Оставшись одна с мужем, Александра Павловна поглядела, слегка сожмурившись, на дверь, из которой только что вышел Владимир Христианович, как бы с тем чтоб увериться, что он запер ее за собой, и обернулась затем к Троекурову:
– Можно говорить, Борис?
– Конечно, друг мой, что такое? – поспешно ответил он, в свою очередь глядя на нее вопросительно.
– Я хотела… насчет Маши, – начала она с заметною робостью.
– Насчет Маши? – повторил он уже с тревогой в голосе.
– Да… и Гриши, – добавила глухо Александра Павловна.
– А!.. Что же? – спросил он, зная, впрочем, заранее, о чем именно хочет говорить она.
Она подняла на него свои, все так же еще прекрасные с их строгою вдумчивостью выражения глаза и слегка вздохнула:
– Мы говорили с тобой об этом в прошлом году… Ты тогда очень переменил твое мнение о Грише, после этого его несчастного amour mal placé1 к mademoiselle Буйносов…
– Ну да, – с каким-то болезненным оживлением прервал ее Борис Васильевич, – и ты со мной согласилась тогда… Дело не в амуре, без этого не обойтись никому в молодости, a Гриша к тому же гораздо моложе своих лет, – даже не в предмете его страсти, a в безхарактерности, в тряпичности, которую он показал тут…
– Она нехорошая, Борис, испорченная, она его нарочно с ума сводила, привлекала, чтоб отвлечь его от нас, она наш дом терпеть не могла и рада была возможности сделать что-нибудь для нас неприятное, она знала, что мы любим Гришу как родного и что нам будет больно видеть…
Борис Васильевич перебил еще раз:
– A он, зная все это лучше, чем она, давал себя прельщать и водить за нос, играть собой как мальчишкой такой барыне, как эта, у которой из-под красоты живого существа так и дышит духовною мертвечиной и гнилью? И он ничего этого не видел, не чуял, разобрать не мог, играл у нее не стыдясь роль d’amoureux transi2… Разве такого мужа достойна наша Маша!..
И он досадливо вздернул плечи вверх.
– Ах, Борис, – тоскливо промолвила Александра Павловна, – дурные женщины, к несчастию, умеют всегда губить мужчин, даже самых лучших.
Он внезапно смутился, воззрился в нее быстрым, полным тревоги и какой-то острой муки взглядом… Но он ошибся: она сказала это без задней мысли, не намеком; да и была ли бы способна на намек эта «голубиная душа»? – подумалось ему тут же, – у нее просто вырвалось из уст невинное общее место, труизм прописной сентенции… Но в душевном сознании ее мужа воспрянула опять при этом память прошлого, живое представление тех дней, когда и он шел на такую «гибель», уносимый водоворотом бессмысленной страсти…
– И не дурные губят, – глухо проговорил он, – поддайся только человек на искушение…
Он еще раз пристально вперил глаза на светлый с тихою озабоченностью в чертах облик жены… Веки его судорожно моргнули:
– Ты это сама по опыту знаешь, Саша… Неужели не боишься ты того же для твоей дочери?..
Она побледнела вся вдруг, вскинула в свою очередь с выражением чуть не испуга глаза на мужа… В первый раз после шестнадцати лет, после той ночи, когда он, раненый, в том жидовском местечке Царства Польского, просил ее «простить ему», напоминал он ей о прошлом, о том близком ей и роковом существе, с ее русалочьими зелеными глазами, исчезнувшем навсегда под мрачными сводами католического монастыря, которая действительно чуть не навек погубила ее счастье…
– Борис, к чему ты это вспомнил! – вскликнула она тревожно. – Все это давно минуло… Ты настрадался тогда еще более, чем я…
Его точно что-то вдруг подхватило, понесло… Он схватил руки жены, прижимаясь к их ладоням горячими устами:
– Ты – ангел, друг мой, ты – вся любовь и прощенье… Но такова ли Маша, простила ли бы она в подобном случае, пронесла ли бы она, как ты, сквозь испытания свою чистоту душевную?
– Маша, – повторила Александра Павловна и задумалась, – Маша в тебя, Борис, – промолвила она чрез миг с тихою улыбкой, – она будет всегда голова dans son ménage3.
Троекуров утвердительно кивнул:
– Да, она сильна духом, она знает, чего хочет… Но есть ли это залог счастья для нее – и, напротив, не будет ли для нее вечный источник душевной тоски в том, что будет она сознавать вечно превосходство свое над мужем?
– Ах, не знаю, Борис, – тоскливо проговорила Александра Павловна, – я была бы несчастная, если бы со мною так было… Но она знает, какой он, и все-таки любит его.
– Гришу? – произнес машинально Борис Васильевич. – Она тебе говорила?
– Нет, но я чувствую… Я, впрочем, ошибаюсь, может быть: она привыкла к нему с детства, как к брату, как к Васе… Но мне кажется… я вчера с той минуты, как он вернулся, наблюдала за нею и потом спрашивала.
Она передала разговор с дочерью накануне вечера.
– Ты умнее меня, Борис, – заключила она, – рассуди сам, как это понимать. Как ты скажешь, так и надо будет действовать.
– Ах, пожалуйста, не говори ты мне про мой ум! – каким-то пылким взрывом вырвалось на это нежданно в ответ у Троекурова. – У нас, кажется, с тобою до сих пор существует какое-то недоразумение на этот счет. Ум мой гроша не стоит сравнительно с тем, что подсказывает тебе инстинкт твоего сердца. Его будем слушаться, a не того, чего в силах я достигнуть холодным соображением рассудка… Ты пойми это, друг мой, пойми, и верь в себя больше, как я в тебя верю! – заключил он, завладевая опять ее нежными руками и глядя любовно в самую глубь ее вишневых зрачков.
Все ее лицо зарделось румянцем: на ресницах заискрились блестки слез… Она высвободила свои руки и закинула их за шею мужа:
– Борис, милый мой!..
Она чуствовала: это было нежданное, внезапное разрешение того чего-то, что стояло между ними в течение стольких лет, колючего, необъясненного… Лед прорвался, и свободная волна доверия и счастья охватывала их обоих теперь в свои живительные объятия.
– Ум, все ум, – повторял Троекуров, выговаривая вслух наплывавшие к нему в голову спешно и беспорядочно мысли, – бесплодные потуги времени, потерявшего веру во все иное… И в котором именно менее всего видно этого ума, которому всем жертвуется, – горько улыбнулся он. – Старая вечная правда не из ума вышла, a из того вот, что ты душой своей понимаешь…
Он в свою очередь ухватил голову жены обеими руками, приник к ее лбу крепким поцелуем, встал, словно приободренный весь, отряхнувшийся от какого-то тяжкого, назойливого бремени, отягощавшего его.
– Ты права, – заговорил он снова, расхаживая по комнате, – Маша жизнью своей с самого детства приготовлена к тому, чтобы любить его, да и мы сами с тобою видели в нем давно будущего ей мужа. Не опрометчивы ли мы были в этом случае, не знаю…
– Он все же добрый, благородный, честный, Борис, – поспешила сказать Александра Павловна, – и любит нас, особенно тебя, avec fanatisme4…
– Да, и я знаю, что по крайней мере то, что создано мною здесь, во Всесвятском, я могу передать ему после моей смерти с полною уверенностию, что он будет продолжать его, как говорится, свято и ненарушимо, между тем как Вася…
Он не договорил и, сжав как бы болезненно брови, уставился взглядом куда-то в окно.
– О Васе я хочу с тобой особо как-нибудь переговорить, a теперь вот что: я первая, как видишь, je tiens à5 Гриша, – сказала Троекурова, – но я так же очень хорошо понимаю его недостатки… И опять то еще, что Маша, кроме него, никакого молодого человека, можно сказать, не видела, она своего сердца еще не испытала… Не думаю, признаться, но она может как-нибудь встретиться с другим, который ей больше понравится.
– Не вроде ли этого певца, который у нас был вчера с гитарой? – засмеялся на это Борис Васильевич.
Засмеялась и Александра Павловна:
– Нет, Маша a trop bon goût pour cela6…
– Или этот другой вербный херувим из петербургского департамента, – продолжал шутить он, – который рапортовал нам вчера обо всех александровских кавалерах, состоящих в числе его знакомых?
– Ну, этот и не думает, кажется…
Троекуров иронически усмехнулся:
– Надеюсь во всяком случае, что ни один из них не решится явиться к тебе или ко мне просить ее руки.
– Уж конечно, Маша не даст ни одному из них повода надеяться… Но я говорю, Борис, не о таких, которые, само собой, не могут быть для Маши des partis sérieux7, a o том, что, мне кажется, для того чтоб у нас с тобой на совести ничего не оставалось, надо было бы дать ей случай видеть других молодых людей, настоящих, – как-то наивно-забавно подчеркнула Александра Павловна, – хотя бы для того, чтоб она могла проверить, насколько действительно серьезно нравится ей Гриша.
Какая-то тень пробежала на миг по лицу Троекурова:
– Она за границей имела случай видеть таких.
– Иностранцев?.. Боже сохрани ее и нас от них!..
– Нет, и русских, настоящих, – подчеркнул он насмешливо в свою очередь, – из самой петербургской fleur des pois8.
– Она, когда вы вернулись, называла мне многих из них, которых вы видели в Италии и в Париже, но ни один из них не произвел на нее впечатления, я это знаю.
– Вот видишь!
– Да, но ведь не всех же она там видела, Борис, которые в России есть?
Он не мог не засмеяться опять:
– Совершенно справедливо, и нам поэтому остается с тобой потребовать со всей Империи женихов на смотр нашей дочери, как это водилось встарь относительно невест для русских царей.
Этот легкий, насмешливый тон отозвался каким-то особенно радостным ощущением в душе Александры Павловны. Он напомнил ей те первые, счастливые дни ее супружества, когда она с таким блаженным покорством преклонялась пред умственным превосходством мужа и нетерпеливо ожидала и радостно старалась давать ему случай «подразнить ее»…
– Ты хоть и царь во Всесвятском et autres lieux9, Борис, – весело возразила она ему, – но власть твоя на всю Россию еще не простирается, да и к чему же собирать, когда их можно так увидеть.
– Женихов? Где же это?
– В Москве, например…
– Какие же там женихи, студенты?
– Ну в Петербурге…
– Ты бы хотела в Петербург ехать? – воскликнул он изумленно.
– Я! – не то испуганным, не то негодующим тоном ответила она. – Уж конечно, если бы какое-нибудь несчастие заставило меня покинуть наше гнездо здесь, я бы менее всего подумала переехать туда. Я бы там просто жить не могла, не умела, я так отвыкла от толпы, от света… И я с ужасом думаю, если б нам пришлось туда ехать на одну зиму… Но я думаю опять, чтобы Маша потом не могла нас внутренно упрекнуть, что мы не дали ей возможности видеть, выбрать…
– Кого, из какого мира выбирать там? – с заметным волнением, принимаясь опять ходить по комнате, заговорил Борис Васильевич. – Из флигель-адъютантов или церемониймейстеров что ли? Там другого сорта людей нет в нашем обществе… Они с детства ни к чему иному не готовятся. Старые имена, дворяне, владельцы еще чуть не целых уездов – и ничего, кроме холопства, подвохов друг под друга, лакейской интриги, ни у кого у них в предмете нет! Мятутся, добывают всякими низостями чины и кресты, о которых тут же отзываются с «либеральным» презрением, вымаливают как нищие, если не крадут, деньги у бессмысленно тароватой казны и тратят их так же бессмысленно, как она, на роскошь без пользы, без величия и без вкуса… И никому из этих набитых ветром голов, из этих холопствующих soi disant «grands seigneurs»10 не втемяшешь в голову, что ему место не там, не в дворцовых и министерских передних, a у себя в имении, среди народа, на почве той земли, которая одна может дать ему и силу, и значение, и уважение, в котором ему по всей справедливости отказывает теперь Россия… A они еще, безмозглые, в своем клубе о конституции теперь толкуют!.. Ах, да что тут говорить! – раздраженно оборвал вдруг Троекуров и махнул рукой каким-то безнадежным движением.
– Неужели все такие, все? – печально выговорила Александра Павловна. – Но ведь еще недавно как-то говорили у нас, что в последнее время многие уже, особенно между молодыми людьми, переезжают жить из столиц к себе в имения, и у нас в губернии много даже таких.
– Да, кое-где действительно являются такие… пионеры, – но оттого ли, что пробудился у них здравый смысл, или просто потому, что им в Петербурге нечем более жить, мне до сих пор неизвестно.
– A я думаю, именно потому, что там начинают понимать теперь то, что ты понял давно.
– Если так, – усмехнулся он опять, – то я полагаю, нам нечего с Машей искать там тех, которые этого еще не понимают.
Александра Павловна задумалась:
– Я тебе говорила… я думала, pour l’acquit de notre conscience11, чтоб она была не вправе упрекнуть нас потом…
Борис Васильевич остановился на ходу. Глаза его усиленно заморгали: обычный у него признак помысла, тревожившего его в данную минуту:
– Ты боишься, она может пожалеть впоследствии… – не договорил он.
Она поняла, задумалась на миг опять:
– Нет, раз полюбит Маша, она сожалеть не станет, и бояться ей нечего. Гриша не такой человек, чтоб уйти когда-нибудь из-под ее влияния: он будет любить и верить в нее до смерти.
– Что же, – слегка вздохнул Троекуров, – доверимся ее инстинкту… А что он будет у нее под башмаком, это верно, – усмехнулся он тут же с невольно прорвавшимся выражением какой-то презрительности в тоне.
– Что же делать, Борис, – печально проговорила на это Александра Павловна, – когда у нас теперь у одних женщин остался характер.
– У одних женщин, да!.. – уныло повторил он. – Маша умна, – начал он опять чрез миг, – она во всяком случае приглядываться станет к нему, не решится сразу. Они почти год не видались, она тогда была еще ребенок, и он для нее чуть не новый человек…
Он как-то разом оборвал и замолк. Александра Павловна вскинула на него на миг глаза и тотчас же опустила их…
– Я ожидала, что ты так решишь, Борис, – сказала она после долгого молчания, – а теперь мне вдруг страшно сделалось.
– Страшно?
– Да; будет ли тут действительно счастье?..
Борис Васильевич нервно передернул плечами:
– Что ей придется стоять настороже его, это более чем вероятно; но для такой натуры, как Маша, это, может быть, и нужно… Помнишь у Лермонтова:
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой12.