«Волк», выходя от Настасьи Дмитриевны, походил действительно на того зверя, названием которого окрещен был в обществе своих единомышленников. Он, весь словно ощетинясь и сверкая запламеневшими глазами, быстро шагал по пыльной дороге, направляясь обратно ко Всесвятскому по тому же образу пешего хождения, по которому пришел и оттуда в Юрьево. Десяти-пятнадцативерстные переходы были шуточным времяпровождением для человека, исходившего сотни таких верст по Забайкальским вершинам и низям, в пору бегства его с каторги. Он воспользовался сегодня отлучкой дня на два по заводским делам начальника своего, Владимира Христиановича Пеца, в Москву и, выйдя из села с палочкой в руке как бы для прогулки, отмахал в три часа расстояние, которое мужицкая лошадь едва успела бы пробежать своею мелкою рысцой за это время. Неутомим был «Волк» и телом, и вечною кипенью своего духа. Но дух этот был возмущен в настоящее время перенесенной им сейчас «неудачей». Он никак не ожидал, что будет возвращаться «от этой особы» ни с чем. Ему в Москве, откуда отправлялся он с известною нам карточкой Мурзина к Троженкову, было «положительно» сказано, что он «в весьма непродолжительном времени получит известные инструкции и деньги чрез эту самую особу, имевшую ехать в ту местность». Он знал особу эту издавна, знал за сестру «Володьки» Буйносова, «выученика» своего в «деле революции», и которая в «те дни» единомыслила с братом во многом, a теперь, полагал он, после ссылки этого любезного ей брата, и «совсем, должно быть, готова, – недаром же состояла она», по соображению его, «в кружке такого человека, как Мурзин»… И вдруг – «осечка»: никаких «инструкций», и не своя, a враг – прямой враг, и к тому же «характер», с которым ничего не поделаешь (он был слишком опытен в практике борьбы с чужою волей, чтобы не понять сразу, с кем приходилось ему иметь дело). Он и не пытался, как мы видели, переубеждать, ни даже вовлечь ее в серьезное рассуждение; «плюнул и ушел», говорил он себе теперь фигурально, «зарубив ей только на память, что руки у них длинны и что, в случае чего, не сдобровать ни ей, ни Володьке». «И придушим, коли что», – бормотал он на ходу сквозь судорожно стиснутые зубы. Но в груди его шевелилось и что-то другое, похожее на беспокойство. Он был недоволен и Мурзиным, и собою… «Как же так, зря, прямо указать, что вот такая-то передаст тебе… А она вон что за тварь выходит… И теперь она меня с лица признала, и черт ее еще знает, не способна ли она действительно…» «Волк» не договаривал и нервно надувал щеки. «И никакого извещения ни из Москвы, ни из Питера, оставаться, аль махнуть в Киев, на свидание с тамошними, как было о том предположение. Деньги теперь есть, как бы опять на след свой жандармов не навести… Нет хуже, как вот так, Иваном царевичем, на перепутье стоять, вправо аль влево идти – не знать, а настоящее дело, может, в это самое время у тебя из рук выплыло». «Волк» был в некотором роде романтик этого своего дела. Оно влекло, обнимало, поглощало его всего этою своею именно романическою стороной, мрачною поэзией подпольного житья, беспрерывным напряжением нервов в беспрерывной битве за существование, блаженными минутами только что избегнутой смертельной опасности и торжества изощренных обманов над вражьими предосторожностями и розысками. Он в самых неуспехах партии почерпал каждый раз новую бодрость, находил новые поводы к убеждению себя и товарищей в неминуемости ее ближайшей победы, умея с какою-то особою проницательностью отыскивать Ахиллесову пяту противника и изобретать новые виды и способы предприятий, направленных против него. В партии или, говоря вернее, в среде высших руководителей ее, столько же ценили эти неотъемлемые качества «Волка», сколько боялись безграничной дерзости его замыслов, в ту пору еще казавшихся слишком смелыми «многим». Он почитался «ничем не заменимым орудием», но «господином о двух головах, бьющим слишком на риск», а потому до самого sanctum sanctorum1 революционного дела он не допускался. Тот таинственный Далай-лама, в руках которого, по догадкам «Волка», должны были сходиться в один узел все раскинутые по России нити «движения», оставался ему не известен, как не известен был тем пешкам, которыми сам «Волк» самовластно двигал, личный персонал того загадочного «исполнительного комитета», во имя которого командовал «Волк»… Его до болезненности развитое самолюбие и алчность ко власти мирились нелегко с тою оппозицией, которую нередко встречали его предложения у лиц, занимавших равное с ним положение в революционной иерархии, и которую объяснял он «несомненным»-де влиянием этого высшего для них, а ему неведомого и ненавистного уже поэтому авторитета; он и действовал, где мог, на свой страх, не советуясь с другими и пользуясь лично имеющимися у него под руками средствами и подначальною ему группой чистых «анархистов». В замысле и подготовлении покушения 2 апреля он играл значительную роль, успев с замечательною обдуманностью замести следы свои настолько, что действительное участие его в нем осталось не только недосказанным, но даже проблематическим для производившегося по этому делу в то время следствия. Обстоятельство это объяснялось, главным образом, тем, что настоящее имя «Волка», то, под которым судился он и осужден был в процессе ста девяноста трех, не значилось более в судебно-полицейских списках политических преступников. Он мечен был там утонувшим в одном из притоков Ангары во время бегства с завода, на котором должен был отбыть назначенный ему судом срок каторги, чему основанием послужило полученное от сибирского начальства донесение с обстоятельным изложением подробностей этого случая и законно засвидетельствованными показаниями двух бурят и какого-то казака, представивших даже выброшенную на берег течением шапку бежавшего, после того как сам-де ввиду их, свидетелей, преследовавших его, «пошел ключом ко дну, не доплыв и до половины реки». Насколько при этих показаниях обманывали или сами обмануты были помянутые свидетели – вопрос, на котором мы останавливаться не станем. Но законно засвидетельствованный факт смерти известного по Жихаревскому процессу революционера отнимал естественным образом у следователей всякий повод узнать его в лице, промелькнувшем как-то сбоку в расследовании настоящего преступного дела. «Волк» был для них лицо новое, без живого образа, с неизвестным прошлым, на котором можно было бы построить какую-нибудь близкую к истине гипотезу для уразумения степени его личного участия в преступлении. Он мог поэтому без особенных затруднений выбыть из Петербурга и найти в Москве указание, куда идти дальше для исчезновения и вовсе на время с «главной арены движения»… У Троженкова, как нам известно, узнал он о заводе во Всесвятском и о владеющем оным «магнате» и весьма основательно рассудил, что надежнейшее на нужное ему время отдыха убежище может он найти под кровом этого «аристократа», под которым «менее всего», конечно, станут искать его «шпионы».
В расчете своем «Волк» не ошибся и мирно проживал уже третью неделю под крылом Владимира Христиановича Пеца, занимаясь немудреным делом заводской переписки, трапезуя здорово и сытно и внушая возрастающее с каждым днем доверие ближайшему начальнику своему тем усердием и «безответностью», с которыми он вел свое письменное дело и исполнял кое-какие поручения, которые давались ему собственно по заводу… На заводе он близко присматривался и прислушивался к нравам, настроению и суждениям рабочих – и со свойственною ему сообразительностью смекнул с первых же разов, что «никакой пропаганды» тут вести нельзя. Рабочим было слишком жить хорошо при тех «лассалевских» порядках, как выразилась когда-то Настасья Дмитриевна Буйносова Владимиру Христиановичу[83], которые введены были в заводское положение Всесвятского, чтоб оставалась малейшая надежда возбудить среди них смуту. Да «Волк» и не думал о «пропаганде». Он один из первых в партии уразумел ложь и тщету хождения в народ и давно обозвал ее «идиллией тупоголовых баранов». «Не с того конца, по-дурацки начато», – проповедовал он своим: «бей по голове и во имя ее же веди массы к анархии»… Недаром же Володя Буйносов, послушный ученик его, еще до ссылки их обоих говорил сестре, что русский народ можно поднять только «из-за царя, a не против царя»[84]… «Волк» поэтому внимательно выслеживал то впечатление, какое недавно покушение на жизнь «Государя-освободителя» должно было произвести на это многочисленное и почти все грамотное, следовательно, «более развитое» заводское население. Но случаев разговаривать с ними представлялось ему мало: на работе каждому было не до болтовни. А на «откровенные беседы» в кабаке рассчитывать было нечего, так как и кабаков-то ни одного верст на пять кругом «троекуровского царства» не существовало. Оставались одни воскресные дни, в которые имелась возможность, прогуливаясь вечерком по ближайшим деревням, присесть на заваленке к «калякающим старикам» и мало-помалу навести искусно разговор на желанную тему.
Так и удалось сделать на днях «Волку», но воспоминание об этой недавней его беседе с «мужичьем», рядом с тем, что он только что вынес из разговора с Лариной, усиливало еще в нем теперь то «сознание неудачи» и назойливое какое-то чувство беспокойства, с которыми возвращался он во Всесвятское.
Он шел быстрым, гимнастическим шагом, глядя себе под ноги, весь погруженный в невеселые размышления.
Шум мчавшегося за ним по дороге экипажа заставил его первым бессознательным движением кинуться в сторону за кусты, мимо которых рядом с дорогой лежала протоптанная пешеходами тропинка, и, уже скрытый этими кустами, глянул он на перегонявшую его коляску четверкой, в которой, глубоко задумавшись в свою очередь и прямо глядя пред собою из-за опущенной вуали, ехала по одному с ним направлению сестра «Володьки Буйносова». «У, проклятое барское отродье!» – пробурчал ей «Волк» вслед с невыразимою ненавистью.
Был уже час восьмой на исходе. Экипаж Лариной давно перегнал его. Вот и последняя, верстах в двух от Всесвятского лежащая на пути его деревня Бужарово. Он зашагал по длинной, единственной улице ее, заворачивавшей крутым поворотом к мосту, перекинутому через протекавшую тут грязную речку, и, очутившись за этим коленом ее, остановился внезапно под инстинктивным впечатлением какой-то сразу почуянной им опасности.
У крайней, тотчас им узнанной большой чистой избы, на приставленной к стене скамейке сидел его патрон, «генерал», а рядом с ним длиннобородый, седой, как лунь, старик, которого «Волк» точно так же узнал, – хозяин этой избы. Уложив руки на колени и обернув опущенную голову к своему собеседнику, он, по-видимому, передавал ему нечто, чему тот внимал, не отрываясь от него взглядом. Расположившиеся по другой стороне улицы несколько человек пожилых крестян следили оттуда с заметным любопытством за этим разговором, представлявшим для них, надо было полагать, какой-то особый интерес. Один из них держал под уздцы красивого каракового иноходца, впряженного в легкий кабриолет, в котором, очевидно, приехал сюда «генерал». Первым, таким же инстинктивным побуждением «Волка» было – бежать. Но он был слишком опытен и властен над собою, чтобы отдаться этому первому движению. Бежать приходилось бы по той же улице, вперед или назад, на виду у всех… К тому же тут лошадь: «нагонит, сшибет сразу. А тут, может, и вовсе не о том»… пронеслось и не досказалось в его мозгу.
– Да вот этот самый человек и есть, – громко проговорил в эту минуту седой старик, увидав его первый своими зоркими мужицкими глазами, выпрямил свою согбенную спину и указал на него быстро протянувшимся в сторону подходившего пальцем.
Троекуров так же быстро обернулся на него.
Будто только ожидая этого, группа любопытствовавших двинулась к ним стеной чрез улицу.
«Волк», как бы не слыхав сказанного и не обращая ни на кого внимания, зашагал опять вперед, небрежно помахивая палочкой.
Но пройти мимо самого «генерала» и притвориться, что не заметил его или не узнал, было бы чересчур «нелепо», рассудил он, и, не доходя шагов пяти до Бориса Васильевича, снял шляпу, не замедляя шага и прищуриваясь каким-то невольным морганием век на лесную чащу, зеленевшую по другую сторону моста, к которому направлялся он.
– Пожалуйте сюда! – услыхал он повелительный голос.
Он остановился, поводя глазами с видом человека не уверенного, что кличут именно его.
– Подойдите, я вас зову, – повторил Троекуров.
«Волк» двинулся еще на шаг, поднося опять руку к шляпе.
– Вы состоите у Владимира Христиановича в конторе в должности письмоводителя?
– Так точно, – ответил он как бы с некоторым удивлением: ты, мол, знаешь, так зачем спрашивать?
– Фамилия ваша Бобруйский?
– Бобруйский.
«Генерал» обернулся к старику:
– Он?
– Самый он и есть, как сказывал тебе, ваше превосходительство. Не один я, вот соседей спроси, – указал старик на подошедших крестян, – все тут слыхали, как он этто ономнясь расписывал.
– Чаво это?
– А насчет того самого, что господа быдто на Царя убивцу выслали.
– Так, так, знамо, тот самый. Беспременно, баитъ, господское это дело, потому некому, как им… Батюшка-царь народ из-под земли вырыл, всем тракт показал, землей оделил, так за эвто, мол, самое господа извести его хотят, милостивца нашего, – загалдели крестьяне.
Приземистый, кривой мужичонка подполз под самое ухо Бориса Васильевича:
– Смутьян, ваше превосходительство барин, возмущал нас поистине!..
– Может, сам он из ихних, из эвтих самых некудашек, – пробасил другой, взирая на «Волка» с лютым лицом и неестественно вытягивая шею в его сторону.
– Хорошо, – вымолвил Борис Васильевич своим властным голосом, подымаясь со скамьи, – не откажетесь подтвердить это, коли спросят вас?
– Это тоись, кто же, батюшка?
– Исправник, следователь, все равно, кому требоваться будет.
Крестьяне не успели ответить.
«Волк» браво выступил вперед.
– Что это вы показывать будете? – спросил он, поводя кругом искрившимися злым пламенем глазами.
Крестьяне как бы смутились на миг и подались назад, не отвечая.
– Чаво вы, испужались что ли? – выговорил укорительно все так же оставшийся сидеть на скамье старик: при вас говорил, сами сейчас пред генералом показывали.
– Да что я говорил, дурачье? – принялся вдруг смеяться «Волк». – Сами болтали: «Бают, говорили, что Царя господа извести хотят», – a я вам на это: «И я, говорю, слыхал, да только мало ли что люди врут»…
– Не… неправда твоя… Сам об этом зачал. Доподлинно сказывал, что господа… И про присягательную господчину тоже и про все прочее таковое… – заголосили кругом.
– Врете вы, олухи! – протестовал со своей стороны обвиняемый.
– Подай, брат, сюда лошадь! – крикнул Троекуров державшему ее. – Вы во Всесвятское шли? – обернулся он к «Волку».
– Домой, – пробормотал неуверенным голосом тот.
– Так я вас довезу. Садитесь…
– К чему ж это? я и сам дойду… Для чего вам беспокоиться, ваше превосходительство! – поспешил он принять тон, имевший соответствовать подначальному положению его относительно «патрона».
– Садитесь, говорю вам! – повторил Борис Васильевич тоном, в свою очередь не допускавшим возражения.
«Волк» быстрым взглядом обежал еще раз окружавших и молча вскочил в кабриолет.
Троекуров сел подле него, подобрал вожжи.
– Пусти, спасибо!
Крестьянин, державший лошадь под уздцы, отошел в сторону.
– Прощай, Капитон… Сиди, сиди, ноги у тебя плохи! – крикнул он владельцу избы, пытавшемуся подняться с места на прощание с барином, «генералом».
– До свидания, ребята!
– До свидания, батюшка, ваше превосходительство, счастливо оставаться! – зазвучали хором голоса, закивали усердно крестьянские бороды и затылки.
Добрый конь понесся, плавно перебирая ногами. Мостовые бревна гулко задрожали под ними… Дорога пошла лесом.
– Я, ваше превосходительство, – заговорил вдруг Бобруйский, – никак не могу понять смысла того, что сейчас тут произошло. Я в чем-то будто обвиняюсь, между тем как…
– Я с вами не говорю, – не дал ему продолжать Борис Васильевич.
Он не глядел на него и правил, рачительно сдерживая иноходца на рытвинах и колеях плохой лесной дороги.
«Задушить тут тебя сразу, a сам в лес…» – промелькнуло опять в мозгу «Волка». Но он тут же машинально дернул плечом и погрузился в размышления. «Попался, да не совсем еще. Расчитает, само собою, беда не большая: на первое время у этого Троженкова схорониться можно, а там увидим… Вот если полиции выдать думает, так тут опять вопрос: к чему придраться могут? Разговор с крестьянами – ерунда; на том и стоять буду, что они же говорили, а я только то и сказал, что действительно уже об этом слышал, на что это, мол, одни людские враки».
И «Волк» с проясненным уже челом глянул искоса на сидевшего рядом с ним «генерала»… «Бесстрашный тоже!» – промолвил он мысленно, с какою-то странною смесью одобрения и прирожденного чувства ненависти к «барской породе» взирая на невозмутимо спокойный облик этого «господина», которому, очевидно, и в голову не приходило, что помещавшийся рядом с ним человек не обинуясь задушил бы его тут же, в этом лесном безлюдье, если б это действительно понадобилось ему в эту минуту.
Из-за деревьев мелькнули красные стены и высокая дымящаяся труба завода Всесвятского, и кабриолет, огибая его, подкатил ко крыльцу небольшого флигеля, служившего помещением Владимиру Христиановичу Пецу. На крыльце его, с сигарой в зубах, сидел кто-то, одетый в полицейский мундир, вид которого заставил «Волка» бессознательно сморщиться. «Вот оно что, ждал меня, черт!.. Обыск, знать, произвел уж», – сообразил он тотчас же – и тут же усмехнулся: «да найти-то ничего не нашел».
Он угадал не совсем верно.
– Вот господин Бобруйский, – проговорил Борис Васильевич, кидая вожжи выбежавшему на стук его кабриолета слуге управляющего и подымаясь по ступенькам крыльца к исправнику.
Тот приложил учтиво руку к фуражке в знак благодарности и, не теряя времени, обратился к «Волку»:
– Господин Бобруйский, так?
– Сказали вам сейчас! – грубо вырвалось у того в первую минуту.
– Состоите здесь письмоводителем в конторе? – продолжал исправник совершенно спокойно.
– Состою.
– Давно?
– Третья неделя будет.
– Паспорт имеете?
– Без того не приняли бы, полагаю, – уже как бы шутливо и спокойным в свою очередь тоном возразил спрашиваемый.
– Где он?
– Взят от меня, как водится, управляющим здешним, господином Пецом.
– Он, к сожалению, в Москву уехал дня на два, – сказал на это Троекуров.
– Все равно-с, ваше превосходительство, – улыбнулся «Волк», – паспорт я сейчас могу предоставить, потому он у меня же со всеми прочими в конторском шкапу.
Исправник и Борис Васильевич невольно переглянулись: «Что у таких людей всегда паспорты в порядке, само собою разумеется», – пронеслось у обоих их в мысли.
– Я вас попрошу, – отнесся опять исправник к «письмоводителю», – провести меня в занимаемое вами здесь помещение.
– Сделайте милость.
И он, повернувшись, зашагал к заводу, где в особом флигеле для служащих отведена была ему комната.
Исправник и Троекуров пошли за ним.
Навстречу им попался шедший из своей школы учитель Молотков с одним из механиков завода.
– Я попрошу вас, – сказал им Борис Васильевич, – последовать за господином исправником; ему нужны будут понятые люди, – добавил он, чуть-чуть усмехаясь, и, кивнув им, направился к себе в дом.
Проворный отставной служивый, состоявший сторожем по коридору, на который в числе других выходила комната, занимаемая Бобруйским, поспешно отворил ее имевшимся у него двойным ключом. В ней, кроме мебели и белья, с которыми отдавались эти помещения под жительство всех служащих на заводе должностных лиц, не оказалось на первый взгляд ни одного предмета, принадлежащего лично постояльцу ее, ни платья, ни сапогов, ниже чего-либо иного.
– Что же вашего тут есть? – спросил у него невольно исправник.
Бобруйский засмеялся.
– Что на мне видите, – подчеркнул он, – то и есть.
– Действительно, что ничего у них нету, ваше вскородие, окромя что на себе да перемены одной из белья, – счел нужным подтвердить сторож, отворяя на обе половинки вделанный в стене шкап, в котором «действительно» оказалась одна свежевымытая ситцевая рубаха с косым воротом. – Саквояж был с ними такой махонький, как они прибыли к нам, a больше ничего и не видал я у них.
На лице учителя Молоткова выразилось чувство какой-то щемящей жалости к «несчастному».
– Я слышал точно от Владимира Христиановича Пеца, что господин Бобруйский явился к нему в крайней нужде, с тем, что имел на теле… и даже сутки не евши.
Лицо исправника осталось бесстрастным.
– Где ваш этот саквояж? – спросил он.
– Можете полюбопытствовать, – ухмыльнулся еще раз Бобруйский, шагнув к кровати и вытаскивая из-под лежавшей на ней подушки подержанную до ветхости кожаную сумку с плохо державшимся на ней медным ободочком замка, который он тотчас же и раскрыл на обе стороны. В ней оказалось несколько медных пятаков и десяток папирос, завернутых в оборванный кусок газетного листка, на оголовке которого в глаза исправника тотчас метнулся день его выхода: 3 апреля 1879 года.
Он быстро и зорко взглянул в лицо «письмоводителю». «Что взял!» – прочел он как-то инстинктивно на этом лице.
Исправник тут же опустил глаза на высокие, забрызганные грязью сапоги «Волка».
– Я попросил бы вас разуться, – сказал он.
Всклокоченная голова Бобруйскаго вскинулась вверх неудержимым движением:
– Это вам на что же?
– Я вас попрошу исполнить мое требование, – медленно, но с неотразимою настойчивостью произнес тот.
– Да что вы меня в воровстве каком подозреваете! – вскликнул тот, сверкая глазами.
– Сапоги долой, говорят вам!
Дикая натура «Волка» не выдержала. Быстрым, мгновенным движением запустил он руку в сапог под сгиб голени… Что-то блестящее, металлическое сверкнуло в нем – и тут же звякнуло на пол, выбитое кулаком кинувшегося на него сторожа.
– А-а, револьвер, так и надо было ожидать, – невозмутимо проговорил исправник.
– Разувайтесь, господин, коли сказывают, – говорил между тем бравый служивый, стискивая «для предосторожности» кисть руки Бобруйского до боли.
Механик, вошедший с Молотковым, шагнул к нему в свою очередь, видимо возмущенный оказавшимся в сапоге револьвером и готовый со своей стороны воспрепятствовать всякой дальнейшей попытке виновного к сопротивлению.
– Это незаконно, я протестую! – хрипел в бешеном сознании своего бессилия тот.
– Выворачивай! – скомандовал коротко исправник сторожу, между тем как Молотков, волнуемый самыми противоположными чувствами жалости, негодования, брезгливости, отворачивался, морщась, к окну.
– Пакет какой-то, ваше вскородие! – вскликнул сторож, отворотив голенище и запуская руку до локтя в глубь одного из сапогов. – Деньги, стало быть, – доложил он тут же, вытаскивая оттуда и протягивая исправнику пачку ассигнаций, обернутую в порванный лоскут носового платка.
Исправник взял их и, обернувшись к Молоткову:
– Не потрудитесь ли пересчитать? – сказал он, кидая пакет на близстоявший стол.
Молодой учитель, с заметным отвращением перекидывая ассигнации ногтем указательного пальца, перечел их.
– Четыреста семьдесят пять рублей, – выговорил он тихо и как бы через силу.
– Это ваши деньги? – отнесся исправник к Бобруйскому.
– Значит мои, коли у меня нашли, – отрезал грубо тот.
– Это не резон, – чуть-чуть усмехнулся исправник, – сейчас было заявлено, что вы пришли сюда «в большой нужде» и даже голодный.
– А с тех пор я мог и получить, почем вы знаете!..
– Бумажка какая-сь, – доложил в это время сторож, шаривший в другом сапоге.
– Покажи!
Это был обрывок какого-то наполовину вылинявшего письма, некоторые строки которого можно было, однако, прочесть без затруднения. Затруднение, как мог тотчас же в этом убедиться исправник, заключалось в их содержании: они не представляли никакого смысла и походили на какой-то безсвязный подбор слов, какие пишутся иной раз для пробы нового пера. «Шифр», – сказал он себе мысленно.
– Больше ничего? – спросил он опять у сторожа.
– Ничего, a ни-ни, ваше вскородие, – ответил тот, захватывая сапоги за подошвы и встряхивая их, обернув голенищами вниз.
– Позволите обуть, значит, опять? – иронически и с полным уже хладнокровием спросил «письмоводитель».
– Можете… А затем попрошу вас передать мне ваш паспорт – вы говорили, что он у вас где-то в шкапу.
– В конторе, точно так… Могу свободно идти или почтете сперва нужным связать мне руки назад, как мазурику? – спросил «Волк» тем же хладнокровно глумящимся тоном.
– Мы пойдем за вами, – ответил на это просто исправник, давая ему этим понять, что не считает нужным принимать с ним какие-либо «экстраординарные меры».
Слух об «обыске у письмоводителя» успел уже между тем разнестись по всему заводу. Целая толпа набралась в коридор, теснилась у дверей комнаты…
– Позвольте пройти, господа, – говорил исправник, выходя из нее вслед за Бобруйским, – и ничего любопытного нет, я попросил бы вас разойтись.
Оттеснились, но не послушались, и вся толпа длинным хвостом потянула за направлявшимися в контору лицами.
Известное уже нам свидетельство, выданное из технологического института бывшему студенту Бобруйскому, оказалось действительно в шкапу в числе конторских бумаг.
– Хорошо-с, – сказал исправник, укладывая его в карман, – я попрошу вас подождать меня здесь минуту.
– A мои деньги! – вскликнул «письмоводитель».
– Они будут переданы мною здешнему владельцу и, если окажутся действительно вашими, будут возвращены вам в свое время.
– Это когда же то есть? – крикнул «Волк».
Исправник не отвечал, обвел глазами комнату с набившимся в нее народом и вышел, направляясь к дому.
«Волк» в свою очередь повел вокруг себя взглядом зверя, попавшегося в клетку. «Уйти нельзя», это было для него ясно. Он презрительно ухмыльнулся, опустился на стул и, обернувшись на Молоткова:
– Папироску можете дать? – уронил он высокомерно, будто одолжал его этим обращением к нему.
Тот молча, стараясь не глядеть на него, протянул ему свой портсигар…
– Владимира Христиановича нет, и я не могу сказать наверное, – отвечал Троекуров на сообщение зашедшего к нему для этого исправника о результатах обыска, – но заранее поклясться готов, что найденные вами деньги не похищены у нас. Эти люди подкапываются под казначейства, но не таскают платков из кармана. Во всяком случае вопрос о воровстве следует, мне кажется, вовсе устранить. Он пришел сюда с этими деньгами…
– И я то же думаю, – кивнул утвердительно исправник.
– А нужда и голод пущены были в дело ввиду разжалобить моего доброго Пеца. Надо было ему усесться тут, найти надежный центр, откуда мог бы он раскинуть свою паутину…
– И неглупо придумано, – усмехнулся его собеседник, – если его ищут, так менее всего, рассчитывал он, сунутся сюда…
– Во владении такого известного ретрограда, как ваш покорный слуга, – усмехнулся слегка Борис Васильевич, – это верно. И действительно мог бы он прожить здесь долго в полной безопасности: мой добряк Пец в восхищении был от его исправности и скромности. Да натура не выдержала, языка сдержать не мог.
Троекуров передал о показании крестьян и о предварительном разговоре своем со стариком Капитоном, умным и степенным домохозяином, которого он давно знал и любил и который со своей стороны питал к «генералу» полное, так редко теперь встречаемое в отношениях «народа» к «господам» доверие.
– Спасибо вашему превосходительству, – сказал исправник, – без вашего содействия на формальный спрос, который нужно будет им сделать, крестьяне, пожалуй, не стали бы отвечать откровенно, а теперь им отказаться нельзя: я сошлюсь на то, что они вам говорили.
– Пожалуй. Вы человек новый в уезде, они вас еще не знают. Ну, а мне они сыздавна привыкли верить… А, впрочем, они такого франта ни в каком случае покрывать бы не стали: не любит у нас народ этих некудашек.
– «Некудашек»? – повторил вопросительно исправник.
Борис Васильевич усмехнулся.
– Не слыхали до сих пор? Удивительно меток наш народ на прозвища. Некуда идти, некуда деваться, ни на что негодный человек…
– Да, видно, недолюбливает он их. Я, признаюсь, несколько удивился даже поспешности, с которою прибежал мне об этом донести сотский из той деревни, прямо, помимо станового.
– Тут все того же Капитона рука. Без ног уж старик, еле движется, a все знает, все видит и всем ворочает там… Когда вы заехали сегодня сообщить мне об этом, я рассудил, что я скорее, или, вернее, ближе узнаю от него всю подноготную, и просил вас обождать меня здесь, пока сам съезжу. Оказывается, что этот «некудашка» действительно под видом прогулки являлся уже несколько дней сряду по вечерам в деревню, прилаживался к крестьянам и заводил издалека разговор о событии 2 апреля, которое гораздо более волнует народ, сказать кстати, чем это вообще могут думать. Норовил он подделаться совершенно под негодующее чувство крестьян и страх их за любимого Царя, так что на первых порах они относились к нему как бы даже сочувственно. Ну а затем он и начал на тему «господского» будто бы заговора «против Царя-батюшки, желающего-де наделить народ остающеюся у помещиков землей, a господ взять всех на жалованье». Тут они и насторожились; проповедь эта в нашей местности никакого успеха иметь не может… И с этой стороны, смею сказать, – выговорил Борис Васильевич с какою-то невольною гордостью, – мое почти двадцатилетнее пребывание здесь не осталось без доброго влияния. Что ни толкуй наши умники о прирожденном, исторически развившемся будто недоверии и недобрых чувствах «мужика» к «барину», я смело скажу, что это ложь, будь только барин настоящий, a не прощелыга-эксплуататор или не петербургский верхогляд. Меня здесь знают крестьяне на сто верст кругом, и из-за ста верст приходят за советом…
– И за помощью, Борис Васильевич, я это знаю, в которой вы никогда не отказываете.
– Не отказываю, нет, потому что знаю, что я даю ее только тем, кто в ней истинно нуждается, a дармоедов, норовящих сорвать «что из милости» у человека имущего, гоню в шею. И это народ здесь понимает и, позволю себе сказать опять, уважает меня, может быть, более всего за то именно, что я никаким дрянным людишкам подачки не даю…
Он оборвал вдруг, как бы застыдясь того, что так долго говорил о себе…
– Вы говорите, нашли у него лоскуток письма какого-то шифром?
Исправник вынул этот лоскуток из кармана и протянул ему:
– Да, и такой же клочок оборванного газетного нумера от 3 апреля, – дня то есть, когда в газетах сообщены были первые известия о покушении… Это, конечно, ничего не значит: он мог, как и всякий другой из публики, купить экземпляр газеты, где бы то ни было, из любопытства узнать подробности события, всех поразившего… но мне что-то говорит, что куплен он был в Петербурге, а что, следовательно, молодец этот прибыл оттуда прямым путем в нашу местноеть.
– Очень может быть, по времени сходится… Вы его увезете с собою?
И глаза Троекурова заморгали.
– Непременно.
– И?..
– Отберу показания от крестьян, а его посажу, а затем сдам жандармам.
Борис Васильевич только кивнул.
– До свидания, еще раз благодарю, ваше превосходительство.
Исправник пожал протяную руку хозяину и вышел.
В конторе состояло все по-прежнему. Бобруйский, сидя у конторского стола, молча и сосредоточенно курил папироски одну за другой, бесцеремонно вынимая их из оставшегося лежать на столе портсигара Молоткова. Молодой учитель, отвернувшись от него, барабанил машинально пальцами по стеклу закрытого окна, пред которым стоял. В душе его продолжало бороться чувство жалости с воспоминанием о неприятном впечатлении, какое произвел на него «письмоводитель» при первой его встрече с ним у Владимира Христиановича Пеца и об одном случайном его разговоре с ним на совместной прогулке по саду Всесвятского, в котором «этот человек» – Молотков это еще тогда заметил, но пропустил без внимания, – как бы старался выведать, каких именно «убеждений» держится он, Молотков… Еще увеличившаяся толпа любопытствующих все так же наполняла комнату и соседний коридор.
– Я прошу решительно, господа, выйти отсюда, – с неудовольствием выговорил исправник, входя, – ваше присутствие здесь совершенно лишнее… Не угодно ли вам будет собраться ехать со мною? – отнесся он к своему арестанту.
– Куда это? – спросил тот с тою же опять презрительною усмешкой безобразных губ, которая давала его наружности какой-то особенно антипатичный характер.
– Пожалуйте! – сказал на это исправник, движением руки показывая ему на дверь.
– Сила солому ломит, – хихикнул «Волк» во весь рот, поднимаясь с места, – будь по-вашему.
И он неспешным, тяжелым шагом вышел в коридор.
У крыльца стояла тройка под тарантасом исправника.
– Ваше высокородие, – подбежал к нему и залепетал механик, свидетель при обыске, – не прикажете ли к вам на козлы сесть? Дорога у нас, куда ни ехать, скрозь лесом пойдет, так чтобы не вздумал на езде-то выскочить и бежать.
– A что же, пожалуй, садись!..
«Волк» сам между тем вскочил в тарантас и расселся, продолжая дымить папироской в углу его, с видом человека, собирающегося в приятное путешествие и желающего совершить его самым комфортабельным образом.
Исправник сел в свою очередь. Механик полез на козлы.
– Трогай!
– Куда прикажете? – обернулся кучер.
– В деревню Вужарово. Знаешь?
– Я знаю, – отозвался механик, – из ворот направо.
– Кланяйтесь Владимиру Христиановичу, авось скоро увидимся, – крикнул бравурно «Волк», подымая голову к окну конторы, из которого отворивший его Молотков глядел невеселым взглядом на отъезжавших.
Тарантас покатил.