Прожив с неделю во Всесвятском, Настасья Дмитриевна Ларина собралась ехать в свое Юрьево. Шел третий год, как она покинула его. Театральные странствования по России и пребывание сестрой милосердия за Дунаем не давали ей до сих пор достаточно свободного времени для исполнения давнишнего желания посетить это мрачное, покинутое, но все же «родимое гнездо», помолиться над покоившимся там прахом «несчастного» и все же дорогого ей отца. К тому же шурин ее Сусальцев, когда она была в Сицком, просил ее об этом. «Побывайте, – говорил он ей, – поставлен мною туда верный человек дело вести. A все же хозяйский глаз не мешает». – «Какая я хозяйка», – возражала на это Ларина. – «А такая, что одна. Супруга моя, Антонина Дмитриевна, ни во что это входить не хочет; братец же ваш… в безвестной отлучке», – объяснял полуиронически, полусожалительно Пров Ефремович… Настасья Дмитриевна почуяла в этих словах деликатный намек на то, что как бы ни был мало достоин уважения в глазах его «Володя», он не считает его de facto лишенным тех прав на наследство после отца, которых как «выбывшего самовольно за пределы отечества» лишил его закон. «Хороший вы человек!» – сказала она ему, тотчас же и прерывая этот разговор.
Благодарность к «хорошему человеку» вызвала у нее уже слезы на глазах, когда одним светлым вечером, после раннего обеда у Троекуровых, приехала она в Юрьево. Она едва узнавала его. Мрачный, почти развалившийся дом, из которого выехала она, растерзанная мукой, глядел теперь почти весело, свежеокрашенный, под новою, железною крышей, с чисто выметенным пред ним и усаженным липками красным двором, по другой стороне которого тянулся целый ряд исправленных или нововыстроенных хозяйственных построек. Запущенный сад, в котором в ту пору беспрепятственно разгуливали и паслись крестьянские лошади и скот ближайшей деревни, обнесен был теперь здоровою оградой, частоколом, с вырытою пред ним широкою и глубокою канавой, чрез которую никакой шаловливый жеребенок или парнишка не решились бы перескочить; все аллеи были возобновлены, расчищены и посыпаны песочком; пред террасой, выстроенною вновь на каменных столбах, раскинут был цветник с кустами алевших на нем под лучами заходившего солнца пионов… На всем лежала печать порядка, обдуманности и присмотра, «как бы ожидающего», показалось Настасье Дмитриевне, «похвалы с минуту на минуту имеющего прибыть хозяина».
Вышел ее встречать плечистый и загорелый мужчина лет 40, в коротеньком пиджаке поверх рубахи с косым воротом, с пушистою белокурою бородкой и весело улыбавшимися живыми глазами – «поставленный» Сусальцевым «приказчик», прирожденная смышленность которого говорила с первого раза в этих умных глазах и каждом движении его бодрого и чрезвычайно подвижного тела.
Он почтительно высадил приезжую из экипажа, каким-то ловким движением руки и локтя отворил пред нею настежь обе половинки входных дверей и, пропустив ее в сени, старательно запер опять эти половинки во избежание сквозного ветра.
Внутри дома поразило ее то же возрождение, как и в наружном его облике. Все полы были перестланы и свежевыкрашены, паркет возобновлен в приемных комнатах, стены оклеены красивыми обоями, мебель исправлена и обтянута ситцем под обои или пеньковою материей приятного цвета для глаз, на всех окнах навешены занавеси и сторы… Ее, видимо, ждали: в столовой на круглом столе посреди комнаты лежали тщательно выглаженные и уложенные скатерти и салфетки, стекло и полдюжины серебряных приборов, имевших, очевидно, служить трапезе, заказанной для нее, в какой бы час она ни приехала.
Она медленно переходила из одного покоя в другой, не находя при этом новом виде их ни одного из тех колючих ощущений, к которым приготовилась она, едучи сюда всю дорогу и мучась уже одним предвкушением их… «Добряк, видимо, заботился все время, чтобы ничто тут слишком тяжело не напомнило мне о прежнем», – думала она теперь, вся растроганная, заметив, что в бывшем кабинете ее отца оставлена была вся бывшая в нем мебель, но расставлена в совершенно ином порядке, и большое кресло, на котором он так печально покончил с жизнью, отставлено было с заметным намерением не привлечь на него ее первого взгляда в самый темный угол горницы, за перегородку.
Но она отыскала его глазами, слегка вздрогнула и, проведя себе рукой по векам, обвела взором опять кругом свежо и весело глядевших на нее теперь темно-синих стен кабинета с золотым багетом, бежавшим у его карниза… «Ах, Володя, Володя, – неслось у нее в мысли, – ведь мог же бы ты…»
Она не договорила себе своей мысли и обернулась к провожавшему ее и остановившемуся на пороге комнаты приказчику:
– Давно это все… переделано?
– Собственно дом или прочее? – спросил он в свою очередь.
– Да… это все? – повела она неопределенно рукой.
– Ремонт-то мы собственно начали в позапрошлом году, по заграничному приказу Прова Ефремовича. Больно уж было все упавши, – объяснил он, – почитай, что одни стены целы оставались. Службы тоже, по хозяйству, это уж первым делом требовалось, потому хозяйство повели мы теперича в полном виде, как следовает. А насчет собственно дома, так что изволите видеть здесь, обои и материи, – все это они сами по собственному вкусу выбирали в Москве осенью прошлою.
«Это он тогда, после свидания со мною в Москве, когда говорил мне, что не избалован он лаской и готов всю душу положить за того, кто окажет ему ее, – вспоминала Настасья Дмитриевна, – я отклонила помощь, которую он предлагал мне, так вот он нашел средство устроить так, что я на этот раз отказаться не могу: Юрьево принадлежит жене его, как и мне… как и Володе», – тут же примолвила она мысленно.
– Прикажете чего покушать, сударыня? – спрашивал ее между тем приказчик.
– Я не голодна… разве позднее захочется…
– Когда прикажете. У меня супружница завсегда может – за настоящего повара, в Москве училась; довольны останетесь.
– Большое вам спасибо, – сказала Настасья Дмитриевна, – скажите мне, пожалуйста, как зовут вас.
Крупные, ровные, белые зубы сверкнули из-под раскрывшихся в широкой улыбке губ управителя:
– А зовут меня, как и хозяина, Провом.
– Отчество ваше и фамилия?
– И фамилия тоже Сусальцев.
– Сусальцев? – повторила невольно девушка.
– Так точно: Пров Сусальцев, только отчество будет у нас разное, потому он от Ефрема, а я от Панкрата: он Ефремович, а я Панкратьич. Никандру ключника изволите знать в Сицком?
– Видела, да…
– Так он мне брат родной, а мы с ним хозяну троюродными будем, из одного роду, значит.
«Новая Россия!» – сказалось почему-то в мозгу Настасьи Дмитриевны, между тем как «троюродный» приказчик ее шурина глядел на нее каким-то добродушно-насмешливым взглядом, как бы забавляясь внутренно тем изумлением, которое угадывал в ней. Но она понимала, что он нимало не оскорблялся этим изумлением ее, как и не думал внушать ей какого-либо особого решпекта к своей особе этим указанием на родство свое с «хозяином». Он, видимо, сам не придавал этому никакого значения, «Ефремович» – сам, выражаясь купеческим словом, а «Панкратьич» у него наемник и слуга, хотя оба они Провы и оба Сусальцевы, и ничего тут удивительного и неестественного нет, потому «каждому свой предел, его же не прейдеши».
Было еще светло, и Настасье Дмитриевне не захотелось откладывать до завтра того, что оставляло главную побудительную причину ее приезда в Юрьево.
– Я хочу на батюшкину могилу сходить, – сказала она, – чрез сад можно?
– Пожалуйте-с, на тот случай, что пожелают хозяева ближайшим путем в храм Божий, калитка в ограде проделана и мостик чрез канаву; прямо на дорогу выйдете.
Она поблагодарила его дружественным кивком и, выйдя на новую террасу, спустилась с нее в сад, направляясь чрез него к знакомой читателю из начала нашего рассказа церкви.
И здесь узнала она щедрую и заботливую руку шурина. Наружный вид старого, чуть не развалившегося три года тому назад храма был неузнаваем; стены, крыша были исправлены, подштукатурены и выкрашены, ограда поставлена новая, надгробные плиты предков ее очищены ото всякого хлама и сора времен господского оскудения… «Тени бояр Буйносовых, благодарите попавшего к вам в родство мужика за то, что могил ваших не топчут более коровьи копыта!» – с невольною горечью пронеслось в голове девушки.
Под стать общему характеру этих фамильных плит лежала гладко выполированная доска из темно-серого мрамора над могилой отца ее. Дмитрий Сергеевич Буйносов родился 1811, † 1876 года, читалось на ней, и ниже два слова: Господи помилуй. Памятник этот поставлен был ею, Настей (она отдала на него четвертую часть денег, полученных ею в наследство от тетки Лахницкой), и никакой другой надписи на нем она не хотела: чего, кроме помилования, могла она просить за него, и о чем вспоминать в его многогрешной жизни?..
Она опустилась пред ним на колени, низко склонила голову и вся ушла в сосредоточенную, глубокую и умиленную молитву.
Когда, отерев наконец обильно лившиеся в течение ее слезы свои, она перекрестилась в последний раз, поднялась и отошла от могилы, она увидала Прова Панкратьевича Сусальцева, поджидавшего ее у калитки ограды. Он держал в руке наскоро, видимо, собранный, но доволно искусно связанный букет из красных и белых пионов пополам с сиренью, который и подал ей со словами:
– Может, пожелаете на могилку положить? Цел останется лежать хоть до весны до будущей, потому у нас теперь калитка на погост запирается, и ключ я к батюшке отнесу опять.
– Спасибо вам от души!.. А я бы желала видеть батюшку, – примолвила она поспешно, – попросить его завтра отслужить заупокойную обедню…
– Так что ж вам беспокоиться, я ему сейчас объясню; в котором часу прикажете?
– В каком ему удобнее будет, скажите ему, а я весь день свободна…
Настасья Дмитриевна легла спать в этот вечер в каком-то, давно ею не испытанном, умиротворенном настроении духа.
На другой день, отслушав заказанную ею заупокойную обедню, она вернулась домой и, открыв старое бюро, ключ от которого привезла с собою, принялась перебирать хранившиеся там письма и бумаги покойного отца. Это дело так заняло ее, что она не заметила, как летели часы, и что она, кроме чашки чая, оставалась без пищи с самого утра. Рачительный управитель пришел ей напомнить об этом. Она наскоро пообедала и тотчас вернулась к своему бюро.
Пров Панкратьевич пошел за нею.
– Хозяин приказывал, когда вы пожалуете, сударыня, – сказал он ей, – представить вам все книги и счеты по имению; может, что пожелаете заметить или переменить…
– Нет, нет, – живо перебила его Настасья Дмитриевна, – нечего мне смотреть и замечать нечего. Имение при отце моем ничего не приносило, а если приносит теперь, так это потому, что Пров Ефремович вложил в него деньги, и, следовательно, доход не что другое, как процент с его капитала, а я в его денежные дела не имею ни права, ни желания вмешиваться.
Он поглядел на нее.
– Мне это неизвестно-с, потому у нас по книгам так значится, что на вашу часть, сударыня, из чистого дохода отсчитывается третья доля…
– А я не хочу, не хочу об этом слышать! – воскликнула она досадливо и тут же смягчая тон. – И я вас очень буду просить написать ему… потому что я всегда стесняюсь сама говорить о деньгах… Напишите, что мне ничего не нужно, что я зарабатываю достаточно, чтобы жить без нужды, и что я ему очень благодарна, но не могу принять от кого бы то ни было то, на что я ни с какой стороны не имею права. Он и без того сделал для нас слишком много, – заключила она невольно, поведя взглядом кругом комнаты.
– Как вам будет угодно, сударыня, – промолвил управитель сочувственным и, как почуялось ей, одобрительным тоном в голосе. – Побудете здесь еще? – спросил он чрез миг. – Или желаете обратно ехать, потому в таком случае насчет лошадей в котором часу прикажете?
– Да так часу в седьмом, чтобы засветло туда приехать.
– Слушаю-с.
Он вышел. Она принялась опять за отцовские бумаги.
Но не прошло получаса, как он опять, осторожно отворяя дверь, вошел в комнату.
– Извините, сударыня, за беспокойство; тут вас один спрашивает.
– Кто такой? – изумленно обернулась она на него.
– Не сказывается. «Желаю, мол, говорит, видеть барышню, Настасью Дмитриевну». Я его даже совсем пущать не хотел, потому много их теперь, проходимцев этих, шляется. Только кучер, что привез вас от генерала, говорит, он у них в конторе на заводе служит, так я так подумал, что он, может, к вам за делом за каким.
– Не случилось ли чего во Всесвятском, не дай Бог! – представилось девушке. – Просите его, пожалуйста, что ему надобно?
Чрез пять минут вслед за управителем вошел человек, увидав которого, Настасья Дмитриевна внезапно дрогнула и как бы смутилась.
Это до безобразия некрасивое лицо, эти зловещие, с каким-то выражением лукавста и хищности глядевшие из-под нависших бровей глаза, – она их видела еще недавно во Всесвятском. Раза два или три на прогулках по аллеям обширного тамошнего сада представала пред нею фигура этого человека где-нибудь на перекрестке дорожек или за каким-нибудь кустом, и всегда как бы не ненароком, а словно, говорило ей какое-то внутреннее чутье, с намерением встретиться, подойти, заговорить с ней. Но он не подходил и скрывался тут же, заметив, что она была не одна, видимо избегая попасть на глаза другим. Она однажды даже прямо наткнулась на него на повороте какой-то аллеи и с бессознательным испугом отшатнулась назад. Он как-то странно ухмыльнулся, готовясь, очевидно, начать разговор с нею. Но в ту же минуту раздался голос нагонявшей ее Маши. Он быстро повернулся и исчез; но она успела указать Маше на его неуклюжий, заворачивавший в боковую дорожку облик и спросила, кто это. «Я его не знаю, – ответила та, – какой-то новый, в конторе у Владимира Христиановича служит». Настасья Дмитриевна с этой встречи никогда не выходила уже одна гулять в сад.
Он стоял теперь пред нею, неловко и угрюмо отвесив ей при входе короткий поклон, и зорко глядел на нее своими узкими, недобрыми глазами.
Далекое уже воспоминание мелькнуло внезапно в ее памяти, и сердце мгновенно сжалось острою болью. Она видела его еще раньше, чем теперь во Всесвятском, видела в Москве, в годы первой юности, у брата, «у Володи», «Волк!» – проговорила она мысленно, и нервная дрожь пробежала еще раз у нее по телу.
Читатель в свою очередь узнал, не сомневаемся, в нежданном посетителе то загадочное лицо, которое в настоящую пору разгуливало по России с законным видом в кармане, выданным на имя студента третьего курса Технологического института Бобруйского.
– Вы желали меня видеть? – проговорила Ларина, насколько могла спокойнее.
– Точно, – отрезал он коротко и грубо.
– Что вам угодно?
Он повел исподлобья глазами на стоявшего с ним рядом Прова Панкратьевича.
– Имею сообщить о брате вашем, – прохрипел он.
– О Володе?
Он только кивнул на это.
Она смущенно взглянула на управителя, который в свою очередь, подозрительно и внимательно устремив глаза на введенного им гостя, видимо, определял его теперь окончательно в мозгу своем одним из тех «шляющихся проходимцев», о которых только что говорил свояченице «хозяина».
Но он не счел возможным ослушаться немой просьбы, сказывавшейся в ее глазах, и тут же медленно вышел из комнаты, притворив за собою дверь наполовину, дабы «в случае чего» быть тут «наготове».
Но Бобруйский заметил это и, презрительно усмехнувшись, быстрыми двумя шагами стал прямо пред лицом девушки.
– Шпионов тут не надобится; желаю разговора с вами наедине, – прошептал он скороговоркой.
Она, молча повинуясь, направилась нервною, неровною походкой из гостиной, в которой находились они, в кабинет, опуситилась на стул у окна, лицом к двери, и проговорила, овладевая смущением первой минуты.
– Что вы знаете о Володе?
– Имею от него письмо к вам, – ответил он, уставившись ей глазами прямо в лицо.
Она быстро протянула руку:
– Давайте.
– Подавайте прежде свое! – резко выговорил он.
– Что это «свое»? – воскликнула она в недоумении.
– Известно что: с чем вы сюда Мурзиным присланы.
– Я… Мурзиным… прислана?.. Вы с ума сошли!
Лицо его все повело.
– Аль шутки шутить со мной вздумали?.. Так уж лучше оставьте, потому я этого не терплю, – вымолвил он грозно.
Ис у Настасьи Дмитриевны натура была неробкая: она бесстрашно воззрилась в него теперь в свою очередь.
– Тут недоразумение какое-то; я господина Мурзина не видала с прошлой осени и не имею с ним никаких сношений. Пред моим отъездом из Москвы, я вспоминаю теперь, у меня была одна… одна общая моя с ним знакомая и просила меня от его имени взять письмо для передачи здесь какому-то неизвестному мне лицу, но я отказалась.
– Отказались? – протянул он не то недоверчиво, не то глубоко изумленно. – Почему так?
– Имею на то свои причины, – твердо произнесла она.
– Во как! – хихикнул он злобно. – А приходил от него кто же к вам?
– Не полагаю нужным называть, – тем же не допускавшим дальнейшего об этом разговора тоном ответила она.
Приходила к ней девушка, с которою познакомилась она у Лизаветы Ивановны Сретенской, Лидия Петровна Курсакова. Из разговора маленькой особы с нашею актрисой мы уже знаем о тех таинственных отношениях не то любви, не то чего-то иного, быть может, более опасного, которые существовали между этою девушкой и влиятельным в известных московских кружках ученым юристом, которого звали Мурзиным. Ларина, которую она очень интересовала своею молодостью, миловидностью и заметною в ней какою-то нравственною растерянностью, не раз пыталась вызвать ее на откровенность, с доброю целью «облегчить ей душу, если возможно». Но Лидия Петровна с видимым страхом уклонялась от всякого разговора, в котором могла бы она дать возможность чужому оку заглянуть хоть на миг в душевный тайник свой. Она или просто не отвечала на иные, казавшиеся ей опасными вопросы Настасьи Дмитриевны, или, сжимая ей крепко руку, говорила, глядя на нее влажными карими глазами: «Нет, милая, оставим, для вас не интересно»… Ларина поэтому невольно удивилась, когда однажды, очутившись с нею вдвоем в зальце Лизаветы Ивановны, молодая знакомая ее сообщила ей торопливым тоном, что имеет до нее «большую, большую просьбу». – «Рада служить вам, в чем дело?» – ответила она ей. – «Вы едете на днях к себе в деревню, в ***ский уезд». – «Да, я говорила вам». – «Не можете ли вы, – и голос девушки уже чуть не болезненно задрожал при этом, – взять на себя доставку одного письма»… – «Кому?» «Тут написано». Она осторожно вытащила из кармана довольно объемистый пакет, адресом вниз, как бы не смея протянуть его прямо своей собеседнице. «Это вы посылаете?» – пожелала узнать та, не отрывая от нее взгляда. – «Нет… меня просили»… – «Я знаю, кто», – веско произнесла Ларина. Девушка вспыхнула по самые брови; руки ее протянулись вперед бессознательным, умоляющим движением. – «Я не назову его, – успокоительно промолвила Настасья Дмитриевна, – но не возьму на себя никакого его поручения и по тому искреннему участию, которое вы мне внушаете, не советую и вам, милая…» Она не успела договорить: Лидия Курсакова вскинулась одним прыжком с места и, как испуганная лань, выбежала из комнаты. Непрошенный гость тем временем продолжал глядеть на Ларину своими злыми, полуприщуренными глазами.
– Так, значит, не имею я от вас ничего получить? – пропустил он сквозь зубы.
– Ничего, – подтвердила она.
– Значит и письма Володькиного не получите, – объявил он, подымаясь с места.
Она вспыхнула даже от негодования:
– Да какое же право имеете вы не отдавать его мне?
– А такое, что не отдам: велено в обмен; коли б от вас что получил, так и я бы вам предоставил, а как от вас ничего нет, так и с меня требовать вам нечего.
Он злорадно ухмылялся, видимо потешаясь над нею. Ее взорвало.
– И не надо! – сказала она, вставая в свою очередь. – Прощайте.
Он этого никак не ожидал. «Характер – девка!» – пронеслось у него в голове.
– На аккомодацию что ль идти с вами? – пробурчал он, между тем как она, не глядя на него, направлялась назад в гостиную.
Она приостановилась на миг, полуобернулась.
– Что еще? – с невольною гадливостью уронила она.
Он зашипел от злости.
– Да вы, госпожа, с этим вашим барским презрением не могите глядеть на меня, потому я, может, еще более всех вас, господ-то, презираю, а окромя того вам это и отозваться может…
– Я не боюсь вас и… и ненавижу! – вскликнула Настасья Дмитриевна в неудержимом порыве. – Вы погубили моего брата, вы заставили его вести преступную… и позорную жизнь, – домолвила она как бы уже помимо воли.
– Ага, узнали! – хихикнул он опять своим противным язвительным смехом.
– Да, я вспомнила, я видела вас тогда… Он гимназистом еще был, а вы уже давно взрослый… Вы ловите этих простодушных, доверчивых мальчиков…
– Не ловим – сами просились, истины искали, аки елень к источникам водным сами бежали ко мне за нею, – с нежданным эмфазом и засверкавшим взглядом возгласил он, – я им и дал ее… А и сами-то вы не единым духом разве с братом дышали в ту пору? Я ведь тоже помню!
– Да! – горячо вскликнула она на это. – Мы в те дни истины искали с Володей, всею душой алкали ее… Мы смущены были нашею жизнью дома и горем, непосильными испытаниями; мы ребячески думали, что мир может быть перестроен на началах справедливости, общей для всех и каждого… не вашими путями, нет, не тем, во что увлекли вы его!
– Так вот вам, нате же, читайте! – к немалому ее изумлению, поспешно вытаскивая из кармана и протягивая письмо в порванной обложке, возразил на вспыльчивую речь ее «технолог». – Коли вы от истины отвернулись опять к вашей старой барской лжи, так вот, что вам брат ваш пишет на поучение ваше.
– Вы прочли его письмо ко мне? – негодуя вскликнула она опять.
– Мы прочли, действительно, – подчеркнул он, – семейных тайн для нас нет, – открыто и прозрачно как стекло должно быть каждое действие каждого, и все обязаны знать высшие партии… А вы полагали, – перебил он себя, язвительно ухмыляясь еще раз, – что правительство ваше одно пользуется правом перлюстрации?
Ларина его не слушала более: она вся погрузилась в чтение братниного письма.
Это был весьма опоздалый ответ на письмо ее, писанное еще в прошлом октябре, после разговора ее о нем с Провом Ефремовичем Сусальцевым. Он извинялся за этот поздний ответ тем, что не находил до настоящей минуты (письмо его по дате отправлено было три недели тому назад, из которых более двух, заключила она, пролежало у Мурзина и в кармане «Волка») верного случая для доставки его ей «в собственные руки», и затем прямо приступал к главному мотиву ее письма. «Я должен быть очень благодарен супругу прекрасной госпожи Сусальцевой, – иронически писал он, – с которым не имею чести быть знакомым, хотя и встречались мы каждый день в разных местах Итальянского государства, так как супруга его не только не сочла нужным познакомить нас, но и сама не нашла для себя удобным признать во мне единоутробного, о чем я, впрочем, как ты можешь себе представить, сожалею мало, а удивляюсь еще менее. Удивляюсь более тому, что ты мне пишешь о предложении ее мужа. Тебе должно быть известно, что я эмигрировал из кары патрии не для того, чтобы набивать себе карманы коммерческими предприятиями, а чтобы служить честному делу, которому посвятил всю жизнь. Убеждения мои тебе известны, и никакие силы в мире, ни личные соображения не заставят меня изменить им как здесь, так и в России, куда я могу очень неожиданно для тебя вернуться в более или менее близком будущем».
Последние слова эти были два раза подчеркнуты в подлиннике.
– Он пишет, что, может быть, скоро будет в России! – испуганным голосом воскликнула Настасья Дмитриевна, дойдя до этого места.
– Вызовут, так, само собой, вернется, – повел на это плечом «технолог».
– «Вызовут!»… Кто?
Он поглядел на нее сверху вниз:
– Известно, кто: мы.
– Для чего, на что он нужен вам?
– Ну уж это дело не ваше!
Она поледенела вся; ей ясно представилось, что они могут вызвать его лишь для какого-нибудь темного, «ужасного» дела. Рыдание сперлось в ее горле.
– Уходите, довольно! – махнула она ему отчаянным движением.
– Это с чего вы? – хрипло спросил он, насупившись и кусая губы.
– Оставьте вы его, пощадите! – растерянно вырвалось у нее.
– Эх вы! гражданского-то чувства ни на грош не осталось! Поганый, узкий эгоизм семейного курятника… А ведь из вас, пожалуй, мог бы толк выйти, – добавил он чрез миг, как бы с сожалением окидывая ее новым взглядом.
Она как бы встряхнулась вся от этих слов.
– Довольно, я вам сказала, – перебила она его, – мне говорить с вами более не о чем.
– И мне-то более нечего с вами толковать, – высокомерно возразил он, – а только вот что: болтать о том, что я к вам сюда приходил, я вам не советую.
– Я от вас советов никаких принимать не намерена и ни к чему не обязываюсь.
– Ну, это вы лжете, – самоуверенно и дерзко отрубил он, – потому знаете, что у нас по Моисееву закону: око за око, зуб за зуб; за себя не боитесь, так ведь руки у нас длинные, до Володьки достанут.
И так действительно беспощадно-страшно сверкнул пристально остановившийся на ней взгляд его при этом, что слова замерли в ее горле и веки сожмурились во мгновенном, нервном испуге, побороть который на эту минуту была она не в силах.
Когда она открыла их опять, «Волка» уже не было в комнате.