Тит Титыч:
Чтоб я перенес такую обиду над собой!.. Да что это за времена пришли! Нет, стой!.. Настасья, смеет меня кто обидеть?
Настасья Панкратьевна:
Никто, батюшка, Кит Китыч, не смеет вас обидеть. Вы сами всякого обидите.
Тит Титыч:
Я обижу, я и помилую, а то деньгами заплачу.
Прошло часа полтора. Старый «бригант», сладко пригретый весенним солнцем, опустив голову на грудь и выпустив палку из рук, начинал подремывать на своем железном седалище, когда грохот знакомого ему экипажа по каменной настилке льва вырвал его внезапно из тесно уже начинавших обнимать его объятий сна. Он встрепенулся, усиленно приподнял веки, устремляя зрачки вперед…
Пров Ефремович Сусальцев, огибая клумбу, катил к крыльцу на беговых дрожках, запряженных доброю, сытою пегашкой, лоснившеюся от пота. Хозяин ее, под стать ей, держа вожжи одною рукой, вытирал другою большим фуляром свое влажное, точно после бани, и загорелое до цвета меди лицо.
– Ну, барин, – весело заговорил он, завидя Зяблина, – откатал же я круг сегодня, верст двадцать, без передышки, почитай… Бери Пегаша, – крикнул он выбежавшему из сеней парню в белой рубахе, – да, гляди, – сказать Артешке кучеру, чтобы до проводки вытереть его досуха, а опосля второй раз!..
Парень поспешно взял лошадь под уздцы, между тем как Сусальцев, тяжело перекинув ногу через сиденье дрожек, спускался наземь и расправлял члены с каким-то блаженным чувством здоровой усталости.
– Ну, веди!.. Здорово, барин, не видались еще сегодня, – поднявшись по ступенькам, подал он свою широкую руку приятелю, – почивали как прошлою ночью?
– Благодарю!.. Я все поджидал вас, – торопливо промямлил тот.
– Во!.. Аль что у вас особенное есть? – спросил несколько удивленно Пров Ефремович.
– Действительно… Неожиданное даже совершенно, – пролепетал опять одолеваемый смущением «бригант».
Сусальцев дернул нервно плечами:
– Да что у нас, неблагополучие какое? Так говорите прямо, чего тут!..
И он машинально повел кругом себя вопросительным взглядом.
Зяблин не успел ответить.
– Это что ж? – проговорил дрогнувшим голосом Сусальцев, указывая рукой на открытые сплошь окна по левой стороне нижнего этажа.
– Антонина Дмитриевна прибыла, – выговорил чуть слышно «бригант».
– Антонина Дмитриевна!..
Сусальцев побледнел как полотно под своим загаром.
– Давно?
– Часа два… Приказала сейчас же предварить ее, когда вы вернетесь, – таинственно прибавил Зяблин и с видимым беспокойством глянул в лицо приятелю, – вы уж, пожалуйста…
Голос его оборвался.
– Что? – будто рассеянно спросил тот.
– Сдержите себя! – еле слышно произнес Зяблин.
В глазах Сусальцева мелькнула какая-то жгучая искра. Он выпрямился, как бы приосанился, откидывая голову и плечи назад, и внезапным движением, словно купальщик, собирающийся кинуться в студеную воду, зашагал своею быстрою, подрагивавшею походкой к аппартаменту Антонины Дмитриевны.
Он вошел в гостиную. Она была пуста, но из-за двери соседнего будуара донесся до него хорошо ему знакомый с его гортанными звуками голос – голос жены. Она о чем-то спрашивала у бывшей, очевидно, с нею там немой девочки, горничной ее, так как ответов на вопросы ее не слышалось и она продолжала говорить одна. Сусальцев остановился посреди комнаты, тяжело переводя дыхание.
Но шум его шагов донесся до будуара.
– Кто это, mon mari1? – услышал он ее вопрос и смех. Свежий, беззаботный смех…
– Я! – постарался он произнести как можно спокойнее.
– Так войдите же, я одета.
Он вошел.
Будуар со снятыми уже со стен его и мебели чехлами и разложенными по столам и диванам кипами белья и туалетов, только что вынутых из прибывшего с г-жею Сусальцевой чемодана, походил теперь на какой-то не то модный, не то ювелирный магазин. Яркие лучи солнца перебегали струйками по нежным цветам юбок, корсажей и накидок, горели искристыми блестками на бриллиантовой грани брошек и фермуаров, покоившихся на синем бархате своих раскрытых футляров… Антонина Дмитриевна, наклонившись над круглым столом посреди комнаты, разбиралась в целом кладе лежавших на нем кружев.
– Bonjour, Probe2! – не переменяя положения, проговорила она тем спокойным тоном, с каким здороваются с людьми, с которыми виделись еще вчера.
«Probe» недвижно и безмолвно глядел на нее: язык его не ворочался, в глазах стоял туман…
Она подняла на него смеющиеся глаза:
– Можете к ручке подойти, я позволяю…
– К ручке!..
Лицо его сделалось вдруг страшно: яблоки глаз словно хотели выскочить из-под век; в углах губ закипела пена…
– Вон отсюда! – крикнул он неестественным, визгливым фальцетом, дрожа всем телом.
Антонина Дмитриевна, по-видимому, предвидела этот ожидавший ее прием и заранее приготовилась к нему. Она побледнела слегка, но не смутилась, не отвела глаз, поднявшихся на мужа, и тем же спокойным тоном, с каким сейчас приветствовала его своим «bonjour Probe»:
– Принеси Прову Ефремовичу стакан воды, Варя! – сказала она немой девочке, откладывавшей в особый картон на другой стороне стола кружева, отбираемые барыней.
Варя злыми, как у дикой кошки, глазами глянула в свою очередь прямо в лицо Сусальцева и с глухим мычанием вышла из комнаты.
– Если бы вы были порядочный человек, – твердо выговорила Антонина Дмитриевна, все также не отрываясь взглядом от мужа, – вы бы знали, что одни варвары могут так обращаться с женщиной!..
Сусальцева как-то невольно повело от этих слов; зрачки его усиленно заморгали…
Она стояла пред ним, бледная и свежая, как белая роза, в восхитительном, шитом гладью батистовом 3-matinée на шелковом подбое модного цвета vieil or, с такого же цвета пышными бантами и кружевами valenciennes от горла и до крошечных mules, обувавших ее ноги поверх ажурных bas chinés. Из-под широких рукавов, белея снежным оттенком на золотистом фоне подкладки, выглядывали ее словно выточенные, безукоризненной формы руки с блестевшими на длинных породистых пальцах драгоценными кольцами. Как бы небрежно собранные в один огромный узел роскошные волосы, вившиеся кудрявою франьей надо лбом, словно едва держались наверху головы под воткнутым в них гребнем из écaille blonde-3 в форме графской короны. Тонкий, знакомый Сусальцеву запах вервены4 веял от нее, от этих ее тканей и белья, разложенных в комнате, и бил ему, как вино в голову…
Но чувство обиды все так же нестерпимо ныло еще в нем:
– Для чего вы приехали, что вам от меня нужно? – спросил он сквозь судорожно стиснувшиеся зубы.
– Я вернулась домой, к мужу, очень просто, – невозмутимо ответила она на это.
– К мужу! – нервно захохотал он. – Изволили вспомнить, что у вас муж есть, когда, видно, отказала вам в дальнейшем кредите ваша графиня.
Антонина Дмитриевна спокойно улыбнулась:
– Мне ее более не нужно было; я просто взяла у банкира 30.000 франков, – вы на днях трансферт получите.
У Прова Ефремовича искры запрыгали в глазах.
– Да с чего ж вы взяли, что я платить буду! – крикнул он, затопотав ногами.
Варя возвращалась со стаканом воды на подносе.
– Советую вам охладиться, иначе вы заболеете…
И, обращаясь к девочке, между тем как Пров Ефремович машинальным движением схватывал стакан и проглатывал воду одним глотком:
– Уложи целые опять в картон, Варя, – кивнула она на лежавшие на столе кружева, – и запри его в спальне в шифонерку, a порванные отложи в особый пакет; надо будет отослать их в Москву к Минангуа, там хорошо чинят…
– Слушаю! – ответила кивком немая, собрала кипу кружев в картон и вышла с ним в соседнюю спальную.
– Приучись запирать за собою двери, – крикнула ей шутливо вслед барыня, – одни коронованные лица и собаки не запирают дверей.
Девочка поспешила исполнить приказание.
Антонина Дмитриевна лениво потянулась, чуть-чуть зевнула, причем блеснул жемчугом на солнце двойной ряд ее маленьких, ослепительно белых зубов, и опустилась на близстоявшую кушетку, закинув за голову свои до локтя при этом движении опроставшиеся из-под рукавов пышные, матово-бледные руки.
Выпитая вода если и не совсем «охладила», так дала несколько остыть бешеному гневу Сусальцева. «Плюнуть ей опять в бесстыжие глаза и уйти», – проносилось в мозгу его. «Но нет, – рассудил он, – не теперь, так позже, а дело начистоту вывести с нею надо будет; она меня теперича думает хладнокровием одолеть, так еще посмотрим, кто кого!..»
Он опустился на низенькое кресло в трех шагах от ее кушетки, заложил ногу за ногу и, охватив колену обеими руками, закачался на своем сиденьи:
– Так это вы как же-с, «домой», изволите говорить, «к мужу» вернулись. На кой прах, позвольте спросить?
– Красивое выражение! – уронила на это с презрительною усмешкой Антонина Дмитриевна.
– Мы мужики-с, по-мужицки и выражаемся, вам это до замужества вашего должно было быть известно, – возразил он ей с такою же усмешкой.
Она искоса повела на него взглядом и бессознательно поморщилась: этот тон, поняла она, заключал в себе гораздо более опасности, чем то, чего могла она ожидать от его запальчивости.
– Да, я знаю, что вы охотно надеваете на себя личину «мужика», когда хотите забыть то, что предписывает вам долг порядочного человека.
– Ну-с, мы этого «порядочного человека» отложим покамест в сторону, – иронически перебил он ее, – а обратимся к сути. Для чего, испрашиваю опять, опосля того, что вы почитай в продолжение почти что года не удостоили меня ни единой строчки…
– А вы писали мне? – перебила она его в свою очередь.
– Мне что же писать было, когда вы, противно моей воле, решились остаться там, – то есть, значит, прямо начихались над законным мужем вашим?
Антонина Дмитриевна приподнялась на своей кушетке, растянулась затем на ней опять вся, с ногами, уложив голову на тонкую, с длинными оборками наволочку пуховой подушки, и, упершись щекой на руку, обернулась в сторону мужа.
– «Против вашей воли», – повторила она, – ведь так прежде с крепостными объяснялись, a теперь где-нибудь на востоке в гаремах с рабынями разве говорят, – да и туда уж прогресс доходит. А вы… я по крайней мере так думала… вы все-таки человек современный, вы должны понимать, кажется, что супружеский деспотизм не допускается в наше время, что «воля» мужа еще не все, а требуется еще согласие с другой стороны, – подчеркнула она, – вы не можете не знать, что никто в просвещенной Европе иначе не смотрит на брачные отношения.
Пров Ефремович, продолжая все так же покачиваться на своем кресле, охватив коленку руками, выслушал терпеливо до конца это поучительство.
– Европа Европой-с, – сказал он в ответ, – а у нас в России тоже свой смысл имеется, и даже пословица такая есть, может слышали: со своим, мол, уставом в чужой монастырь не ходи… А окромя того, сами мы в Европе были, как вам известно, – знаем-с: там жена не в пример даже более в покорстве у мужа состоит, чем у нас. Так вы это напрасно на тамошние порядки ссылаетесь… Я же, сказать к слову, не из каприза какого пустого просил вас тогда вернуться со мной в отечество: прожито было нами, сами знаете, не в меру много; к тому же без хозяйского присмотра делов нельзя было оставлять долее…
– Тратили там вы, а не я «не в меру», – воскликнула она, – без вас я в восемь месяцев времени прожила тысяч шестьдесят франков, – уж, кажется, нельзя скромнее!
– Это мы опять-таки в сторону отложим, сударыня, – он нервно передернул плечами, – да и вообще пространно нам с вами разговаривать пользы не имеется. Взял я вас за себя, почитая, что будете вы соблюдать свои супружеские обязанности, как следует венчанной жене, по закону христианскому, а как если вы полагаете, что состоите со мною вроде этого нынешнего «фиктивного брака», так, может, вы по этому предмету очень ошибаетесь, ибо я на оное решительно не согласен.
– Какой «фиктивный брак», что вы за вздор говорите!..
Он встал в рост, глядя на нее сверху вниз усиленно помаргивавшими глазами:
– Как бы ни сказал-с, все одно – вы понимать должны.
– Что понимать, – вскликнула она, – какие ваши намерения?
Он не нашел ответа в первую минуту. «Намерения»? Он сам себе определить не мог: были ли какие такие у него? Он до этого ее вопроса чувствовал только «обиду» свою «во всех суставчиках», чувствовал, что жена своим поступком всю душу «вымотала из него»; он после первоначальных мук и тоски, снедавших его по возвращении из-за границы, тщился всеми силами отогнать от себя самую мысль о ней, понуждал себя видеть в ней «отрезанный ломоть, не стоящий того, чтоб о нем думать». И он действительно, говоря его языком, «только начинал теперь отходить маленько», позабывать ее «на вольной волюшке деревенского житья, в мирном житии с приятелем-барином, без всяких забот, окромя хозяйственных»… И вдруг она опять тут вернулась, все такая же «дерзкая и красивая», и «куражится» над ним «в этих своих кружевах, шелку и батисте», и «будто правая, допрашивает его о его намерениях»…
– Вам направо, мне налево – и вся недолга! – отрезал он как-то вдруг, скороговоркой, как бы спеша скинуть скорее с плеч непосильное бремя.
Она приподнялась на локте, не то изумленно, не то скорбно воззрившись в него своими широко открывшимися аквамариновыми глазами:
– Вы не шутя гоните меня прочь от себя, Probe?..
И слезы послышались ему в трепетных звуках этих слов.
«Ах, хороша-то как, негодница!» – пробежало у него тут же дрожью по спине.
Но он весь тотчас же словно ощетинился против этого «соблазна», сурово сдвинул брови:
– Если законному мужу покориться не хотели, так и приезжать вам незачем было.
Она закрыла глаза рукой, опустив голову к коленям… Плечи ее вздрагивали словно от рыданья…
Сусальцев этого не ожидал никак. Новое «надсмеяние», колкости, угрозы, «как тогда в Венеции» – все это не удивило бы его. Но этот безмолвный плач…
– О чем это вы? – спросил он с невольною мягкостью.
Она не отвечала, не подымала головы…
На душе у него заскребла жалость… Он подошел ближе, к самой ее кушетке:
– Перестаньте, нечего… Сами должны понимать…
– Я понимаю, что вы жестоко, незаслуженно поступаете со мной, – промолвила она, не отнимая руки от глаз. И вдруг, чрез миг, разом привстала, уронила эти руки, подняла на него слегка покрасневшие веки. – И не умно при этом, – добавила она совершенно для него неожиданно.
Он оторопело устремил на нее вопрошающий взгляд.
– Да, не умно, не рассчетливо, – повторила она, – вы лишаетесь во мне, я уже не говорю жены, ничем, в сущности, серьезно не виноватой пред вами, но помощницы, хорошего друга, который мог бы быть вам настоящим образом полезен.
– В чем это-с? – все так же изумленно спросил Сусальцев.
Антонина Дмитриевна усмехнулась. Следы слез успели как-то уже совершенно исчезнуть с ее свежего, оживленного лица.
– Вы имеете время меня выслушать?
– Сделайте милость, – проговорил он машинально в ответ.
– Так садитесь тут и слушайте.
И она указала ему на кресло подле самой кушетки, на которой сидела она теперь, несколько наклонившись вперед, с опирающимися на колени руками. Она опустила глаза и начала, раздумчиво перебирая кольца на выточенных пальцах своих:
– Выходя за вас замуж, я, поверьте, прельстилась не вашим состоянием… За бедного человека я не вышла бы, конечно, – добавила она тут же с новою усмешкой, – бедный человек в моих понятиях бессильный человек, a я всегда выше всего на свете, я вам это говорила еще до замужества, ставила и ставлю в человеке силу.
– «Сила силу ищет», действительно слышал я тогда от вас, – вспомнил Пров Ефремович, кивнув головой.
– Я надеялась, я верила, что в вас именно заключается это качество, которое я так ценю в людях и которого так недостает у нас, куда ни взглянешь. Я была старого дворянского рода девушка – то, что вы называли «кисейная барышня», воспитанная, вы знаете, каким отцом, аристократом… и пьяницею, – промолвила она брезгливо и поспешно, как бы предупреждая то, что сам он мог бы заметить на ее слова; – вы человек не знатный, купец просто, я говорю это вам не в укор, напротив: меня это именно влекло в вас, что вы человек, не связанный ничем с прошедшим, свежий, «почвенный», как говорят теперь, человек, – что до чего бы вы ни дошли, вы всегда будете сын ваших дел, enfant de vos oeuvres, как говорят французы. Дворянство наше отжило свой век, от него нечего более ждать; будущее, рассуждала я, принадлежит именно людям, как вы, сильным по характеру и независимым по средстам.
«Куда это она ведет?» – недоумевал Сусальцев, слушая ее и в то же время с каким-то невольно сладостным ощущением вдыхая веявшее от нее тонкое благоухание.
– Вы человек умный, бесспорно, – говорила она между тем, все с тем же выражением в наклоненном к кольцам пальцев своих лице, – но погруженный до сих пор весь в личные ваши дела, вы не имели времени или просто пренебрегали обращать внимание на общие, на то, куда течение времени и обстоятельств ведет теперь все наше государство.
– Наше дело коммерческое, – возразил он полушутливо на это, – a куда идти государству, на это есть у нас царь с архистратигами своими!
– A если оказывается, что задача превыше способностей их и средств, если прежний порядок стал ни на что более не годен и сами эти, как вы выражаетесь, «архристратиги» сознают это вполне, – что вы на это скажете?
– A скажу-с все-таки, что дело наше сторона; какой бы там порядок ни был, у нас про то советов спрашивать не будут.
– Кто же вам это сказал? A если, напротив, в более или менее близком будущем, как имею я полное основание думать, должны будут прибегнуть к созыву лучших по опытности своей и практическому знанию людей, которым предоставлено будет обсудить настоящее положение дел в России и спасти ее от окончательной гибели, почему – или никогда в самом деле вы об этом не думали? – не могли бы вы быть в числе этих призванных?
– Я-с! – мог только вскрикнуть озадаченно Сусальцев.
– Вы, мой муж, – протянула она, озаряя его всего лучистым взглядом, – тот, для кого я была всегда так честолюбива и кто так неблагодарен мне теперь за это!..
Голос ее задрожал, как бы не одолевая охватившего ее волнения.
«Probe» был совершенно сбит с толку. К чему «выкладывала» она все это, «на какой конец» и «что правды» могло быть действительно в том, что говорила она? Да и давно ли стала она так «честолюбива для него»? В первый еще раз со дня первой их встречи, когда он приехал к покойному ее отцу по делу закладной на Юрьево, говорила она ему этим языком и об «этих предметах». Давно ли сама стала рассуждать «о другом чем, как о тряпках и о связях с высокопоставленными особами… Недаром видно», – говорил себе Пров Ефремович, стараясь внутренно иронизировать, «воспользовалась барыня милостивыми разговорами князя Иоанна и ему подобных великих господ мира сего»… Но вместе с тем эти нежданные откровения ее задевали за какую-то живую струну его существа, дразнили в нем что-то еще неясное для него самого, но несомненно копошившееся уже в его душевной глуби.
– Как же это, позвольте спросить вас, я по вашему мнению мог бы быть «призван» к этому самому делу, о котором вы говорите, в силу каких прав моих?
– Чрез земство; вы ведь, кажется, член его здесь?
– Состою гласным, действительно.
– Вам надо быть председателем.
– Чего это: земского собрания то есть? Так, по закону, председает в нем наш предводитель дворянства, старец наш почтеннейший, Павел Григорьевич Юшков.
– Ведь есть управа; так, кажется, называется?
– Это само по себе.
– Ну так вот там, разве вам нельзя быть председателем?
– Коли выберут, – конечно, да и как если будет на то мое согласие; только я никогда на это согласиться не намерен был.
– Это почему?
– А очень просто, что в жалованьи земском я не нуждаюсь, a временем своим дорожу-с; так из чего мне его тратить на делопроизводство пустое?
– Если бы такое положение должно было заключать в себе конечную для вас цель, вы были бы правы; но я вам недаром указываю на него: оно может служить для вас ступенью для того, что я мечтаю для вас…
Антонина Дмитриевна понизила голос и еще ближе наклонилась к сидевшему против нее мужу:
– Я виделась в Риме с людьми, которые очень скоро должны будут играть у нас первостепенную роль… Вы об Алексее Сергеевиче Колонтае слышали, например? – спросила она как бы в скобках.
– Как не слыхать-с! Человек влиятельный и, можно даже сказать, между правителями нашими по уму выдающийся!
– Ну так вот вы будете иметь случай познакомиться с ним лично. Он еще зимой вернулся в Петербург и думает после окончания сессии в Государственном совете ехать в свое орловское имение. Он обещал мне заехать по пути в Сицкое и провести у нас несколько дней, – примолвила Сусальцева, как бы вовсе позабыв или просто пренебрегая вспомнить, что за несколько еще минут пред этим шел у нее с мужем вопрос о том, чтобы самой ей отправляться из Сицкого куда глаза глядят.
Пров Ефремович со своей стороны словно вовсе позабыл о том, что сейчас «вышло» у него с женой. Слова ее видимо заинтересовывали его все более и более.
– Так что же этот самый Колонтай, Алексей Сергеич, говорил вам-с? – спросил он.
– Все это само собою пока еще секрет, да и окончательно не оформлено и заключается собственно в одних предположениях. Но на то и дан нам ум, чтобы в том, что еще представляется гадательнымм, распознать признаки имеющего за собою действительное raison d’être5, того то есть, что по естественному духу вещей должно осуществиться в более или менее близком будущем.
– Самый этот «созыв» то есть, как вы говорили? – переспросил Сусальцев.
– Да. Правительство, прижатое к стене нигилистическим движением, с одной стороны, с другой – всякими злоупотреблениями, неспособностью и ненадежностью собственных своих агентов, принуждено будет обратиться за помощью и советом к самой стране… Конституции прямо оно не решится дать: слишком сильно связано оно еще традиционными привычками своего самодержавства, – вымолвила с многозначительным видом Антонина Дмитриевна, повторяя, очевидно, наизусть рассуждения, слышанные ею от «людей, с которыми она виделась в Риме», – оно на первый раз прибегнет к полумере, вроде усиления Государственного совета выборными людьми, находящимися у него под руками: соберет, например, предводителей дворянства и председателей управ.
– Губернских одних или и уездных тоже?
– И тех и других, вероятно… Это, впрочем, подробность, – поспешила сказать Сусальцева, – главное, чтоб у вас к этой поре была уже нога в стремени.
– То есть чтоб я попал в председатели нашей уездной управы?
– Именно.
Пров Ефремович уронил в раздумьи голову на грудь.
– Это, пожалуй, устроить и можно как-нибудь, – промолвил он чрез несколько времени. – Место самое это теперь у нас вакантно; бывший председатель – Бароцкий был некто – из моряков, старик хороший, запутался только как-то через сына, растрата у него в кассе оказалась. Деньги-то внес за него, говорят, Борис Васильевич Троекуров, потому по назначенной после смерти его ревизии суммы все оказались налицо. Одначе все же он застрелился с этого самого сраму, a опосля того на четырнадцатое число прошлого месяца назначено было экстренное собрание для выборов на его место. Только тут случилось, что у Павла Григорьевича Юшкова старичок брат очень больной сделался, и так он этим теперь озабочен, что должностью своею и по нонешний день даже заниматься не может. Так, по общему к нему уважению, решено у нас было с этим делом выборов отложить до сентября, как притом время теперь летнее, собираться гласным, особливо из крестян, тяжело очень. И даже скажу вам-с, мне даже и говорено было, чтоб я баллотировался, только я оставил тогда втуне, потому не расчет…
– Огромный «расчет», – вскрикнула Антонина Дмитриевна, – ввиду того что я вам говорила сейчас… и о чем вы, надеюсь, никому, никому не промолвите ни слова: ведь это величайшая еще тайна!
– Для чего говорить, сами понимаем!
Сусальцева примолкла на миг в свою очередь.
– Что у вас тут, все так же, как и прежде, влиятелен Троекуров? – спросила она затем.
– Известно, по званию своему и богатству, a и более того-с, надо сказать, по большому разуму своему, человек большой вес имеет.
– Он, пожалуй, – усмехнулась она недоброю усмешкой, – сам бы дошел вам в конкуренты, если бы знал то, о чем я вам передала?
Пров Ефремович пожал плечами:
– Борис Васильевич? Как если б он захотел, давным-давнешенько был бы у нас губернским предводителем. Только политику он такую держит, что никаких должностей ни по дворянской, ни по земской службе принимать не желает. Гласным уездным и губернским единственно дозволил себя выбрать.
– И всеми при этом вертит? – злобно договорила за него жена.
– Что же, дурного совета никому не даст господин этот.
– A с вами как он? – спросила она, сожмуривая брови.
– Во взаимном уважении состоим с его превосходительством, – чуть-чуть усмехнулся Сусальцев.
– Интриговать не будет, чтобы вас не выбрали?
– С чего ж это ему!.. Может, конечно, ему и приятнее было бы видеть своего брата-дворянина на этой самой должности, a только я вполне надеюсь, что он против меня ничего иметь не будет, потому прямо могу сказать, ничего дурного, окромя хорошего, ему про меня не известно.
– Ну, так скорее принимайтесь за хлопоты, чтобы вам к сентябрю подготовить себе большинство на выборах, – вскрикнула молодая женщина, – ведь это вы можете сделать?
– В моей власти, надеюсь, – ответил он протяжно, – a только, знаете, стоит ли это самое дело труда, потому навяжешь себе обузу на плечи, от своего дела оторвешься, a там, может, пшик один выйдет?
– Ах, Боже мой, – заметалась даже с несвойственною ей суетливостью движений Антонина Дмитриевна, – неужели думаете вы, что я вам все это с ветру говорю? Так вот, когда приедет Алексей Сергеевич, вы из его уст можете услышать… И не от одного его: к этому времени будет сюда ваш новый губернатор; он Алексею Сергеевичу племянник…
– Фамилия ему Савинов будет?
– Да, Аполлон Савельевич Савинов, очень милый человек… Он мне сказал, что поедет ревизовать уезды и распорядится так, чтобы к концу иметь возможность заехать к нам.
– Слышали про него, как же-с, в соседней губернии вице-губернатором был, – промолвил Сусальцев, как бы насмешливо проведя губами.
Антонина Дмитриевна заметила это:
– Что же такое слышали вы?
– Да так, говорят, свистун великий, карьерист петербургский… А, впрочем, может и врут, – равнодушно добавил он.
– Он на старого чиновника не похож, это правда, – несколько резко возразила ему жена, – я с ним ехала из Вены: он совсем европеец, a теперь такие нужны России люди.
– На этот счет, пожалуй, можно и другое сказать, – как бы недоверчиво промолвил Пров Ефремович и тут же замолк, не почитая почему-то нужным распространяться далее об этом предмете.
Антонина Дмитриевна повела еще раз на мужа ласковым до нежности взглядом:
– Я могу ошибаться, – проговорила она чуть не робко, – но во всем этом для меня главное была мысль о вас, Probe, о том, чтоб устроить вам положение, соответствующее тем способностям, которые даны вам от природы. Вы имели возможность до сих пор прикладывать их лишь в тесной сфере личных интересов… Вам представляется теперь случай послужить благу всего отечества… a мне гордиться вами, Probe…
Бедный «Probe» чуял чутьем, что это были «слова одни», что ни до какого блага отечества, ни до его, Прова, службы оному ей, в сущности, дела нет, что во всем этом преследовала она свои особенные, чуждые ему цели, – но чувствовал в то же время, что он бессилен пред этими приятно щекотавшими его самолюбие словами ее, что он «прямо идет на ее удочку, пасует пред ее женскою ловкостью»… Гнев его, «законный гнев», смолкал в его душе, или, вернее, рокотал уже глухими, с минуты на минуту все слабевшими перекатами, как удаляющаяся гроза. Другие ощущения насильственно и победно врывались мало-помалу в существо его. С тонким запахом вервены, веявшим от «этой красавицы-жены его», вносилось в него и впечатление ее женской прелести, проникал его насквозь забирающий пламень не отрывавшихся от него бледно-голубых ее глаз. Легкая дрожь пробегала по его членам, пальцы рук, уложенных на колени, судорожно подергивались, словно барабаня какую-то боевую тревогу.
– Как бы вы обо мне ни судили, Probe, но лучшего друга себе, поверьте, вы все же не найдете, – говорила она тихим, дрожащим, умиленным голосом, протягивая руку и притрогиваясь оконечностями пальцев к его руке. У него замутилось в глазах; он схватил эти пальцы, сжимая их в своих до боли.
– Верно это вы говорите, верно? – едва был он в силах выговорить.
– А вы, – не отвечая на вопрос, залепетала она нежно-укорительным тоном, – как приняли вы меня, неблагодарный! Вы надеялись, вы желали, чтоб я никогда не вернулась, чтобы кончено все было между нами!
– Для чего вы это теперь говорите! – вырвалось уже у него неудержимо. – Может, я кажный день ждал тебя сюда, кажный час ждал… и ждать перестал, и мучился этим безмерно!..
– Да-а? – протянула она тем же дрожащим голосом. – Я, значит, хорошо сделала, что вернулась?
Он уже не владел собою, он с места, с глухим стоном, стоном счастия, скользнул к ее ногам, погружая голову в пахучие складки ее батистовой юбки.
Она тихим движением руки приподняла за подбородок его большую остриженную голову, глянула, наклонившись к ней, прямо глазами ему в глаза, покачала медленно головой с какою-то снисходительною улыбкой и поднесла розовую ладонь свою под его пылавшие губы.
Он так и впился в нее ими…
– Ну, a теперь довольно, – сказала она чрез мгновение, – садитесь!
Он повиновался, вздыхая и весь еще вздрагивая от волнения.
Она продолжала улыбаться:
– И признайтесь, что это вы сейчас выдумали из любезности, a в действительности нисколько не ждали меня, не думали даже обо мне.
– Тоня, и не совестно тебе? – вскликнул он, с невыразимым внутренним услаждением произнося это «Тоня» и это «тебе» и говоря себе, что он теперь «во все старые права свои вступил опять».
– Нет, потому что иначе позаботились бы, вероятно, чтоб я могла въехать сюда в приготовленные для житья в них комнаты, a не в какой-то подвал, и чтобы были у меня, как я привыкла, приличные слуги, a не половые какие-то из московского трактира…
Пров Ефремовжч ужасно сконфузился и почувствовал себя уколотым в то же время.
– Что же, Тоня, как мы тут одни с Евгением Владимировичем жили, приемов я никаких не делал… A люди известные мне, верные…
«Притом сродни», мог бы он даже прибавить, так как неречистый ключник Никандр, чествовавший его «вашею милостью» и собственноручно только что занимавшийся сниманием чехлов в аппартаменте Антонины Дмитриевны, приходился ему троюродным братом по отцу.
Красивая барыня слегка поморщилась.
– Ваши «верные люди» могут при вас оставаться; только мне уж вы, пожалуйста, дайте настоящих и чтоб я этих рубашек и подстриженных голов более не видала: вы понимаете, что с такою прислугой никого порядочного принимать у себя нельзя.
– Хорошо, Тоня, – выговорил покорно Сусальцев, – я выпишу людей из Москвы.
Она одобрительно кивнула:
– Я вам дам списочек, каких и сколько их мне именно нужно… Да, – вспомнила она тут же, – я хотела вам сказать (она говорила теперь короткою, владычною речью, тоном хозяйки, вошедшей опять в обладание всеми своими правами): я полагаю поместить губернатора и дядю его на той половине, которая называется у вас почему-то «князь-Ларионовыми комнатами», так вы, пожалуйста, распорядитесь, чтоб они к этому времени были прибраны, как следует, и чтобы занавеси навесили… Такая гадость эти голые окна! – брезгливо заключила она, щурясь и отворачиваясь от света, вливавшегося действительно ослепительною волною в будуар сквозь окна, кретоновые занавеси к которым, только что вынутые из хранившего их сундука, усиленно разглаживались теперь в соседней комнате по приказанию ключника Никандра двумя дебелыми прачками в ситцевых сарафанах.
Прова Ефремовича видимо коробило опять от этих речей. Он чувствовал, что ему не следовало дозволять ей принять опять этот повелительный тон, следовало протестовать, не допускать сводить себя с положения полновластного хозяина на степень «какого-то подневольного жене приказчика»… Но он менее всего в эту минуту способен был сосредоточиться на мысли об оскорблении его хозяйского достоинства. Она так неотразимо красиво возлежала теперь пред ним в этих кружевах своих и батисте, так чудно томен, казалось ему, был взгляд обращавшихся на него глаз ее, так свежо и сочно алели ее влажные губы…
Он дотянулся к ней с повернутою вверх ладонью:
– Ручку можно? – проговорил он с замирающим голосом.
Она чуть-чуть усмехнулась опять и лениво опустила на нее руку.
Он сжал ее почти до боли, приникая к ней всем лицом своим.
– Тоня… ты моя? – уже едва слышно прошептал он опять.
– Ах, оставьте!..
Она быстро высвободила свои пальцы из его железной длани.
– Успеете, – как бы одумавшись и смягчась вдруг, примолвила она тихо, – я устала, спать хочу…
«Успеете» звенело райским звуком в ушах влюбленного мужа.
– Краля ты моя, прелесть неописанная, спи, голубка, спи, – залепетал он глухою интонацией старой няни, убаюкивающей ребенка, – сама проснешься или велишь разбудить когда?
– Да, к обеду… В котором часу у вас здесь обед?
– Когда прикажешь. В пять что ли?
– Пожалуй… Хорош у вас повар? – спросила она, не раскрывая глаз.
– У нас тут без тебя кухарка готовила… Искусная, впрочем, на русские блюда, – поспешил он прибавить в извинение.
– Фи, гадость, я так отвыкла от грубой кухни… Вы уж непременно сегодня же, – подчеркнула она сквозь одолевавший ее, по-видимому, сон, – выпишите из Москвы повара… хорошего!..
– Сегодня же исполню, Тонечка, – успокоительно промолвил Пров Ефремович, осторожно подымаясь с места и окидывая в последний раз жадным взглядом соблазнительный облик жены.
Она чуть-чуть кивнула ему подбородком:
– До свидания, Probe, я сплю…
Он вышел на цыпочках из комнаты. Кровь била ему в виски, глаза застилал радужный, блаженный туман… Он спешил на воздух.
На площадке подъезда, на том же железном стуле, держа палку между ног, со сложенными на набалдашник ее руками, сидел все так же под широкополою панамой своею Зяблин, видимо, ожидая его и с заметным беспокойством в напряженном выражении лица.
– Ну что, благополучно? – поспешил он спросить, завидев выходившего из сеней приятеля.
– A вы что же думали, катавасия какая-либо произойдет, – засмеялся в ответ на это Сусальцев.
– Нет, a все же, зная ваш… пылкий характер…
– Мужик, прямо говорите, думали, кулаки сейчас в ход пустит. Угадал, барин, а?
– Вы ошибаетесь, Пров Ефремович, – ответил как бы уже несколько обиженно «бригант», – я такого мнения про вас никогда не имел и не желал иметь…
– Напрасно, барин, напрасно, потому как случится; в иную минуту я за себя не отвечу… Ну, a тут не то вышло, совсем не…
Он оборвал на полуслове и, как-то вдруг болезненно сморщив свое широкое загорелое лицо, устремил бесцельно глаза в пространство… То, с чем он вышел из будуара жены, словно развеивал теперь свежий ветерок, несшийся ему в лицо из-под надвигавшейся по небу с севера дождевой тучи. Он жадно втягивал его себе в легкие, словно после пьяной ночной пирушки выходя из спертой атмосферы трактира. И чем бодрее физически начинал он себя чувствовать, тем тяжелее становилось у него на душе.
– Плоть-человек, духом немощен – вот что, барин! – выговорил он неожиданно, обернувшись к Зяблину.
Тот вскинул на него недоумело свои старческие глаза.
– Что такое?
Но приятель его не ответил. Он махнул рукой и направился быстрыми шагами под одну из висячих галерей по пути к конюшням.