К книге
Бездна. Книга 3Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой). Часть третья. X
80%
Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой). Часть третья. X
60

Dem bösen Geist gehört die Erde.

Nicht dem guten1.

Степан Акимович Троженков стоял на крыльце своего дома в Быкове, готовясь сесть в поданную ему тележку и ехать по своим кабакам, когда хорошо знакомые ему старые дрожки покойной тетки графа Снядецкого-Лупандина, в которых совершал теперь свои путешествия по окрестным весям приятель его Свищов, вкатили на двор, и сам он, завидев издалека еще хозяина, замахал ему поспешно шляпой с видом человека, имеющего сообщить важную, не терпящую отлагательства новость.

Троженков, велев своей тележке отъехать от крыльца, к которому подкатывал экипаж гостя, торопливо в свою очередь сбежал со ступенек к нему.

– Случилось что? – спрашивал он не то с любопытством, не то с какою-то невольною тревогой, объяснявшеюся сильно озабоченным, чтобы не сказать мрачным, выражением лица московского «браво».

Тот соскочил с дрожек своих наземь, подхватил его под руку и, подымаясь с ним вместе опять вверх по ступенькам крыльца, зашептал ему на ухо многозначительно и угрюмо:

– Нарочно к тебе из города свернул, предупредить в случае, что ты тут можешь быть замешан…

– Что такое… в чем замешан? – повторил Троженков дрогнувшим голосом.

Свищов оглянулся, нагнулся еще ниже к самому его уху:

– Этот твой-то, из Москвы, что собирал деньги на студентов…

– Ну?..

– Забрали!

Троженков побледнел:

– Жандармы?

– Исправник вчера вечером из Всесвятского привез.

– В острог?

– Известно.

– С чего это?

– Не знаю. Факт только тот: привез и посадил… А ты надуть меня вздумал намедни: «в Воронежскую, мол, губернию, на родину свою отправился». А он во куда затесался: к самому магнату на завод!

– Так я почем же знал! Как сказывал он мне, так и я тебе…

– Ври больше!..

– Да ты говори настоящее, – заметался Степан Акимович, – видел ты его сам что ли?

– Где ж сам! Говорю, вчера привезли, а я только сейчас ездил туда… Сторож управский Ефим передавал…

– А с чего ж Ефим его знает, того?

– И не знает он его совсем, а только видел, как приехал с «каким-то» исправник, а от кучера исправникова узнал, что «с завода с генеральского». «Повез, говорит, его сначала на квартиру жандармского подполковника, да того дома не было: уехал к кому-то в гости в деревню. Следователя тоже в городе нет. Так он его в острог и сдал от себя»… И как описывал его с лица Ефим, не кто это другой, как он.

Троженков слушал, видимо смущенный и растерянный, устремив на говорившего как бы вдруг совершенно потухшие глаза.

– Что, брат, штука скверная, – проговорил его приятель с какою-то смесью иронии и сожаления, косясь на него в свою очередь, – говорил я тебе, не сдобровать… А я, – поспешил он вдруг прибавить, – так это наперед и знай, коли потянут меня к допросу, все покажу, как было, что он у тебя с нами ужинал и собирал пожертвования на «преследуемую правительством учащуюся молодежь», и что я один на это денег не хотел дать, потому я приверженец порядка, законности и прочего…

– Ну, это брешешь, – ответил нежданно Троженков, подымая голову и как бы совершенно уже совладав со своим первым впечатлением, – не покажешь, потому что деньги давал и твой граф петербургский, a он у тебя теперь первый козырь в игре.

Московский «браво» расхохотался теперь уже во весь рот.

– Не напугаешь ведь тебя, старую лису, всякую штуку знаешь… А все же дело скверное и для тебя, как я понимаю, – заговорил он опять серьезным тоном, – если станут выслеживать и доберутся, что он у тебя тут был… Сам он, конечно, не докажет, люди эти не выдают своих.

– Да ты с чего ж взял, что я ему «свой»? – воскликнул с каким-то даже не совсем лицемерным негодованием Степан Акимович. – Видел я его тут, как и ты, в первый раз от роду; отъявился он ко мне с карточкой одного знакомого…

Он опять задумался:

– Треба дело сие справить, – пробормотал он и, подняв глаза на Свищова, – в Москву треба сейчас ехать, – пояснил он.

– Эй, Федька!

Выбежавшему на этот зов малому он приказал уложить ему в сак перемену белья, гребешок и щетку и ждать его домой к завтраму вечером.

– Ну, – заявил ему московский «браво», когда они остались опять на крыльце, – а я, так и знай, раньше к тебе не буду, как когда все это ты «справишь», не то, пожалуй, еще попадешься с тобою, а у меня, брат, кожа одна, не купленная, так я ее беречь должен.

– И береги, и береги себе ее, и ничего от тебя я и не прошу; тилипайся[85] соби, як знаешь, – язвительно засмеялся на это хохол, – ловкий ты, ловкий сам как лис и шельма прожженая.

– Недаром я, брат, – хохотал на это в свою очередь тот, – все части света произошел, людей насквозь видеть научился.

Приятели затем, покивав друг другу самым дружелюбным образом, сели каждый в свой экипаж и покатили один вслед за другим в ворота, за которыми разъехались, один вправо, другой влево.

* * *

Дорога была гладкая, лошади добрые, и Степан Акимович успел прибыть в город за целый час до отхода поезда в Москву. Он за это время повидался со сторожем Ефремом, шустрым и пронырливым малым, знавшим всегда и все, что происходило в маленьком городке, и от которого за «целковый рупь» можно было все проведать, и с секретарем мирового съезда, желчным господином из бывших учителей уездного училища, ненавидевшим «по принципу», как выражался он, администрацию, – и убедился из их сообщений (секретарь жил прямо насупротив квартиры исправника и видел привезенного им вчера арестанта), что «забранный» во Всесвятском был действительно, как говорил Свищов, не кто иной, как явившееся к нему с карточкой Мурзина лицо, назвавшееся ему технологом Бобруйским.

В одиннадцатом часу вечера поезд привез его в Москву. Он взял извозчика и велел везти себя в Старую Конюшенную.

Не доезжая шагов на двадцать до дому, где жил тот, к кому он ехал, Троженков отпустил извозчика, дал ему проехать далее и исчезнуть в ночной тьме, а сам неспешным и осторожным шагом дошел до этого дома и дернул таким же неторопливым движением за пуговку звонка, блестевшего медным ободком при свете уличного фонаря.

Дверь полуотворилась, и в ней показалась рослая фигура парня в сибирке, служившего в доме привратником.

– К кому вам-с? – как бы недоверчиво оглянув быстрым взглядом прибывшего, спросил он.

– Желал бы видеть Степана Михайловича Мурзина, – ответил тот скороговоркой, – дома он?

Парень отвечал не сейчас:

– Дома-с… Только они в этот час не принимают, потому заняты…

– Меня он примет, я знаю, – живо возразил Троженков.

– А как о вас сказать? – спросил, подумав, тот.

Степан Акимович подумал в свою очередь. Он почитал «излишним» называть себя этому «подозрительному» привратнику…

– Погоди, вот сейчас.

Блестящая мысль осенила его. Он вытащил из кармана бумажник, а из бумажника сохранявшуюся там карточку самого Мурзина, с которою явился к нему арестованный во Всесвятском, быстро подписал на ней карандашом «от Бобруйского» и передал ее парню.

– Снесите ему сейчас.

Тот молча пропустил его в сени, запер за собою и за ним входную дверь и, указав ему рукой на ясеневый плетеный диван, приставленный к одному из боков подымавшейся вверх широкой лестницы, – посидите, мол, пока, – неспешно поднялся сам во второй этаж.

«Как до министра какого, сразу не допустят», – язвительно говорил себе Степан Акимович в ожидании его возвращения.

Действительно, прошло минут десять, пока послышались ему опять шаги на лестнице и голос привратника, звавшего его сверху:

– Пожалуйте, просят…

Невзрачного вида пожилая женщина, с недобрым взглядом и подтянутыми книзу углами рта, приняла от него пальто в передней и молча кивнула подбородком на дверь первой комнаты, служившей гостиною, неосвещенной, или, вернее, освещенной только светом, исходившим из соседнего с нею кабинета хозяина. Троженков вошел, направляясь на этот свет.

Но в это время вышел к нему из кабинета сам хозяин, держа свечу над головой:

– А, это вы… Я никак не мог понять… Что ж это вы прямо себя не называли?

– Да у вас тут швейцар таким лютым глядит, будто на мазурика какого, пускать даже не хотел. Может, подумал я себе, вы чего опасаетесь, так я для верности вашу же карточку послал.

Мурзин сожмурился с видимым неудовольствием:

– Опасаться мне нечего, – пропустил он сквозь зубы. – А к чему вы это приписали «от Бобруйского»? – быстро спросил он тут же.

– А оттого написал, что приехал нарочно из села поговорить об этом с вами.

Тэт внимательно глянул на него своими холодными, бледно-голубыми глазами и, указав ему на кабинет:

– Войдите, пожалуйста, – медленно выговорил он.

Он пропустил его вперед и, затворив за собою дверь, спустил обе половинки висевших над нею занавесей.

Гость уселся по его немому приглашению в кресле, стоявшем близ письменного стола, покрытого всяким печатным и рукописным материалом. Сам хозяин опустился в свое рабочее кресло с деревянным сиденьем и спинкой и, наклонясь быстрым движением к гостю, спросил полушепотом:

– Где он теперь, во-первых?

– В остроге сидит, – быстро прошептал тот в свою очередь…

– Во… Бобруйский? – тут же поправился спрашивающий, и его как бы застывшие обычно глаза мгновенно блеснули и широко раскрылись. – Давно?

– Вчера взяли.

– Где, как случилось? – спрашивал Мурзин, проведя себе рукой по лицу с видимым намерением не дать заметить охватившего его волнения. – Говорите!

– Что сам знаю, то и вам передам, – ответил, поводя плечами, Степан Акимович, стараясь тоже казаться совершенно спокойным, между тем как глаза его тревожно допрашивали лицо собеседника, стараясь угадать по выражению его, насколько действительно грозил им обоим опасностью арест «этого человека».

Мурзин внимательно выслушал его рассказ. Он только слегка поморщился опять, когда Степан Акимович счел нужным повиниться ему в том, что произнес его имя при представлении Бобруйского своим гостям – «для авторитета», объяснил он, «потому, без того, с какой стороны было мне рекомендовать сего неизвестного», – но не обратил, видимо, на это особого внимания, весь поглощенный важностью самого факта.

– Он арестован незаконно! – воскликнул Мурзин, когда Троженков кончил. – Исправник не вправе был motu proprio2 взять его без предварительного соглашения с судебным следователем… и в данном случае с уездным жандармским начальником, – присовокупил он с брезгливою гримасой, – так как предполагается тут, разумеется, политическое, a не какое-либо иное злое деяние. Он может быть тотчас же освобожден на основании этого прокурорским надзором.

– И я то самое в голове держал, – закивал одобрительно Степан Акимович, – коли б умница наш, Семен Семенович Тарах-Таращанский, товарищ прокурора, был сейчас в городе, я б и к вам сюда не приехал, потому он сего небога сейчас выпустил бы; я знаю… он их всех, бисовых детей, становых да исправников як черт ладону не терпит.

– Он теперь в Москве и в эту минуту даже винтит в клубе, – сказал Мурзин, подымая глаза на стоявшие у него на столе часы, – можно было бы сейчас его повидать, – промолвил он, как бы соображая.

– Доброе дело! – закивал опять Троженков, примолк на миг, а затем: – Время только теперича очень скверное, – вздохнул он вдруг, – самое жандармское: может он и не решиться теперь, а?

И маленькие глаза его так и впились в лицо собеседника.

Та же мысль, очевидно, копошилась в это время и в мозгу Мурзина. Он весь как бы ушел в себя; острые белые зубы его нервно покусывали поджавшиеся губы, недвижные зрачки не отрывались от тех же часов, на которые устремились они за минуту пред тем.

Так прошло еще несколько мгновений.

– А дать его увезти в Петербург нельзя… Нельзя, – повторил он как-то странно веско.

– Нельзя? – повторил за ним вопросительно и гость, впиваясь в него опять глазами.

– Нет… Человек нужный, – ответил тот как бы про себя, все так же не отводя глаз от часов.

Троженков пододвинулся к нему с креслом на самое близкое расстояние и выговорил таинственно:

– Из главных он, а?

Мурзин, словно пробужденный внезапно ото сна, встряхнул головой и обернул ее в сторону гостя:

– Что это вы спрашиваете?.. И кто ж его знает: главный он или не главный?.. И на что он главный? Пустой это разговор только, извините! – уронил он досадливо и пожал плечами.

– Так вы ж сами говорите, – возразил несколько обиженно Троженков, – что нельзя его дать на съедение жандармам.

– Ну, да, говорю; грешно давать губить людей способных, преданных делу, на которых партия прогресса может возлагать твердые надежды и…

Он вдруг разом оборвал и закусил губу.

– А он же погибнет, когда Тарах не выпустит его сейчас из острога, – ядовито выговорил Степан Акимович.

Мурзин обернулся на него теперь уже всем телом и проговорил, словно отчеканивая:

– А в таком случае придется, вероятно, его оттуда вызволять.

Троженков как-то невольно откинулся на спинку своего кресла.

– Кто ж это его «вызволять» будет? – машинально выговорил он.

– Не знаю… Вам, может быть, поручат.

– Мне? A не дай Боже! – привскочил он даже на своем месте.

– Вы были бы не одни, конечно, если б это потребовалось, – тем же медлительно веским тоном молвил на это Мурзин, – но содействие ваше, как человека, хорошо знакомого с местностью и имеющего там нужные отношения, признают, может быть, необходимым.

Степан Акимович и руками замахал:

– A ну их всех!

– Не захотите, – протянул Мурзин, – так так и скажете; ваше дело… Разумеется, – примолвил он затем таким тоном, от которого у Троженкова пробежала мгновенно дрожь по спине, – принимая уже на себя и всю ответственность за те последствия, которые может повлечь ваш отказ.

«Зарежут, отравят, серною кислотой обольют!» – проносилось в перепуганном мозгу Степана Акимовича…

– Подумайте, – залепетал он, – как же это я… никогда еще такой активной роли не приходилось мне играть…

– Потому, что до сих пор не имелось в вас нужды. Но никто, принадлежащий к известному… лагерю, – выговорил, как бы затруднившись на миг найти подлежащее выражение, Мурзин, – никто не вправе отказать в личном своем содействии, когда этого требуют общие цели.

– Общие цели, – проговорил, заикаясь от волнения, Троженков, – я, конечно, сочувствовал всегда, и не отказывал… У Герцена еще корреспондентом был, не страшился никого…

Собеседник его усмехнулся пренебрежительною улыбкой:

– Ну, дело-то теперь посерьезнее выходит, чем в розовую эпоху Герцена. Ведь вы идиллии с ним разводили в те дни; это младенческое состояние мысли давно пережито русским… освободительным движением, – договорил он, опять приостановившись на миг на выборе соответствующего прилагательного.

– Я до ваших тайн никогда допущен не был, не знаю, – отозвался на это Степан Акимович.

Мурзин поглядел на него недовольным взглядом, точно так же, как несколько часов тому назад глядел сам Степан Акимович на приятеля своего Свищова, когда тот назвал Бобруйского ему «своим», и ответил ему почти такими же словами:

– Отчего же до моих, и какие такие тайны вы предполагаете? Я, как и все сочувствующие идее прогрессивного движения, служу ей и борцам за нее, насколько позволяет мне это мое общественное, не только легальное, но и служебное положение, – подчеркнул он, – a про те какие-то особенные «тайны», на которые вы почему-то намекаете, я ничего не знаю.

– Так все ж больше, чем я, знаете, – уже с некоторою ядовитостью возразил Троженков.

Тот чуть-чуть усмехнулся опять.

– Немногим, может быть, больше. Ступеней много на этой лестнице, до верху не добраться, – вырвалось у него как бы невольно.

Но Степан Акимович чутьем почуял, что загадочность этих слов была намеренна и имела в виду произвести на него наибольшее впечатление, a вместе с тем что это впечатление и произведено на него действительно, и что его тут же объял опять какой-то неотразимый террор этой незримой, но бесконечно вверх тянущейся «лестницы», с одной из «ступеней» которой, может быть, ему изречена гибель за ослушание… «Убьют, как пить дадут», – пронеслось у него опять в мысли…

– Так вот что-с, – заговорил после некоторого молчания Мурзин, – не придумает ли он сам средства уйти… Человек он находчивый, – прибавил Мурзин, которому, очевидно для Степана Акимовича, был хорошо известен «человек», со своей стороны говоривший ему, Троженкову, что он Мурзина «никогда не видал»…

– А кто ж его знает, может, и придумает, я про то ничего не могу сказать.

– А передать ему записку туда можете?

– Передать…

– Ну да, – уже нетерпеливо проговорил Мурзин, – и в центральных тюрьмах с их инквизиторским надзором находят средство, а не то что в каком-нибудь первобытном уездном остроге… И не такую даже простую вещь, записку, а всякий инструмент, нужный для данной цели, – отчеканил он в заключение.

Степан Акимович громко вздохнул:

– Постараюсь.

– Нет, уж вы, пожалуйста, так не говорите, – это должно быть сделано.

И от «грозного, как блеск кинжала», показалось Троженкову, звука этих слов пробежала у него опять дрожь до спине.

– Хорошо, исполню, – промолвил он чуть слышно.

Хозяин поднялся с своего места.

– Я прошу вас подождать меня здесь несколько. Не поскучайте, – промолвил он уже с любезною улыбкой, – вот тут лежит последний нумер «Глашатая Европы»: прочтите там во «внутреннем обозрении» очень бойкую выходку против наших московских генералов от обскурантизма.

Он направился к маленькой, незамеченной до сих пор его гостем, оклеенной обоями двери, ведшей из кабинета в его спальню – довольно большую комнату, служившую ему, по-видимому, другим, интимным, кабинетом, судя по заваленному бумагами столу, стоявшему у стены, противоположной той, у которой виднелась кровать, покрытая большим вязаным одеялом, падавшим до полу.

За этим столом, опершись локтями о покрывавшее его сукно и уронив голову в ладони, сидела молодая женщина, наклонившись над лежавшим перед ней вырезанным из какой-то газеты и слегка уже пожелтевшим от времени печатным столбцом, рядом с каким-то письмом.

Она так была погружена в чтение или в свои мысли, что не повернулась, очевидно не слыхав, на шум шагов вошедшего Мурзина.

Он стоял теперь у самого стола и с мягкою усмешкой спрашивал ее тихо и ласково:

– Что, разобрали, Лидия Петровна?

Она вздрогнула вся, откинулась назад и как бы испуганно подняла на него свои темные, красивого очерка глаза, казавшиеся особенно большими и блестящими от худобы и бледности ее красивого, глубоко печального лица.

– Да, разобрала, – произнесла она трепещущим голосом.

– Что же?

– Говорится, что назначено собираться в Липецке3 и когда… Больше ничего, – прибавила она с каким-то изнеможением.

– Ничего больше и не нужно, – одобрительно закивал он, – в Липецке – хорошо, место центральное… Можете вы мне сделать удовольствие, дитя мое?

Она, не отвечая, подняла только опять на него свои печальные глаза.

– Надо тем же шифром передать это сведение в записке… к одной личности и прибавить к этому следующие слова: «Можете ли бежать сами, или нужна помощь, известите».

Девушка (читатель, не сомневаемся, узнал в ней ту Лидию Петровну Курсакову, с которой он имел уже случай встретиться у Харитония в Огородниках, в доме Лизаветы Ивановны Сретенской) все так же молча взяла крошечный листик почтовой бумаги из стоявшего на столе картона и принялась писать, вскидывая от времени до времени глаза на печатный столбец, заключавший в себе, надо было полагать, ключ к тем непонятным для обыкновенного смертного строкам, которые выписывала она на этом листке.

– Спасибо, – сказал Мурзин, принимая его из протянувшейся к нему руки, когда она кончила, и нежно тут же пожимая эту руку. – Что, устали? – спросил он, внимательно глядя ей в лицо.

– Нет, – слабо выговорила она, высвобождая пальцы свои из-под его губ и проводя ими медленным движением по лбу.

Он наклонился к ней с улыбкой, плохо скрывавшею досадливое выражение, сказывавшееся в его надвинувшихся бровях:

– Упреки совести опять!

Она не отвечала.

– Я, видно, бессилен успокоить ваши внутренние возмущения… И против чего, подумайте! Против того святого дела, которому вы служите! – тоном упрека промолвил он.

– «Святого!» – повторила она глухо, каким-то надтреснутым звуком.

Лицо его потемнело:

– Вы его можете всегда оставить, вы знаете, вы ничем не связаны, – холодно уронил он.

Она быстро, страстно вскинула на него глаза:

– И тогда что же… кончено? – зазвенел, обрываясь, ее голос.

Он пожал плечами.

– Раз порвано будет то существенное, что связывало нас, остальное исчезает само собою.

Она закрыла себе лицо руками и припала ими к столу. Плечи ее, спина вздрагивали от прорывавшихся у нее из груди рыданий.

Мурзин глядел на нее, опустив голову и нервно покусывая губу. Но ни единого слова не почел нужным выговорить в успокоение бедного создания.

Так прошло несколько мгновений.

– Виноват, Лидия Петровна, – сказал он наконец, отыскивая глазами картон на столе и вынимая оттуда обложку, в которую вложил взятый у нее листик бумаги, – у меня там в кабинете посетитель ждет эту записку; я пойду…

Она быстро откинулась от стола и повела кругом себя растерянным взглядом:

– Который час? – вскрикнула она как спросонков.

Мурзин вынул часы из кармана.

– Половина двенадцатого.

– Ах, Боже мой, – она вскочила с места, – дома что подумают! Я отпросилась к одной знакомой… У нее я никогда так поздно не сижу. Папаша встревожится, пошлет за мною, a меня там не будет…

Мурзин видимо встревожился в свою очередь:

– Зачем вы мне ранее не сказали? Я бы не задержал вас этим писаньем…

Он поспешно подал девушке лежавшие на стуле шляпку ее и мантилью, которую накинул ей на плечи.

– Ну, до свидания, дитя мое, успокойтесь и спите хорошо, – как можно ласковее старался он выговорить и, наклонившись к ней, поцеловал ее отечески в лоб.

Она без слов припала этим лбом к его плечу и залилась новыми слезами.

Он давно привык властвовать над собою, но на лице его помимо воли сказалось, что он охотно вышвырнул бы ее в эту минуту за окно… Он осторожно отстранил ее от себя и, прошептав ей на ухо: «Однако вам в самом деле пора, милая», быстро прошел в коридор, соединявший жилые комнаты с кухней и черным ходом.

– Афимья! – кликнул он прислуживавшую ему пожилую женщину. – Доведи барышню до первого извозчика.

Лидия Петровна вышла за ним.

– Прощайте, – каким-то внезапно сухим, обрывистым голосом произнесла она, проходя мимо него и протягивая ему руку.

Он хотел поцеловать ее, но она вырвала у него свои холодные, как лед, пальцы и исчезла вслед за Афимьей.

«Чистое мученье!» – сказал он про себя, поглядев ей вслед, и быстрыми шагами повернул обратно в кабинет, где Троженков, в ожидании его, наслаждался «бойкою выходкой» «Глашатая Европы» против «московских генералов от обскурантизма».

– Вот-с вам, – сказал он ему, передавая обложку, – постарайтесь, чтобы завтра же он ее получил. Времени терять нечего; пожалуй, они его увезут в Петербург, прежде чем успеешь что-нибудь сделать.

– Так и передать, незаклеенною? – спросил тот.

Мурзин вспыхнул даже:

– Послушайте, вы или притворяетесь, или совершеннейший агнец чистоты и невинности. Не в обложке, кажется, дело, a в том, чтобы записка дошла, a мне не известно, каким путем сочтете вы удобным доставить ее. Может быть, просто из руки в руку чрез сторожа, a то потребуется в хлеб запечь или в сапог зашить… Мало ли как это делается! Для удобства видите, на какой мелкого формата бумаге написано, – он вынул ее из коверта и показал, – a что в ней написано, поймет только тот, к кому она адресована.

– Так, так, – подтвердил сконфуженно Степан Акимович, кивая и укладывая бережно ее в свой бумажник.

– И вот-с, на всякий случай, еще, – нежданно для него примолвил Мурзин, выдвигая один из ящиков своего письменного стола и доставая оттуда какой-то завернутый в бумагу небольшой, узкий, по-видимому, металлический предмет, – это вы доставите ему и вместе с запиской… Ну-с, a теперь извините, – сказал он бесцеремонно, – я думаю еще в клуб, поймать там Tapaxa. До свидания, – он протянул ему руку, – вы уж, пожалуйста, завтра с первым же поездом уезжайте: передать надо непременно завтра, a там увидим!

Степан Акимович уложил переданное ему в карман, вздохнул и раскланялся.

Предыдущая главаГлава 60 из 75Следующая глава