К книге
Бездна. Книга 3Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой). Часть вторая. XIV
56%
Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой). Часть вторая. XIV
42

1-Он давно душою жаркой

В перегаре сил,

Всю неволю жизни яркой

Втайне отлюбил.

И не раз в минуты битвы

С жизнью молодой,

В упоении молитвы

Находил покой-1.

По пути к покоям брата Маша встретилась с возвращавшеюся оттуда матерью.

– Ты к Васе? – спросила Александра Павловна.

– Да, maman, я вижу, вы ушли к нему, и подумала, здоров ли он…

– Ничего, говорит, совершенно здоров, и действительно жару нет, голова свежа. Он ушел к себе потому, говорит, «слишком шумно», и он этого не любит… Ах, Боже мой, – проговорила вдруг болезненно Александра Павловна, опускаясь в кресло (разговор происходил в ее маленькой гостиной), – я уж и не знаю, что будет с ним дальше.

– С Васей, maman?.. o чем вы беспокоитесь?

– Ах, Marie, разве ты не видишь, разве он похож на мальчика его лет? Ни резвости, ни смеха, безответный и смиренный какой-то, точно подстреленная птичка…

– Он прелесть просто, maman, святой какой-то! – вскликнула восторженно Маша.

Александра Павловна вздрогнула вся от слов дочери:

– Ах вот то, что ты говоришь, вот это самое мне и страшно в нем!..

Маша, с присущею ей порывистостью, кинулась на колени пред матерью, охватила шею ее обеими руками, целуя ее в лоб, в щеки, в глаза.

– Мамочка, душечка моя, – говорила она, не то плача, не то смеясь, – ведь это же все от вас у него, эта кротость, смирение; он вам настоящий сын! На что же вы сетуете?

Александра Павловна в свою очередь прижала обеими руками к груди своей белокурую головку дочери.

– Нет, Маша, нет, я в его годы не такая была, я не об одном Боге думала.

Она сложила пальцы и хрустнула ими судорожным движением.

– И ужасно то, что я не могу, я не вправе… ведь, правда, Маша, – с тревожною поспешностью прибавила она, – не смею упрекать его в этом, потому все мы, христиане, должны прежде всего о Боге думать. Но он, – она вздрогнула опять, – он, прости меня Господи, он уже слишком… И отец твой это видит, и это его мучает, я знаю…

– Да о чем вы, maman, о чем? – спрашивала тревожно Маша. – Вася очень чувствителен, на него сегодня этот молебен за Государя и то, что рассказывал Гриша, очень подействовали, – это правда; ему, я помню, представилось, что в такой день эти гости и музыка… Он был так настроен, что это все могло показаться ему… грехом, и он ушел от него. Но все-таки я не вижу, почему вам так беспокоиться, maman…

Александра Павловна тихо провела рукой по лбу:

– Не знаю, Маша; если б я одна была у него, я, может быть, и не беспокоилась бы так. На все воля Божья, Он лучше знает… Но Вася у отца единственный сын, и я понимаю, что Борис не такого бы хотел в нем видеть…

Она примолкла на миг, глянула бесконечно нежным взглядом в глаза все так же коленопреклоненной пред ней дочери и чуть-чуть усмехнулась.

– Тебе бы надо было родиться мальчиком, Marie, a ему быть бы вместо тебя. Ты была бы готова на всякую battle of life[77]… Ты говорила с Гришей сейчас? – спросила она почти без перерыва, с видимым желанием переменить разговор.

– Говорила, maman, да! – ответила девушка, прямо глядя матери в лицо.

– Что же он? – спросила та как бы несколько неуверенным голосом.

Маша широко улыбнулась:

– Он говорит, что «выписался из больницы».

– Это что же значит – разве он был болен в Петербурге?

– Это он, мамочка, symboliquement parlant2, – и Маша совсем уж рассмеялась, – это значит, то есть, что он о той, вы знаете, больше не думает.

– Это он сам тебе сказал, или ты об этом начала? – спросила ее поспешно мать.

– Я сказала ему, что встретились с ней за границей.

– Ах, зачем ты, зачем?..

– Потому что и теперь, как и во всем, maman, я желаю знать ясно, à quoi m’en tenir3, – твердо и отчетливо ответила на это Маша.

Александра Павловна, видимо, хотела сказать что-то, но сочла неудобным или несвоевременным говорить; она только вздохнула и поднялась с места.

– Так иди к Васе, поговори с ним… Он тебе, как сестре, больше, может быть, скажет, чем матери, – проговорила она дрожавшим слегка голосом…

Отделение дома, занимаемое Васей Троекуровым и его наставником, состояло из трех комнат: первая служила «классною», следующая за ней общею им спальней, a третья, в стороне, с полками обширной библиотеки по стенам и большим письменным столом, занимавшим чуть не целую треть ее, отдана была под кабинет Вячеслава Иосифовича Павличка. Он все часы, остававшиеся ему свободными от занятий с его воспитанником, проводил за писанием большого исторического сочинения «Об отношениях юго-западных славянских народностей к России в течение первых трех веков, следовавших за эпохой апостольской миссии святых Кирилла и Мефодия».

Он только что вышел из классной, где оставил Васю одного за книгой, и прошел к себе, заперев за собой, как это было в его обычае, дверь на ключ.

– Можно войти? – громко спросила, не входя еще, Маша, притрагиваясь к замку двери в классную.

– Это ты, Маруся? – услышала она ласковый голос брата. – Войди!

Она заметила, входя, что он поспешным движением отпихнул, сложив, развернутую пред ним книгу и встал в рост пред столом, как бы с тем, чтобы закрыть ее от глаз сестры. Но дальнозоркий, быстрый глаз Маши уже успел прочесть ее заглавие: это было известное «Сказание о путешествии инока Парфения ко Святым Местам»4.

– Ты один? – спросила она, не подавая вида, что заметила его маленькую хитрость.

– Один, – ответил он, садясь опять и укладывая локоть на стол так, чтоб опять закрыть им книгу от сестры.

– A Вячеслав Иосифович? – спросила она.

Вася кивнул в сторону кабинета.

– И заперся, как всегда? – засмеялась она.

– Да, он говорит, что без этого он работать не может… Мама сейчас у меня была, – начал он тут же, с каким-то, показалось ей, беспокойством глядя на сестру.

– Да, она мне говорила, я с ней сейчас встретилась.

– Отчего это, скажи, мамаша тревожится все обо мне, Маша? Она вообразила себе почему-то, что я нездоров, хотела непременно, чтоб я термометр под мышку взял, температуру измерить… Сегодня утром еще, я понимаю, у папа в кабинете я не мог удержаться, когда говорили про это злодейство… и… так глупо расплакался… Но теперь потому, что я ушел, когда начались там эти песни и смех… Правда, я тебе скажу откровенно, – нервно, обрываясь на словах, говорил юноша, – в такой день, как сегодня, когда мы молились утром в церкви за спасение Государя…

– Ну вот, я отгадала, я так и сказала сейчас maman, – не дала договорить ему Маша, – я поняла, что тебе это показалось… грехом, Вася. Ты строже всех в доме смотришь на это… Хотя, ты понимаешь, милый, что если б это было неприлично, папа не допустил бы у себя этого пения, – промолвила она, мягким, осторожным тоном прикрывая легкий упрек, заключавшийся в этих словах.

Он понял, зарумянился весь и заволновался.

– Боже мой, Маша, неужели ты или мама можете думать, что я осмеливаюсь судить моих родителей! Да я, я…

Слезы подступали к его горлу:

– Для меня каждое их слово, желание – закон… Я просто ушел потому, что, сама ты знаешь, мне в большом обществе тяжело, особенно с незнакомыми, я тебе прямо скажу: я больше у себя люблю сидеть за книгой…

– Инока Парфения читать? – досказала Маша с чуть-чуть насмешливою улыбкой.

Вася вспыхнул еще раз, смутился, машинально отодвигая локоть от книги, на которую кивала усевшаяся у стола сестра его, и сам как бы невольно усмехнулся чрез миг.

– Да, я читал его, – словно повинился он, и глаза его мгновенно заблистали. – Ах, какая это прелесть, Маша, если бы ты знала!..

Она молча, внимательно уставилась на него несколько печальными глазами:

– Отчего это ты, скажи, Вася милый, только такие особенно книги и любишь читать?

– Отчего? – медленно повторил юноша, опустив глаза, и глубоко задумался. – Я тебе скажу, – тихо заговорил затем он, опять вскидывая свои серьезные светло-голубые глаза на сестру, – но я прошу тебя, умоляю, не говори об этом пока ни мамаше, ни папа; они ничего не скажут, может быть, но в душе, я знаю, они опять станут беспокоиться обо мне… A ты не знаешь, как мне тяжело это видеть, угадывать, Маруся!.. Я тебе скажу одну ужасную вещь, – зашептал он вдруг, бледнея и с дрожью в голосе, – мне иногда хотелось бы, чтоб они меньше любили меня, меньше думали обо мне.

– Что это ты, Бог с тобой, Вася! – промолвила испуганно девушка.

Он закрыл себе обеими руками лицо.

– Я тебе сказал, это ужасно, я чувствую… Но ты пойми, я мучаюсь мыслью, что их огорчаю, что я не отвечаю тому, чем бы желали они видеть меня, особенно папа… Я понимаю, он такой действующий, сильный, a я… Что же делать, Маша, когда я в жизни ничего милого для себя не вижу, a одно беззаконие и грех?..

– Вася, Господи, откуда это у тебя все? – вскрикнула испуганно девушка, схватывая его за руки и наклоняясь вся к его заплаканному лицу.

– Ах, давно, Маша, давно, вот уж больше года все это преследует меня. Я помню, когда мы были прошлою осенью с maman в Москве, я говорил с Лизаветой Ивановной раз вечером, и она мне сказала вдруг: В последняя времена отступят человецы от веры, внемлюще духовом лестчим и учением бесовским, – это из Сираха… И я вот с тех пор стал думать все об этом больше и больше… Ты только подумай об этом, Маша, – говорил он, весь горя и схватывая в свою очередь руку сестры, – в какие времена мы живем с тобой!.. Ты скажешь, дом наш… Правда, у нас «по-божески живут», как говорит Анфиса Дмитриевна; но мы зато словно остров среди бурного моря… Мы и вот у Юшковых тоже… a кругом, a дальше по всей России?.. Когда Николай Иванович читает после обеда газеты папаше, разве это не ужас все, что там сообщается? Люди каждый день убивают себя и других, и все больше молодые, у которых родители от горя после этого умереть должны… Над Богом, над Церковью без стыда и страха смеются и кощунствуют. Повсюду нечестие, ненависть, неправда; невинных преследуют, злодеев защищают и оправдывают… И, наконец, последнее это… на царя, на помазанника Божия… Поистине, будто в «последние времена», о которых сказал Христос… Сам папа, как ты думаешь, какое все это на него действие производит? Ты никогда не замечала разве, какое лицо у него бывает иногда после такого чтения? Мне представляется, точно его раскаленным железом жгут в эти минуты, так ему больно…

– Но он и не склоняет головы пред злом, Вася, – горячо возразила ему сестра, – он старается бороться с ним, сколько может, чтобы все, по крайней мере, что от него зависит, не страдало, было ограждено от этого зла. Народу, кормящемуся от него, жить хорошо, ты сам знаешь, он о нем заботится как о собственных детях. У нас крестьяне и нравственнее, и меньше пьют, и богаче живут, чем во всех прочих частях губернии. Это говорил, ты сам слышал, за столом губернатор, когда был здесь, и он это прямо приписывал доброму влиянию папа и порядкам, которые заведены им во Всесвятском.

Она на минуту примолкла, все так же устойчиво глядя в глаза брату, и заговорила опять:

– Ты наследник папа, Вася, ты должен быть продолжателем его дела, когда его не будет на свете, и прямым помощником его, когда пройдешь свой курс в университете.

– Да, я знаю, это мой долг, это желание и мечта моего отца… Но для этого нужно то, что у него есть, его твердость, его воля. Он какой-то богатырь, папа, – вырвалось у юноши внезапным, восторженным взрывом, – вот как в былинах наших поется о Вольге или Добрыне… Но я, я чувствую, во мне нет силы. Мне не командовать, как ему, дано, Маша; я годен на то только, чтобы молиться за наш народ и с нашим народом, – проговорил он чуть слышно, опуская руки и глаза будто в изнеможении.

– Что же это, ты в монахи хочешь? – вся бледная, таким же шепотом проговорила Маша.

– Нет… во священники, – едва расслышала она его ответ и всплеснула руками.

– В священники! – повторила она, как бы еще не веря ушам своим.

Он быстро поднял теперь глаза и заговорил лихорадочно-быстро, с видимым намерением не дать ей времени на возражение:

– Я знаю, знаю все, что на это могут мне сказать: что это ни с чем не сообразно, не согласно ни с обычаями, ни сознанием, ни с тем, наконец, что мне предстоит, как ты вот сейчас сказала, как «продолжателю дела моего отца». Но ведь против этого я могу тебе сказать, что прежде, в Малороссии, это именно было в обычае в дворянском сословии идти во священники. Не далее как в нашем роде прадед папа по матери, Моисей Петрович Остроженко, полковник малороссийского войска, под старость поставлен был настоятелем церкви своего же села, Глубокого, которое досталось папа после дяди. Ты видишь!.. А ты подумай, Маша, если б я там же, в Глубоком, или хоть здесь бы во Всесвятском, призван был священнодействовать, быть духовным отцом наших крестьян, разве я не был бы настоящим тогда помощником в деле моего отца и не избрал бы вместе с тем лучшее, что дано человеку сделать на земле?

Маша безмолвно глядела на него; она старалась разобрать в голове своей, что из этих болезненно волновавших ее слов брата следовало отнести на долю юношеского, временного увлечения и что, с другой стороны, заключалось в них действительно грозного для чаяния, для будущего ее родителей.

– Мне говорила Лизавета Ивановна про одного отца Алексея, – продолжал между тем Вася, – он теперь в Петербурге в каком-то приходе, а пред этим был священником в одном селе той же Петербургской губернии. Ему было не более двадцати пяти лет, когда он поступил туда. Село это было самое разоренное во всем уезде, народ от пьянства дошел до того, что нищенствовал по дорогам, воровал и разбойничал до того, что многих должны были в Сибирь сослать, а дети от неухода и бедности умирали чуть не все до одного, едва родясь. И, благодаря пастырскому слову этого священника, его заботам и участию ко всякой беде, ко всяким затруднениям прихожан, в пятнадцать лет времени село это узнать нельзя было: вместо развалин построились крепкие, здоровые избы, кабак общим приговором крестьян закрыт был на вечные времена, на их счет выстроена прекрасная каменная школа, и теперь в этом селе нет, говорят, крестьянского дома, в котором не было бы по крайней мере трех лошадей и столько же коров. Зимой крестьяне эти ездят извозничать в Петербург, и один приезжавший оттуда знакомый Лизаветы Ивановны ездил с таким извозчиком и от него все это слышал про их бывшего пастыря, которого тот назвал «настоящим учителем и служителем Божиим»… Какой же еще славы, какой лучше награды может ожидать для себя человек в этой жизни и вечной, когда дано ему таким истинным служением слову Божьему достигнуть и духовных, и материальных результатов, – сама скажи, Маша!

Она все так же молчала, не сводя с него глаз, отражавших болезненную тревогу.

А он говорил с тем же лихорадочным одушевлением и как бы спеша целиком вылиться пред этою тревожно внимающею ему сестрой:

– Мы с тобой не знаем, Маша, и догадаться даже не в состоянии, какою жаждой к божественной истине исполнена душа русского человека… Ты вот посмотри у Достоевского, в каждом из выводимых им лиц, сквозь все, что он писал, проходит все то же искание вечной правды, – правды во Христе, которая дышит в каждой странице, и вот этой самой книги, – молвил Вася, притягивая к себе отпихнутое им в сторону, при входе сестры, «Сказание о путешествии инока Парфения» и быстро развертывая его. – Да на вот, – как нарочно развернулось на таком месте… И он принялся читать: «Итак я, окаянный и несчастный, жаждущий капли живой воды, – напоить свою иссохшую душу, ходил повсюду, но все по сухим кладезям, и нигде не мог найти скорбной и юной душе своей утешения…» Он родился раскольником, Маша, но с юных лет «начал приходить в некое сумнение о своей вере или секте», говорит он, «и всегда о том размышлял, что сколько я ходил и странствовал по России, по своим монастырям и скитам, а ничего доброго не видал и никакой пользы душевной не получил, кроме одного соблазна и душевного вреда»… И мучился он таким образом и искал в течение многих лет, пока не обратился к истинной Церкви и не успокоил души в подвижничестве на Афоне… В нашем лживом, испорченном мире до этой живой душевной стороны русского человека никому дела нет, о ней и не знает никто… А в ней-то все и есть – все будущее наше – и, может быть, всего человечества, которое наш народ призван спасти от мамона, от владычества плоти над духом… Я тебе сказал: в мире я вижу одну злобу и отступление от законов Божиих – но не думай, однако, чтоб я, как он вот, – Вася кивнул на книгу, раскрытую пред ним, – хотел бежать от людей на Афон, душу свою спасать. Это… как тебе сказать, – в этом было бы как бы что-то эгоистичное с моей стороны! Не одну душу мою я хотел бы спасти, а вырвать из духовного невежества души братий моих во Христе, достойным пастырем этих душ сделаться, Маша… Поняла ты меня?..

Она медленно, неопределенно кивнула головой. Она чувствавала, что прямого «безотносительного» возражения ему она не в силах была придумать. Она чувствовала себя не только пораженною, но и словно подавленною этим духовным подъемом, этим восторженно христианским настроением юноши брата, все внутреннее строение которого, если можно так выразиться, во всей полноте своей только теперь нежданно разоблачалось пред ней. Да и как возражать? За него, за правоту его стремления стояло все, что лежало краеугольным камнем в нравственном строе, в быту и преданиях ее семьи. Ни отец ее, ни мать, сознавала она, не сочли бы себя вправе запретить, воспрепятствовать сыну принять духовный сан, если б он решительно изъявил на это свое желание. «Это разбило бы всю жизнь их, – говорила себе мысленно Маша, – но они покорились бы этому…»

Но ей все еще не хотелось верить, чтоб это было «совсем серьезно». Она старалась объяснить себе то, что говорил ей сейчас брат, и впечатлением этой книги, читаемой им, и тем, что дано было ему перечувствовать нынешним утром при молебствии о Государе, и рассказами Гриши Юшкова о страшном событии… «Это в нем уляжется чрез несколько дней, он одумается, a спорить с ним теперь значило бы только подливать масла в огонь… Да и не сумела бы…»

Она чрез силу усмехнулась:

– Ну положим, Вася, ты бы сделался священником. Ведь священник должен быть женат. Где же ты нашел бы девушку нашего… воспитания, которая согласилась бы сделатся попадьей?

Вася строгими глазами взглянул на нее:

– А как ты думаешь, мамаша нашла бы против этого что-нибудь сказать, если бы мужу ее вздумалось сделаться «попом», – подчеркнул он с заметным намерением упрека в интонации этих слов.

– Мамаша! – вскинула головой девушка. – Разве ты найдешь такую другую теперь?

– Это правда…

Он уложил голову на обе руки и примолк.

– Ты сказала «воспитание», – заговорил он чрез минуту опять, – у нас известно, что называют воспитанием: хорошие манеры, чтоб умела одеваться по моде и по-английски говорить… Мне этого не нужно, я за душу, а не за манеры жену себе возьму, все равно, будь она самая простая девушка… Анфиса Дмитриевна, например, у мамаши просто горничная была, а посмотри, как с нею счастлив Николай Иванович… И даже чем проще будет она, тем больше буду я любить ее, только бы понимала она меня и любила то, на что хочу я себя всего отдать, – заключил вдумчиво юноша.

Маша порывисто вскочила с места и кинулась к брату.

– Вася, голубчик, милый, – залепетала она сквозь слезы, обнимая его и целуя, – ты такой хороший, чистый… Я тоже понимаю тебя, поверь… Но ради Бога, ради Бога, не отдавайся этому… Да и ты ведь слишком молод еще, и ведь для этого тебе надо было бы в семинарию идти, a ты должен поступить в университет, и папа непременно хочет, чтобы ты кончил курс… Я ничего, ничего не скажу maman o нашем разговоре. Она и так, ты уже знаешь, угадывает что-то и мучается за папа. A ему это был бы такой удар!.. И тем больше, пойми, что он не решится никогда отговаривать тебя прямо… Вася милый, подумай ты об этом, вникни и отложи хоть думать об этом до времени… И ни словом пока, ни словом не давай им понимать о твоем намерении. Ведь иначе это был бы действительно «эгоизм» с твоей стороны, – a тебе именно, такому христианину, не надо забывать пятую заповедь: Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на земли.

Слезы в свою очередь брызнули ручьем из-под длинных ресниц Васи:

– Маруся, душка, я все готов сделать, все… Я ничего не скажу, я поступлю в университет, как желает папа, буду учиться прилежно, он будет доволен мною… Но меня зовет, Маша, зовет какой-то голос… Я сны все такие вижу…

Он внезапно оборвал, как бы встряхнулся весь и поспешно отер глаза платком…

– Ну и довольно, – проговорил он твердо, – обещаю тебе, что ни ты, никто не услышит от меня слова об этом, пока я совершеннолетним не буду, чтобы никто не имел права попрекнуть меня ребячеством… A там… там как Бог мне повелит, так я и поступлю!..

Он усмехнулся, протянул руку сестре:

– Так, Маша, ты довольна?

Она глубоко вздохнула:

– «Довольна»… не знаю: но, мне кажется, другого нельзя от тебя и требовать пока, – ответила она не сейчас. – Ну и прощай!.. Поздно, ты, верно, скоро спать ляжешь?

– Да, одиннадцать, лягу, сейчас.

Она коснулась его лба своими свежими губами:

– Ложись и постарайся не видать твоих тех снов… – проговорила она ему на ухо звеневшим глубокою печалью голосом.

Вася довел ее до двери, опустил голову на грудь и медленными шагами подошел к ближайшему, освобожденному уже от своей зимней рамы окну. Он растворил его на обе половинки и жадно потянул грудью струю широко ворвавшегося извне свежего весеннего воздуха… Месячная ночь, мягкая и теплая, стояла над землей, вся проникнутая торжеством и тайною; в неизмеримых пространствах неба бледными точками сверкали алмазные звезды, миры неисчислимые, как пески морские…

Вася долго и недвижно вглядывался в эту ночь, в эти неизмеримо далекие звезды. Его уносил неудержимый молитвенный восторг… «О свете тихий безсмертнаго Отца Небеснаго, – шептали бессознательно уста его, – о Христе Спасе, Сыне Божий…»

Стихи из «Иоанна Дамаскина» Толстого, которого он знал наизусть, так и ворвались ему в память, в душу, в эту минуту:

«О, мой Господь, моя надежда,

Моя и сила, и покров, —

начал он уже громко, —

Тебе хочу я все мышленья,

Тебе всех мыслей благодать,

И думы дня, и ночи бденья,

И сердца каждое биенье,

И душу всю мою отдать!..»

И новые отрадные, блаженные слезы заструились по нежному лицу его.

Предыдущая главаГлава 42 из 75Следующая глава
Бездна. Книга 3 — глава 42 — читать онлайн — GetRead