В пятом часу в тот же день Пров Ефремович Сусальцев забежал в большую, отделанную им в «русском стиле» столовую, взглянуть последним хозяйским взглядом на убранство стола к «парадному обеду», который давал он в этот день своим «именитым гостям». «Убранством» он остался доволен и, заметив pro forma распоряжавшемуся тут толстопузому, весьма внушительного вида метрдотелю, чтобы «не перемораживать шампанского, a подать в аккурате», собирался кстати зайти в кухню для каких-то инструкций повару, выписанному им за большие деньги из Москвы, но вместо кухни быстро повернулся и устремился в сени, завидев чрез окно подъезжавшую к крыльцу дома коляску.
В коляске этой сидели Борис Васильевич Троекуров и Гриша Юшков.
– Ваше превосходительство!.. Григорий Павлович! – восклицал хозяин, встречая их на крыльце и пожимая им руки с выражением самой нелицемерной радости во всей своей массивной фигуре. – А Александра Павловна что же, а ваша прелестная барышня? – залепетал он тут же с видимым беспокойством, вскидывая глаза вдаль. – Или они за вами едут?
– Жена вчера, гуляя в саду, оступилась, вытянула себе жилу в ноге и принуждена была лечь, а Маша никуда без нее не выезжает… Мне очень жаль, – прибавил учтиво Троекуров.
Лицо Сусальцева видимо омрачилось. Он подхватил Бориса Васильевича под локоть и наклонился в нему, давая пройти вперед его молодому спутнику:
– Ваше превосходительство, извините меня, – залепетал он, – но я так дорожу вашим… добрым расположением, и как я знаю, сколько это будет моей жене больно… и, можно даже сказать, обидно, позвольте просить вас сказать мне откровенно: не имеется ли, – «у генеральши», срывалось у него с языка, но он сдержался и сказал: – у Александры Павловны какой-нибудь особой причины… избегать, так сказать, знакомства с нами?
Борис Васильевич успокоительно усмехнулся.
– Полноте, любезнейший Пров Ефремович, я вам не лгу, говоря, что жена лежит, а как только поправится, она непременно будет у вашей супруги.
– Конечно, – пробормотал бедный Пров Ефремович, стараясь принять шутливый тон, – с официальным, так сказать, визитом… Но я полагал так, чтобы попросту, по-соседски… Или, может быть, она думала, что может у нас встретиться за обедом с кем-нибудь для себя… и для вас неприятным? – добавил он уже совсем шепотом.
– С кем же это? – спросил нахмурившись Троекуров.
Сусальцев сразу сконфузился. Он имел в виду графа Снядецкого-Лупандина и Острометова, с которыми был знаком, но вследстие «отказа им от дома» у Троекуровых не пригласил их на сегодняшний обед; теперь же он сразу понял, что «дал маху» и что никак не следовало дать разуметь, что он об этом знает.
– Нет, – принялся он изворачиваться, – я хотел сказать, что никого мы на сегодняшний обед не приглашали из здешних, окромя вашего семейства… и, само собою, наши гости, губернатор наш с дядюшкою Алексеем Сергеевичем Колонтаем и генералом Бахратидовым, получившим, как вам известно, новое назначение на Юге. Мы с ним по Парижу давно знакомы, и вот он теперь сделал любезность жене заехать по пути к нам. Оказывается, он вашего превосходительства старый сослуживец и отзывается о вас самым то есть дружеским и, можно даже сказать, восторженным образом; жалеет, что вы рано покинули службу, что вас ожидала блестящая карьера.
Борис Васильевич слабо усмехнулся и качнул головой.
– Да, я его давно знаю…
Все это говорилось, пока они медленными шагами проходили чрез сени и подымались по мраморным ступеням уставленной померанцовыми деревьями лестницы, на верхней площадке которой стоял в ожидании их Гриша Юшков. Молодой человек был, видимо, в самом скверном расположении духа. Он приехал сюда единственно потому, что это было, как выражался он мысленно, потребовано у него отцом Маши «в виде испытания его твердости», – и эта мысль глубоко раздражала его. «Какая-то вечная опека, надзор за мною, как за ребенком, недоверие…» Он упорно молчал во все время пути от Всесвятского к Сицкому. Борис Васильевич не прерывал этого молчания: он угадывал источник его и, в свою очередь уткнувшись в угол коляски, глядел прищурившимися глазами вдаль, погруженный в свою обычную невеселую думу.
Прекрасная хозяйка Сицкого, само собою, сочла за басню «историю» вытянутой жилы Александры Павловны Троекуровой (хотя тут действительно ничего выдуманного не было, и Троекурова лежала с холодными компрессами на ноге в своем будуаре) и приняла это за прямое доказательство нежелания со стороны этой «pécore»1 вести знакомство с нею, Сусальцевою. Но, как ни глубоко оскорбилась она этим, ни единый мускул не дрогнул в ее лице, когда Пров Ефремович, введя в гостиную новоприбывших, счел первым делом нужным торопливо и вздыхая доложить ей о «прискорбном случае, лишающем их удовольствия» и так далее.
– C’est bien fâcheux2! – произнесла она тоном банального сожаления, величественно протягивая руку Троекурову с кушетки, на которой полулежала в волнах своего щелка и кружев, окруженная избранными лицами, гостившими в это время под ее роскошным кровом.
– Le général Troécourof, – выговорила она протяжно, обнимая их всех одним ленивым взглядом.
Громкие восклицания раздались на это в ответ.
– Троекуров, cher ami, как давно!
И Алексей Сергеевич Колонтай, быстро поднявшись с кресла, заспешил с обеими протянутыми руками к вошедшему.
– A ну-ка, ну-ка, увидим, узнаешь ли старого камрада? – засмеялся в свою очередь сидевший подле хозяйки темнокудрый генерал с южным типом лица. – В одной палатке жили, под одною буркой ночевать случалось, – обратился он, лукаво почему-то подмигивая своей красавице-соседке.
– Узнаю, переменился мало наружно, a внутренно как, не знаю, – засмеялся со своей стороны Борис Васильевич, обменявшись дружеским рукопожатием с Колонтаем.
Генерал прыгнул с места и кинулся обнимать его:
– Тот же все брат, теплый человек, душа-человек, как был, – возгласил он таким тоном, что, в сущности, слова эти могли равно относиться и к «старому камраду», и к нему самому.
– Скажи, зачем ты совсем исчез с горизонта, сколько ведь уж лет хоть бы плюнуть приехал в Петербург, – говорил Колонтай.
– Он это и делает: плюет на него и дома сидит, – острил весело генерал.
– Нас радует зато его превосходительство пребыванием своим меж нас, – ввернул свое слово хозяин и самодовольно улыбнулся такому «ловкому» своему комплименту.
– Нечего мне у вас делать, – ответил с насилованною шутливостью Троекуров.
– Правда твоя, брат, правда, – поддакнул генерал, – нечего в Петербурге здоровым людям делать. Я и сам недолго там оставался, a как выехал, так точно из погреба на свежий воздух вылез.
– Не уйдешь ведь от него рано или поздно, – сказал ему на это Алексей Сергеевич с каким-то многозначительным, показалось Троекурову, оттенком в интонации.
Генерал замахал обеими руками:
– Бог с ним, Бог с ним! Вот временную свою должность исполню, да и сбегу на хуторочек какой, чтобы виноградничек был, да орешник большой с тенью; так там и застряну до самой смерти.
– Как великие люди Древнего Рима, – засмеялась хозяйка, – уходившие после триумфов к себе в имение земли пахать и капусту садить?
– Именно, именно, прекрасная женщина! – расхохотался он горловым смехом и, завладев ее рукой, приник к ней галантным поцелуем.
– Познакомьте меня с господином Троекуровым, – шептал тем временем Аполлон Савельевич Савинов, находившийся тут же, на ухо хозяину дома.
Сусальцев засуетился.
– Ах, Боже ты мой, извините!.. Ваше превосходительство, Борис Васильевич, позвольте познакомить: наш новый молодой начальник губернии, Апо…
– Мой племянник, – обернулся Колонтай к Троекурову, – прошу любить и жаловать.
– Я очень рад случаю, – заговорил льстиво «племянник», – ко мне со всех сторон доходит так много о высшей степени полезной деятельности здесь вашего превосходительства…
– Мне о вашей также пришлось слышать не далее как час тому назад, – ответил ему на это весьма для него неожиданно Троекуров.
– Вот как, – молвил он с невольным ощущением, вызванным далеко «не симпатичным ему», понял он тотчас же, выражением стальных глаз «этого господина», – я в губернии без году неделя, от кого же могли вы слышать…
– От здешнего исправника… или вернее бывшего исправника, Ипатьева, так как он, кажется, принужден вами теперь подать в отставку.
Глазки интеллигентного юного сановника так и разбегались, на щеках выступила краска:
– Это не совершенно согласно с истиной, ваше превосходительство, – начал было он уже кисло, но в то же время генерал Бахратидов подхватил «стараго камрада» под руку и быстро отвел его в сторону:
– Я так рад, брат, встретить тебя здесь; ты такой умный был всегда, голова твоя толковая, посоветоваться бы с тобою хотел, чтобы поучил ты меня. Попал я теперь, брат, знаешь, сам уж я и не знаю как, на высокий административный пост, но время такое трудное, и сам не знаю, прямо тебе скажу, на каком инструменте теперь играть.
Борис Васильевич засмеялся:
– Сколько помню, здравый смысл у тебя всегда был; вот тебе и «инструмент».
Генерал подмигнул и ущипнул ему локоть:
– Так, брат, и я своим умишком разумел, да вот как побыл теперь в Петербурге, так и совсем с панталыку сбился: там теперь совсем иное требуется.
– Чем здравый смысл? – договорил Троекуров. – Так ты что же, полагаешь, что тебе от своего отказаться нужно?
Бахратидов со смехом принялся трепать его по спине:
– Эх ты, бритва старая, все так же остро бреешь!.. Поговорить мне надо с тобою по душе; вот как-нибудь после обеда найдется случай. Сам бы к тебе приехал, да спешу на место, в ночь отсюда выезжаю.
Гриша Юшков в это время, войдя вслед за Борисом Васильевичем, стоял несколько поодаль оживленной группы говоривших, не замечаемый ими, и несколько растерянно оглядывался, не зная, садиться ли ему или ожидать, пока «усядутся наперед старшие». Он как бы сквозь туман видел пред собою красивое пятно тканей, в которых утопала хозяйка; ему как-то бессознательно не хотелось вглядыватся в нее пристально.
Ho она – он это скорее почуял, чем увидел, – подзывала его к себе заморгавшими по его направлению веками:
– Ваш генерал одарен, по-видимому, таким даром поглощения, – насмешливо сказала она ему, указывая на место подле себя, – что все меня, как видите, покинули для него. Постарайтесь хоть вы быть несколько любезнее… Способны? – промолвила она, вглядываясь лучистым взглядом в самую глубь его глаз.
– Насколько сумею, постараюсь, – ответил он развязно, храбро выдерживая этот взгляд и говоря себе: «прошла пора, напрасно!..» – Только чем занять вас, право, уже не знаю; я так не богат мотивами, a вы их столько наслышались с тех пор, как мы виделись, полагаю, и со стольких струн.
– A у вас что же, как на родной балалайке, – засмеялась она, – всего две или даже одна? Все равно концертируйте!
Он засмеялся в свою очередь:
– Спасибо за сравнение.
– Балалайка, c’est peu élégant3, вы находите?
– Оригинально зато, a вы всегда этим отличались.
– Это как понимать следует: в поощрение мне или в укол?
– A это уж решительно как вам Господь Бог на душу положит.
Она еще раз как бы пытливо глянула ему в глаза. Он еще раз с полным по-видимому спокойствием выдержал этот взгляд.
– Скажите, правда? – нежданно спросила она.
– Что? – вскликнул он с видом глубокого изумления, хотя как-то разом угадал внутренно, к чему относился этот вопрос.
– У вас все кончено, говорят?
– Что «кончено», где? – продолжал он наружно недоумевать.
– Не понимаете?
– Уверяю вас, нет.
Антонина Дмитриевна загадочно усмехнулась:
– И я, если хотите, понимаю это с трудом, но это, по-видимому, факт. Гнев на вас изволили преложить на милость?
И она еле заметным движением указала на Бориса Васильевича Троекурова.
Молодой человек неудержимо вспыхнул по самые глаза.
– Что же для вас, – спросил он, стараясь сохранить все свое хладнокровие, – может быть тут непонятного?
– Многое…
По губам ее пробежала новая странная усмешка:
– Вы какое намерены теперь принять положение относительно меня, враждебное ли союзное?
– «Союзное»? – повторил Гриша. – Против чего или кого же это?
– Contre la malchance4, – неопределенно ответила она, – или вы всё того же мнения, что на меня положиться нельзя?
– Сколько мне помнится, – вырвалось на это у него, – вы прежде всего не хотели сами…
Голос его оборвался вдруг.
– Чего не хотела?
– Изображать собою каменную гору, на которую «можно положиться», – ответил он, уже овладев собою и насилуя себя опять на шутливый тон.
– Таких гор нет, во-первых, потому что каждая может при известных условиях дать трещину и осыпаться, а, во-вторых…
Он ждал заключения, но она не договорила и засмеялась опять:
– Признайте во мне одно доброе качество – откровенность.
Он преувеличенно развел руками:
– О, насчет этого отдаю вам полную справедливость.
– Вот видите!
– Вы в этом отношении самому князю Бисмарку5 не уступите, – продолжал молодой человек с какою-то странною смесью тайного раздражения и удовольствия за то направление разговора, которое давало ему возможность, как предствлялось ему в эту минуту, «колоть» ее в свою очередь.
– Признаю справедливость сравнения, – с комическою серьезностью выговорила она, – мне недаром приходилось слышать в Европе, что я родилась pour être ambassadrice6, и я чувствую действительно в себе все способности какой-нибудь княгини Ливен7.
И вдруг какая-то мгновенная искра мелькнула в ее аквамариновых глазах; всякий признак шутливости сбежал с ее лица. Она опустила веки и принялась вертеть блестящие каменьями кольца на своих тонких пальцах, как бы в каком-то невеселом раздумьи.
Гриша с невольным вниманием глядел на ее все так же прелестное и как бы «размягченное», казалось ему, лицо. «Достигла своего и довольна», – проносилось у него с каким-то горьким осадком в мысли. «И отлично, – спешил он сказать себе тут же, – между нами теперь глубь океана». И он как-то преувеличенно усмехался и поглядывал в сторону Бориса Васильевича Троекурова: «Ты видишь, мол, что я ее не боюсь».
Но Борис Васильевич продолжал разговаривать с генералом Бахратидовым и Колонтаем и не глядел в его сторону.
Антонина Дмитриевна подняла голову:
– A что сестра моя, все еще во Всесвятском? – проговорила она с рассеянным видом. – Отчего она не приехала с вами?
– Вы ее, кажется, не звали, – подчеркнул все с тем же намерением укола Григорий Павлович.
Она усмехнулась чуть-чуть:
– К чему? Ей и там хорошо.
– A здесь она вам не нужна?
– Нисколько, – подтвердила Антонина Дмитриевна самым невозмутимым тоном, и чрез миг: – что она, не ревнует?
– К кому это?
– Разумеется, к вам; ведь это такое давнее обожанье…
– У Настасьи Дмитриевны одно обожание – ее искусство, – ответил холодно и резко Гриша, – она особа, достойная величайшего уважения.
– Совершенно верно! – кивнула головой Сусальцева. – И я, признаюсь, всегда удивлялась в оны дни, как вы не обращали на нее того внимания, которого она всегда заслуживала!
– Вы ошибаетесь; то, что я вам выразил теперь про Настасью Дмитриевну, я всегда про нее думал.
– Ну да, – засмеялась она громко, – 8-on respecte, mais on n’épouse pas… A знаете, – продолжала она, не давая ему времени на возражение, – ведь она создана была для вас; вы всегда хотели души, идеальных стремлений, добродетели и страсти, или, вернее, добродетельной страсти, la passion dans la vertu-8, – все это могла дать она в изобилии, с придачей великолепнейших в мире глаз, – потому что у сестры моей Насти глаза необыкновенно хороши, вы согласитесь, – и прелести «искусства», – подчеркнула она с эмфазом, – которое вы так высоко цените. A вы мимо всего этого прошли с холодным равнодушием, чтоб отдать в ваши лета, говоря поэтическим языком, паруса вашей ладьи на произвол семнадцатилетнего шкипера.
Гришу Юшкова всего повело от этих слов:
– Вы все так же остроумны, Антонина Дмитриевна, – отчеканил он, – но личность моя, право, не стоит того, чтоб об нее притуплялись ваши стрелы. Есть предмет гораздо более интересный не только для вашего собеседника, но и для вас самих: это – сами вы. С тех пор как вы вышли замуж, вы так много видели мест и людей, вынесли так много новых своеобразных впечатлений и радостных чувств…
– Столько новой скуки, столько тоски! – к невыразимому удивлению его как бы вырвалось у нее вдруг с неодолимою, показалось ему, силой искренности. На сердце у него что-то екнуло. Он вскинул на нее глаза и тут же отвел их.
– Никаких радостных чувств и не ожидала я, выходя замуж, – договорила она как бы в объяснение, отвернулась от него и, прищурившись с места в сторону мужа, подозвала его к себе движением головы.
Он ринулся к ней с противоположного конца гостиной.
– Пора обедать, кажется, – уронила она вполголоса.
Он быстро вытащил часы из кармана:
–À la minute, madame, à la minute9, – поспешно ответил он давно заученною и обычною ему с Парижа фразой, – в шесть часов ровно приказано подавать, остается до срока тридцать две секунды.
Двери действительно чрез миг отворились на обе половинки, и пузатый метрдотель торжественно возгласил с порога:
– Кушанье подано.
Хозяйка поднялась с места.
– Vos bras, messieurs10! – сказала она, смеясь, проходя мимо генерала Бахратидова и Колонтая. – Вы оба так важны, что между вами я не знала бы, кого выбрать.
Оба они кинулись к ней; она продела руки под локти их справа и слева и направилась с ними к столовой.
– Ваши превосходительства, – захохотал Пров Ефремович, обращаясь к Троекурову и губернатору, – позвольте уж и мне как хозяину послужить вам кавалером. – И, подхватив их под руки, повел их вслед за супругой.
Внизу в столовой присоединились к обществу вместе с безукоризненно облеченным во фрак и белый галстук «другом дома» Евгением Владимировичем Зяблиным два новые лица: губернаторский чиновник особых поручений и несколько постарше его молодой человек, красивый и здоровый, состоятельный помещик одной из хлебородных русских губерний, сопровождавший генерала Бахратидова в одной предшествовавшей его новому назначению экскурсии его по делу, которому придана была в известный момент чрезмерная важность, в виде добровольца, великодушно желая посвятить себя на деятельность живую – и опасную, как представлялась она в первую минуту. Опасность и самое дело оказались вскоре призраком, но генерал старался удержать при себе молодого человека (звали его Гордыниным), поучаясь и заимствуя у него полезные для себя практические, a равно и всякие иные сведения о новых учреждениях земли русской, о которых он, как человек военный и служивший всю жизнь до сих пор на отдаленных окраинах государства, имел весьма неполные, чтобы не сказать шаткие, понятия.
Оба молодые человека только что вернулись с прогулки по окрестным полям и лесам, едва успели переодеться к обеду. Пров Ефремович поспешил представить их Борису Васильевичу и познакомить с Юшковым, с которым они и уселись рядом за столом.
Обед оказался великолепный. Алексей Сергеевич Колонтай, тонкий гастроном, то и дело поглядывал на хозяина и кивал ему с одобрительною усмешкой, отведав того или другого тонко приправленного и мастерски поданного блюда. Он был человек весьма приятной наружности, с лицом, несколько напоминавшим чисто русский тип какого-нибудь старосты былого новгородского яма, но возведенный и выхоленный воспитанием и довольством до высшей утонченности приемов, склада наружности и речи. Он был крайне вежлив, мягок и обходителен, отличался несомненным умом и почитался специалистом по некоторым важным отраслям государственного управления. Вдовый, бездетный и богатый, член высшего учреждения в Империи, он был, несмотря на свои уже немолодые годы, предметом всяких искательств и ухищрений со стороны знатных маменек, имевших в предмете пристроить не совсем первой молодости дочек, но счастливо миновал до сих пор уготовляемые ему с этой стороны западни. Ленивый по природе, он далеко не был склонен пожертвовать благами одиночества сомнительной выгоде родства с fine fleur des pois11 петербургского гранмонда. Как у всех холостяков, главную роль в его существовании играла привычка. Этим единственным путем могла женщина привязать его, удержать, заставить «пустить корни». Антонина Дмитриевна, с прирожденною ей тонкостью чутья, хорошо понимала это: прожив одновременно с ним часть зимы в Риме, она приучила его являться каждый день в известный час в ее гостиную, и он затем, вернувшись в Петербург, не знал уже, куда деваться в эти часы и томился по ней, как елень по источникам водным… В Сицком он теперь блаженствовал.
Племянник его, губернатор, находился, напротив, в довольно раздраженном состоянии духа. Он, во-первых, ревновал несколько дядю к прекрасной хозяйке, подле которой сидел тот, отвлекая ее внимание от него каким-то забавным рассказом, которому она, видимо, весело улыбалась, сверкая промеж алых губ «жемчужными» зубами. Во-вторых, его точно сверлило от незастывшего впечатления, произведенного на него коротким разговором с Троекуровым об исправнике Ипатьеве; он не мог не заключить, что «этот господин» был видимо ему враждебен «из-за этого исправника» и говорил при этом с ним «таким тоном», который он считал решительно для себя оскорбительным; он «не намерен был дозволять кому бы то ни было 12-de le traiter de haut en bas» и искал случая «дать это понять à ce monsieur»-12.
Он обратился громко к хозяину, сидевшему между ним и предметом его недовольства:
– До меня дошли слухи, что у вас в уезде жалуются на бездействие местной земской управы. Бывший председатель ее отошел ad patres13, a исправляющий его должность, почитая себя резонно калифом на один час, ведет, говорят, дело по-канцелярски, отписывается и откладывает самые существенные вопросы до лучшего будущего.
– Да, пожалуй, что так, – засмеялся Пров Ефремович.
– А нового председателя когда думают выбирать?
– Да у нас еще в мае должно было быть на этот именно предмет экстренное земское собрание, но ввиду того что почтеннейший наш предводитель бывший, Павел Григорьевич Юшков, по случаю болезни брата был совершенно рассстроен и не мог председать в нем, мы отложили собрание до сентября.
– Кто же теперь будет председательствовать?
Сусальцев с некоторым удивлением повел на него глазами: должно же, мол, быть это тебе, губернатору, известно. Но он тут же улыбнулся опять и наклонил голову в сторону Бориса Васильевича:
– Да вот, собственно, возлежать это должно было на его превосходительстве, так как они у Павла Васильевича кандидатом состояли, только они отказались, и как должность предводителя исполняет теперь депутат от дворянства, сын его (Пров Ефремович понизил тон до шепота и кивнул чуть-чуть на сидевшего по другой стороне стола Гришу), так он и в земском председать будет.
– То есть, – заметил губернатор шепотом же, но так, чтобы слова его дошли до слуха Троекурова, – лицо совершенно в этом неопытное?..
– А ты ото всего отказываешься? – обратился нежданно со смехом к Борису Васильевичу генерал Бахратидов, слышавший начало этого разговора.
– Отказываюсь, – коротко отрезал тот.
– Вот и рассчитывайте на участие общественных сил, о которых вы все толкуете, – обернулся генерал к Алексею Сергеевичу Колонтаю, – ведь вот человек, чего вам лучше, а ничего не хочет: моя, говорит, хата с краю…
Он не договорил, заметив, как от этих слов резко сдвинулись брови у «старого камрада».
– Лучшие и способнейшие люди в России, – заговорил своим мягким, напоминавшим голос племянника, голосом Алексей Сергеевич, – обречены роковым образом на бездействие, так как для способностей их и несколько живой, серьезной деятельности нет никакой подобающей арены, а изолированные там и здесь попытки этих людей принести свою личную долю пользы разбиваются в прах о стену общего застоя и апатии. Они естественно ото всего устраняются и считают бесполезным приложить к чему-нибудь руки.
– Общая прострация, – подтвердил мрачным тоном губернатор, – это действительно может служить лозунгом теперешнего времени.
– Известно, – засмеялся опять генерал Бахратидов, – как если б его в старшую палату в Англии выбрали, пошел бы небось!
Борис Васильевич невольно усмехнулся:
– В верхней палате в Англии члены сидят не по выбору, a по наследственному праву.
– Вот он чего хочет. Аристократ! – сказал на это, нисколько не смутившись, Бахратидов.
Колонтай внимательно чрез стол уперся глазами в лицо Троекурова.
– Неужели ты в самом деле питаешь иллюзии о возможности палаты лордов в России? – спросил он чуть-чуть насмешливо.
Бориса Васильевича всего как бы передернуло:
– Никаких палат и никаких иллюзий у меня в голове нет, – резко выговорил он.
Все как-то разом кругом примолкло за этими словами; только Аполлон Савельевич не то язвительно, не то высокомерно ухмыльнулся про себя, да густоволосый генерал, поведя искоса взглядом на Колонтая, подмигнул ему машинально, со свойственным ему лукавством выражения.
Антонина Дмитриевна, слегка прищурившись и склонив голову над своею саксонскою тарелкой, внимала, казалось, безучастно этому разговору. Но Гриша Юшков, каким-то безвольным движением подымавший на нее от времени до времени глаза, не мог не заметить, что разговор этот гораздо более интересовал ее, чем это могло казаться с первого раза. Сама она вслед за сказанным Борисом Васильевичем остановила на миг глаза на молодом человеке, и в лице ее высказалось выражение какого-то глубокого пренебрежения и насмешки. Его внутренно укололо словно булавкой.
Аполлон Савельевич Савинов между тем почел нужным заговорить опять с Сусальцевым о местных делах.
– Наш почтенный губернский предводитель, я слышал, намерен предложить здешнему дворянству собраться в настоящее время, то есть ранее обычного срока, для выбора предводителя на место выбывшего Павла Васильевича Юшкова. Этим, я полагаю, урегулируется, так сказать, и вопрос о председателе имеющего у вас быть земского собрания. Земство в настоящую пору приобретает такую важность, – прибавил он уже с пафосом, – что нельзя, кажется, быть достаточно осторожным во всем, что до него касается.
Пров Ефремович растерянно взглянул на Троекурова и на Юшкова, которые не могли не слышать этих слов, и ничего не ответил.
Борис Васильевич очень хорошо знал, что губернский предводитель был человек ничтожный по характеру и авторитету, попавший на свою должность единственно за оскудением настоящего дворянского персонала в уезде и полагавший единственным долгом своим жить в ладу «со всеми ведомствами». «Предложение» не могло идти от его инициативы. Для Троекурова было совершенно ясно, что оно родилось тут же, за столом, в голове самого Савинова и имело прямо в виду причинить ему неприятность в лице Гриши, исправлявшего в настоящее время должность отца. «Либеральный» губернатор почитал очевидно нужным противодействовать его, Троекурова, влиянию в уезде и как бы официально заявлял заранее о нерасположении своем к тем, в которых видел его креатур. «Вся здешняя мерзость, Троженковы и К°, все это теперь неудержимо всплывет вверх», – сказалось Борису Васильевичу, и выражение горечи и омерзения сложилось на его слегка дрогнувших губах…