В это же время в пятнадцати верстах от Всесвятского, в низеньком, закопченном зальце усадьбы, принадлежавшей давно знакомому моим читателям Степану Акимовичу Троженкову, сидели сам хозяин и полчаса тому назад прибывший к нему гость.
Это был еще молодой человек, весьма невзрачного и мрачного вида, коренастый и сутулый, одетый в поношенное пальто, из-под которого, охватывая тесно его красновато-бурую, мясистую шею, выглядывал косой ворот грязной ситцевой рубахи, и в высоких сапогах поверх брюк. Выбритая, по-видимому, за несколько дней борода успела уже опять отрасти рыжеватою щетиной волос колючих и жестких, как и волосы на голове, очевидно одновременно с бородою остриженные под гребень. Небольшие, узкие глазки, как бы неохотно подымавшиеся на говорившего с ним из-под нависших над ними бровей, бегали по сторонам с выражением какой-то чуткой, стоявшей вечно настороже подозрительности.
Хозяин в свою очередь с едва скрываемою досадой и внутренним волнением поглядывал на своего гостя. Господин этот, что говорится, как снег на голову упал к нему в дом, – в эту маленькую залу, служившую ему столовой, где он только что расположился чай пить в одиночестве. Вошел нежданно из сада в отворенную туда дверь, спросил, кланяясь и не снимая фуражки с головы, такой-то ли он, «Троженков Степан Акимыч», и, получив утвердительный ответ, протянул ему вытащенную из кармана визитную карточку, a сам угрюмо и устало опустился на стул, насупротив хозяина и, не ожидая его приглашения:
– Налейте-ка мне стакан, смерть пить хочется, – проговорил он.
Хозяина видимо покоробила такая нежданная бесцеремонность. Он молча и насупившись передвинул через стол гостю уже налитый им для себя стакан, взглянул небрежно на переданную им карточку…
На ней стояли имя, отчество и фамилия одного его, Троженкова, московского знакомого и приписка рукой этого последнего: «Очень прошу передать подателю сего следующее с вас за сделанные мною по вашим поручениям в Москве покупки, счета по которым вам мною пересланы». Приписка заканчивалась крючком в виде росчерка, имевшим, по-видимому, некое особое значение, так как устремившиеся на него глаза Степана Акимовича как-то усиленно заморгали, и карточка слегка задрожала в державшей ее руке его.
– Вы в Москве… проездом были? – спросил он гостя каким-то неопределенным тоном.
– Был в Москве, да! – уронил тот, не понимая или не желая понять то именно, что его спрашивали.
– Как нашли вы Степана Михайловича? Здоров он?
– Должно быть.
– Вы с ним давно знакомы?
– Не видал никогда.
– Как же так?..
Троженков кивнул недоумело на карточку, которую все еще держал в руке.
– Одна личность мне от него передала… Насчет подлинности не сомневайтесь, – как бы счел нужным заметить гость.
– Я и не думаю… – промямлил, не договаривая, хозяин, оглянулся кругом и спросил: – вы ко мне тут садом прошли; a экипаж же ваш где остался? я колес не слыхал.
– И слышать не могли: пехтурой добрался.
– Со станции?
– С полустанка ***.
– Восемнадцать верст! – изумленно вырвалось у Троженкова.
Тот только плечом вздернул.
– С утра, стало, маршировали?..
И, не дождавшись ответа:
– Осмелюсь спросить имя и отчество ваше, – молвил, искательно улыбаясь, Степан Акимович, – так, знаете, неловко в разговоре, когда не знаешь…
– Зовут меня Лев Гурьевич, по фамилии Бобруйский… Соответствующий сему и паспорт имею при себе, – прибавил он, с каким-то дерзким вызовом на лице глядя на своего собеседника.
Тот как-то растерянно ухмыльнулся:
– Паспорт, да, конечно, ввиду полиции… Вы из Петербурга собственно? – спросил он вдруг.
Называвший себя Бобруйским качнул утвердительно головой:
– Состою студентом в Технологическом институте.
– Тз-з-к, – протянул Троженков и примолвил, – пошла там теперь травля на молодежь, а?
Бобруйский скривил губы в презрительную усмешку:
– Известно, с перепуга мероприятия потребовались…
Троженков ухмыльнулся опять:
– Как же, как же, читали, бессменных дворников завели, нумера на фонарях чтобы горели; генерал-губернаторов по провинциям разогнали, добрым людям жить мешать…
Он повел еще раз осторожно взглядом кругом, наклонился через стол к гостю и выговорил коротко и спешно:
– А не выгорело, а?
Тот так и вонзился в него своими пронзительными глазками:
– Вы что же, радуетесь, небось? – пропустил он сквозь стиснувшиеся зубы.
Троженков оторопел на миг:
– Может вы и ошибаетесь, – пробормотал он.
– A коли так, то пословицу знаете?..
– Какую?
– Прошлого поминаем, грядущего чаем.
Степан Акимович качнул недоверчиво головой вверх:
– Не выгорит и вперед, так я полагаю, – промолвил он унылым тоном.
– Кто же это вам сказал? – горячо возразил Бобруйский, весь приходя в движение.
– Да уж так, извините, что обещают синицы море зажечь, a в результате нет ничего, шиш выходит, с позволения сказать.
«Технолог» с такою злобною страстностью воззрился теперь на говорившего, что у того дрожь даже пробежала по телу:
– A моральное действие, а террор напустили на всю Россию – это вы ни во что считаете? Вся Европа знает теперь о силе русской революционной партии и что русскому правительству приходится с нею считаться как равному с равным.
– «Партия», конечно, – произнес вдумчиво Степан Акимович, – да революции-то, согласитесь, нигде пока не видать.
Слова эти произвели видимо известное впечатление на его собеседника:
– Известно, – промычал он как бы про себя, – как если одним выносить все на плечах, a остальные по норам прятаться будут.
Троженков заговорил мягким, вкрадчивым голосом:
– A как же прикажете им быть, вот этим самым, что «по норам», как говорите вы, прячутся? Для чего ж им дарма в петлю лезть, когда они настоящего пред собой не видят. Действительно, и много, может даже очень много таких, которые понимают и готовы (он видимо не находил надлежащаго выражения)… готовы на дело… Да веры у них полной нету: не видят еще ничего положительного… Потому, сами согласитесь, чего по сю пору добилась «партия»? Смело, отважно, что говорить! в Харькове губернатора уложили, в Киеве барона жандармского на тот свет спровадили, – да толк-то какой из того вышел? героев перехватали, в острог посадили, тем все и покончилось… Теперь опять в Петербурге: пустили молодца с револьвером, выпустил пять пуль, ни одною не попал, вздернут опять на виселицу, тем все и покончится… На что же после того, сами скажите, надеяться можно настоящим манером?..
– Так что ж вы этим глаза-то колете!.. Ну, промахнулся, стрелять не умел, болван… Так разве с ним и мир кончился?.. Не он, так другой, не сегодня, завтра… – бормотал, обрываясь и захлебываясь, молодой человек, весь видимо кипя охватившею его злостью. – Ну, a коли бы попал он в цель и поднялся бы затем бунт в народе…
– В народе! – перебил его Троженков (его самого теперь повело от злости, произнося это слово). – Что такое наш народ, мужик?.. Разве это человек есть? Баран это, вол безмозглый, скотина неразумная! Разве может он понять телячьими мозгами своими, что люди ему про свободу говорят! Как если довести его до бунта, так он всякого сюртушника, всякого чисто одетого человека резать почнет…
Бобруйский нежданно осклабился, как бы чем-то обрадованный, и прошипел:
– Этого самого и требуется.
Троженков изумленно воззрился ему в лицо:
– Так он ведь таким манером ни одного интеллигентного человека не оставит в живых в России?..
– Коли не из наших, так туда и дорога! – фыркнул на это тот.
– Так как же в том случае овец от козлищ отличишь?
– Там видно будет, – отрезал как ножом Бобруйский.
У Степана Акимовича пробежали опять по спине мурашки; он опустил глаза и поглядел чрез очки уже совсем оробевшим взором на своего собеседника:
– Что же потом? – спросил он еле слышно.
– Известно что – анархия!
И Бобруйский презрительно покосился на него: как, мол, ты самых простых вещей не понимаешь!..
Степан Акимович примолк на миг, кашлянул…
– Так как же «анархия», – начал он опять, – ведь то только на время может годиться, a к устройству какому-нибудь должно же прийти; без устройства никогда еще люди не жили.
– «Устройство», – повторил как бы машинально Бобруйский, – коли нужно оно, сама жизнь покажет, a нам, революционной партии то есть, – поспешил он поправиться, – до него дела нет. Ее дело – разрушение, разрушение, понимаете вы!
Он вдруг поднялся, вскочил с места, выпрямился, словно вырос; в расширившихся глазах загорелось внезапно какое-то дикое, беспощадное вдохновение:
– Легальные, как ваш Мурзин, как вы, – понимаем мы вас, насквозь видим, не надуете! – рассчитывают руками партии жар загрести в свою пользу: пусть, мол, она черную работу сделает, a мы плоды от нее пожнем… Так этому не бывать! Мы вам камня на камне не оставим, из чего бы вам было здание свое строить… не дадим вам!.. Все уничтожим, спалим, разобьем! – глухим, сдавленным голосом восклицал он. – Прогнил старый мир до мозга костей своих, мы снесем его с лица земли, на то отдаем свою энергию, силы, жизнь, и мы победим, победим, победим…
Он оборвал вдруг, как бы уже бессильный говорить далее; губы его, руки поводило судорогами; накипь злобных чувств, испытанных неудач, жажды мщения и чаемого торжества словно заливала его до края. Он был страшен, и Степан Акимович, съежась всем телом на своем стуле, чувствовал, как леденели у него оконечности, и опущенные глаза не смели оторваться от какого-то пятна на полу, на которое устремлены были они.
Но Бобруйский сел опять, передохнул и неожиданно спокойным голосом спросил:
– Ну-с, так насчет денег как же?
– Каких денег? – растерянно пробормотал Троженков.
– A по карточке-то, – коротко объяснил тот.
– Ах да… Степан Михайлович просит передать, что я остался ему должен по покупкам моим в Москве… Только я сумму не припомню…
Бобруйский чуть-чуть ухмыльнулся:
– Я помню: четыреста.
– Что-с?
– Четыреста рублей пожалуйте!
Степан Акимович даже в лице изменился.
– Четыреста рублей!.. Этого быть не может!.. У меня их нет, ей-Богу, нет, – проговорил он тут же, встретившись взглядом с устремленными на него свирепыми, показалось ему, глазами гостя, – время у нас теперь рабочее настало, только выдавай, a о получке раньше осени и думать нечего.
– Очень досадно, – невозмутимо промолвил его собеседник, – в таком случае, извините, я буду принужден сидеть у вас тут, пока не добуду средств двинуться далее.
Он сунул руку в карман панталон, вытащил оттуда несколько мелких монет и кинул их на стол:
– С этими куда поедешь?
– A вам далеко нужно? – спросил Троженков.
– Далеко, – кивнул утвердительно тот.
Троженков смущенно почесал себе за ухом:
– Сто могу предложить… Последние, ей-Богу!..
– Четыреста, ни копейки меньше.
– Коли нету у меня, нету! – уверял, чуть не плача, Степан Акимович.
– Как знаете! Ждать мне, значит, у вас надо.
– Чего это ждать?
– Сказано мне так в Москве, что, на случай у вас не окажется, вышлют мне с одною особой, которая должна приехать в ваши места.
– Куда ж именно-то? Уезд у нас велик…
Бобруйский не сейчас ответил:
– Тут есть от вас поблизости село одно Юрьево, Буйносово тож…
– Знаю…
– Так вот туда.
– Кто же такой, что за личность?
– Знакомая одна Степана Михайловича… Вам, впрочем, это должно быть совершенно безразлично, – грубым тоном ответил гость.
Троженков съежился весь опять и задвигался на своем сиденье:
– Конечно, конечно, мало ли у него знакомых… И скоро должна она быть?
– Не знаю.
– Так она, может, и долго не будет? – озабоченно промолвил Степан Акимович.
– Может и долго, – со злорадною насмешливостью подтвердил Бобруйский. – А боязно вам, а, – тем же тоном спросил он, – что засяду я у вас невесть на сколько времени?
– Чего же мне бояться, я… – начал было, приободрясь, Троженков, но тут же смолк и побледнел, напрягая ухо к донесшемуся до него в эту минуту сквозь открытое окно шуму колес какого-то экипажа. – Тсс!..
– Едут… Кто? – спросил, прислушиваясь тоже, чуть-чуть дрогнувшим голосом гость.
– Темно и далеко еще, не видать, – отвечал хозяин, подбегая к окну и выставляя наружу голову, – знакомые одни тут мои хотели быть: может они.
– Кто такие?
– Владельцы тут здешние… Один из Петербурга, впрочем, граф новоиспеченный, – не слыхали? – Снядецкий-Лупандин по фамилии; другой – Свищов, по всей Москве известный – знаете, может?
– Не вожжаюсь я с вашими графами! – отрезал на это сердито Бобруйский, и тут же: – a как не они? – прошептал он.
Степан Акимович не отвечал.
– Я тут по пути к вам места замечал: речка у вас вся камышом заросла… В случае чего, забиться туда, сам черт не сыщет… Разве выдадите, – промолвил он с засверкавшим еще раз грозным пламенем в глазах, – так ведь вам в таком случае месяца не прожить, – хихикнул он в заключение.
– Они, они! – радостно воскликнул в ответ на эти слова Степан Акимович, поспешно возвращаясь от окна к столу. – Тарантас свой узнаю, в нем они поехали… Никуда забиваться вам не треба; сидите, поужинаете в веселой компании… Да еще, может, добудем от них, что вам нужно для путешествия вашего, – говорил он, уже весело потирая руки.
– Как так? – спросил изумленно гость.
– A вот…
И Троженков торопливо изложил ему план некоего образа действий, о приведении коего в исполнение читатель узнает из следующей главы.