здесь одно, Антонина Дмитриевна: мою личную волю. Вы очень остроумно смеетесь над «традициями старых романов», над какими-то «оговорками» и «кондициями». Но ничего этого в действительности нет и не нужно: я просто люблю Марию Борисовну Троекурову.

– «Любите»? – странным тоном повторила она.

Она опустила вожжи, обернулась еще раз на него:

– A меня?..

– Вас?.. – был он в силах только пролепетать в первую минуту.

– Меня, да, – на лице ее заиграла какая-то неотразимая улыбка, – помните подчеркнутые вами однажды стихи в томике Alfred de Musset, которого давала я вам читать:

Quand un cœur vous a contenue,

Juana, la place est devenue

Trop vaste pour un autre amour12.

Разве после меня можно полюбить другую? Allons donc13!..

«Что же это такое, чего она хочет от меня?» – спрашивал себя в смятении Гриша. Сердце его усиленно билось, пред глазами стоял какой-то туман… Но ему надо было «выбиться из такого состояния», чувствовал он; надо было «не дать себя одолеть этому призраку». Он вызвал опять улыбку на уста:

– К чему вы это говорите, Антонина Дмитриевна? На что я вам теперь нужен, на что? – повторил он невольно дрогнувшим голосом.

Она попридержала лошадей:

– A если мне тяжело видеть в вас теперь врага, Григорий Павлыч! – воскликнула она, как бы одолеваемая каким-то неотразимым желанием высказаться. – Если я не переношу мысли, что вы можете меня презирать!..

– «Презирать», «враг», – он тихо закачал головой, – ничего подобного нет в душе моей к вам.

– Ну да, – как бы с горечью отозвалась она, – безграничное равнодушие, не так ли?

Он не отвечал, устремив прищуренные глаза в бежавшую пред ними даль… A сердце его все так же усиленно билось, и в ушах «невыносимым звоном», казалось ему в эту минуту, звенели «предательские» звуки ее проницающего гортанного голоса.

Она еще раз повела на него избока взглядом, и губы ее побелели:

– Наша беда с вами, Григорий Павлыч, состоит в том, что вы слишком, как говорится, прямолинейны, 14-rectiligne. В теории это может быть прелестно и во всяком случае очень почтенно, за это во Франции дают даже людям le prix Monthyon[88], но дело в том, что вашей прямой линии в природе не существует вовсе, il n’y a que des courbes, a вы это допустить до сих пор не хотели. Я всегда была виновна в ваших глазах тем, что не подходила под тот казенный шаблон, под который привыкли вообще люди подводить известную категорию человеческих существ, к которым, по видовым признакам, должна была принадлежать и я. Оказывалось, что видовые признаки одно, a в действительности выходило нечто совсем иное. Все это лицемерие девичьей скромности, в которую никто давно не верит и которой все между тем продолжают требовать, – несомненный будто бы признак d’une «jeunne personne comme il faut», – все это во мне отсутствовало. Было существо, ненавидящее фальшь и условность, свободное умом и разумеющее жизнь такою, какова она в действительности, a не в «нравственных» книжках английских старых или безобразных blue stockings-14, которым никто в жизни не решился дать случая согрешить… Я вам нравилась, несмотря на это, быть может, даже именно поэтому, но вы все же почитали обязанностью своею «протестовать» словом и мыслью против моей разнузданности… Правда?

– Я не протестовал, мне было больно, – невольно вырвалось на это у Юшкова.

– Да, потому что… я не знаю, как это выразить нежнее, – усмехнулась она, будто извиняясь за то, что хотела сказать ему, – у вас нет широкого захвата в мысли, 15-l’envergure vous manque, вы слишком, повторяю, прямолинейны, вы не допускаете, что большому кораблю, как говорит пословица, требуется простор океана, a не лужа деревенского пруда. A я всегда, sans me flatter-15, чувствовала себя большим кораблем, Григорий Павлыч; я не могла довольствоваться малым, не могла переносить нищенского существования в Юрьеве; мне нужно было все, что может только дать жизнь тому, кто сознает себя способным стать над нею владыкой… Я вышла замуж; мне нужен был прочный фундамент для моего будущего здания; я и взяла для него первый материал, какой давался мне в руки. Выбора у меня в тогдашнем моем положении не было… Вы, – промолвила она тут же со смехом, – «вы, принц», как говорит Беатриса у Шекспира[89], «годитесь только для праздников», a мне нужен был муж для будней… Но вы ничего, ничего этого не хотели, не в состоянии были понять, – вскрикнула она словно с отчаянием, – вы перечеркнули меня и память обо мне большим крестом с той минуты, когда я решилась, по-вашему, «продать себя», выходя за monsieur Сусальцева.

Он все так же сосредоточенно молчал, уставившись машинально глазами в ее державшую вожжи левую руку в шведской по локоть перчатке, застегнутой на двенадцать пуговиц. «В каком романе, – проносилось у него в голове, – читал я что-то совершенно похожее на эти слова?..»

– По-вашему, – говорила она меж тем с возрастающим жаром, – я хотела богатства для богатства, a я в нем видела лишь двигательную силу…

– Она у вас в руках теперь: счастливее ли вы стали? – поднял на нее строгие глаза ее спутник.

– «Счастливее!» – повторила она чуть не плачущим голосом. – Разве я в таком случае сидела бы здесь с вами, увезя вас насильно от ваших «занятий», добиваясь от вас тщетно хоть одного слова прежней… – она как бы искала надлежащего выражения, – прежней… дружбы! Счастливые забывают, a я ничего не забыла, как видите. В душе моей все та же жажда и та же мучительная, смертельная неудовлетворенность.

– Я это угадал, – прошептал Гриша, – когда вы так весело, по-видимому, так цинично, – извините меня за выражение, – рассказывали нам в тот раз все эти невероятные парижские истории.

– «Цинично»? – повторила она опять. – Пожалуй, если ухо ваше не дослушалось той горечи, которая говорила за этими циническими словами моими. Вам никогда не приходило в голову, Григорий Павлыч, какое иногда хорошее чувство скрывается под грубым ругательством и что смех иной раз надрывает душу хуже самых горючих слез?.. Я смеюсь и проклинаю, потому что благословить ничего не могу, поймите это!

Он внимал ей, прислушиваясь со странною смесью изумления и жалости к этим ее спешным, горячим, так мало обычным ей речам… «Или это ложь? – говорил он себе. – Но она прежде никогда не лгала…»

Она неожиданно засмеялась.

– Вообразите себе простого русского мужика, которого какая-нибудь волшебница перенесла бы в роскошный дворец под южным небом и стала бы кормить каждый день самыми изысканными гастрономическими блюдами. Он нашел бы тут, что может удовлетворить самый прихотливый вкус, от ласточкиных гнезд до соловьиных языков римского пира, все, кроме одного, – своего родного ржаного хлеба. Как вы думаете, не зачах ли бы он под конец от этого режима? Сравнение мое не элегантно, a между тем 17-voilà mon cas! Я изнываю среди моей роскоши, среди всех этих hommages-17, вздохов и признаний, которых навиделась, наслышалась я до оскомины, до отвращения в эти два года моего замужества. Я недаром практична, недаром реальна, Григорий Павлыч, ухо мое не пропустит ни одной фальшивой ноты, a тут все ноты фальшивы.

Она примолкла на миг. Пышная грудь ее высоко и учащенно подымалась под тесно облегавшим ее джерси

– Да, – глухо зазвучал ее голос опять, – быть любимою – мечта каждой женщины, будь она чиста, как Гретхен, преступна, как лэди Макбет, или продажна, как Manon Lescaut18, – любимою исключительно, самоотверженно, безумно… без ума, – подчеркнула она в объяснение.

Гриша старался не глядеть на нее, старался улыбнуться равнодушно и насмешливо.

– Есть женщины холодные, – сказал он, – для которых ничего этого не нужно.

Она засмеялась опять.

– Как я, разумеется, un être froid et immaculé19, остававшаяся до сих пор глухою ко всякому слову прельщения, из каких бы уст оно ни исходило: мне при вас говорил этот молодой человек, Гордынин?

– Да, при мне.

– A вы что же, верите или не верите?

И она взглянула на него не то надменным, не то вызывающим взглядом.

Он как бы не слышал вопроса и, обежав беспокойными глазами окружавшее их пространство:

– Куда же мы едем, однако, Антонина Дмитриевна? – спросил он поспешно.

– На край света!..

Она хлестнула бичом по лоснившимся крупам своих пони, и легкий экипаж понесся по дороге чуть не с быстротой локомотива, уносимого паром.

– Антонина Дмитриевна, – с невольною тревогой проговорил Юшков, – я вас очень прошу или отвезти меня обратно в город, или выпустите здесь на дороге, я пешком дойду.

– К чему! Это крюк, a я вас прямо во Всесвятское доставлю.

– Не нужно этого, не нужно! – воскликнул он испуганно.

Она захохотала опять своим злым смехом:

– Кого вы боитесь компрометировать: меня или себя самого? Обо мне не беспокойтесь, репутация моя сделана, ее не подорвет сантиментальное путешествие мое с вами по проселкам ***ского уезда.

Гриша внезапным движением поднялся на скаку со своего места в портшезе:

– Я сейчае соскочу, если вам угодно продолжать эту шутку…

– Перестаньте, вы ногу себе сломите! – вскликнула она и откинулась всем телом назад, сдерживая разомчавшихся лошадок.

Она перевела их на рысь и поворотила по направлению к городу.

– Библейский Иосиф, Ипполит Расина[90], – не знаю уж, на кого вы более походите, – довольны ли вы?

– Вы себя однако, не щадите, давая мне такие лестные названия, – заметил Гриша, не удерживаясь более от желания сказать ей в свою очередь что-нибудь колкое.

Но она только пожала плечами на это и уронила с какою-то величавою небрежностью:

– Да, у женщин бывают иногда самые бессмысленные и глупые капризы…

– Проходящие, к счастию, так же скоро, как и приходят, – сказалось на это Юшкову как-то совершенно безвольно.

– И к большему еще их счастию, преимущественно к тем, кто этим пользоваться не умеет, – добавила он в свою очередь.

И тут же, переменяя вдруг эту беззастенчивую насмешливость речи на тон дружеского, заботливого участия:

– Вы меня сейчас спросили, счастлива ли я, я ответила вам, как чувствовала. A votre tour maintenant, mon ex-ami21, – подчеркнула она, – счастливы ли вы, скажите?

– Сколько это может быть дано человеку на земле, – с какою-то намеренною преувеличенностью выражения ответил он ей.

– Примите все мои поздравления по этому случаю… И того же счастия ждете впереди?

Она глядела на него несмеющимся и проницающим взглядом. Ему было неловко от этого взгляда, он отвел от него глаза свои:

– Имею к этому полное основание… если только ничего не переменится в моем настоящем положении, – неопределенно выговорил он.

– И никаких черных точек не предвидите на этом светлом горизонте вашего будущего? – спрашивала она мягко, чуть не нежно.

Гришу начинало коробить:

– Какие тут могут быть точки!..

– Мало ли! Разница лет, например, нрава… Ведь Марья Борисовна, кажется, по папеньке пошла, командиршей смотрит… Или вы уже так привыкли вечно жить под чьим-нибудь гнетом, мой бедный Григорий Павлыч, что вас эта перспектива не страшит?

Его окончательно взорвало:

– Подчиняться тем, в кого глубоко веришь, кого беспредельно уважаешь, – не гнет, a счастье, Антонина Дмитриевна! – резко промолвил он. – «Страшиться», действительно пришлось бы мне лишь в том случае, если бы речи ваши были в состоянии меня смутить.

Она выслушала эту суровую отповедь, не моргнув бровью; только уголки рта ее подергивало чуть заметное судорожное движение.

Так прошло несколько минут в натянутом с обеих сторон молчании. Грише становилось неловко: «Грубо это вышло, грубо», – проносилось у него в голове.

– Вот и город, – промолвила его спутница, – мне нечего там делать, а вы хотели, кажется, пешком пройтись… Возвращаю вам вашу свободу, – кивнула она ему, останавливая лошадей.

Он быстро выскочил из портшеза, снял шляпу и робко протянул ей руку.

Она подала ему свою и слабо сжала его пальцы.

– Прощайте, Григорий Павлыч, не знаю, где и как увидимся мы опять… Но помните одно, – и в голосе ее зазвучала не то страстная, не то надрывающая нота, – вы раскаетесь рано или поздно в том, что так беспричинно… и безрассудно, – примолвила она веско, – отвергли искреннее участие к себе особы, для которой вы были единственным светлым воспоминанием в ее темном прошлом. Вы сочли нужным и это отнять у нее – да будет по-вашему!

Он хотел ответить, объяснить, извиниться… Но она поспешно ударила вожжой, и портшез, описав большой полукруг по дороге, быстро покатил в сторону Сицкого, мелькая на солнце медными ободками своих фонарей и втулками быстро обращавшихся колес.

Предыдущая главаГлава 68 из 75Следующая глава