Какое счастие: и ночь, и мы одни1!
– Вы устали, графиня? – говорил в десятом часу после обеда на вилле молодой вдовы маркиз Каподимонте, исчерпав весь свой запас новостей о Риме и о «M-me Tony», которая, как оказывалось из его передачи, при содействии Lizzy Ваханской, воспылавшей к ней с первой минуты ее приезда самою горячею симпатией, была там отлично принята, успела представиться ко Двору и весьма даже понравиться королевской чете, и «плыла теперь на всех парусах по волнам самого неоспоримого успеха».
– Да, – признаюсь, – отвечала полулежавшая в длинном кресле хозяйка, улыбаясь и сдерживая зевок, прорывавшийся сквозь ее пышные губы, – это путешествие по переходам из Uffizii в Pitti с их нескончаемыми подъемами и спусками m’a cassé bras et jambes2.
– Если прибавить еще к этому вашу продолжительную прогулку в Boboli, – чуть-чуть подчеркивая, пропустил он лукаво, – можно только удивляться вашей неутомимости.
– Мой спутник зато, – живо возразила она, все так же улыбаясь и насмешливо кивая на Поспелова, который, опершись о косяк открытых на обе половины дверей, выходивших на широкий балкон-террасу, увитый пахучими розами и козьей жимолостью, глядел куда-то вдаль, не принимая участия в разговоре, – мой спутник никак не вправе этим похвалиться: он до сих пор не может прийти в себя от утомления.
– Или от избытка (le trop plein) перечувствованного им… артистического наслаждения, – с легкою задержкой, как бы затруднившись на миг в выборе надлежащаго прилагательного, и самым любезным тоном промолвил Каподимонте, – monsieur Pospelof ne nous a pas fait ses confidences3.
– Я не художник, для меня этих наслаждений не существует, – отрезал тот, не переменяя положения.
Маркиз усмехнулся недоброю усмешкой под своими прикрученными усами, но не почел нужным ответить и, обращаясь к графине:
– Я осмелюсь дать вам совет пораньше спать лечь сегодня, – сказал он, – вы собираетесь, кажется, завтра опять на довольно утомительную экскурсию. Vous allez a Vallombrosa[64] avec la comtesse Gamba, n’est-ce pas4?
– Как это вы успели узнать, едва приехав? – засмеялась она.
– Мне сказала сама графиня, которую я встретил на Lungarno[65], едучи с железной дороги в мой отель, и которая даже имела любезность пригласить меня быть ее кавалером… если только, разумеется, вы будете на это согласны, – добавил он, почтительно склоняя свою тщательно расчесанную и раздушенную голову.
– 5-Ah, marquis, pouvez vous en douter! – протянула она в свою очередь с шутливою преувеличенностью акцента и движения округло приподнявшихся рук. И тут же: – Что за прелестная женщина эта графиня Гамба! – вскликнула она. – Je suis plus que jamais sous son charme-5… И какая наружность, красивая, умная и характерная! Да, это действительно дочь вашего жгучего неба, вашей плодородной земли…
– Вы и она – равной величины светила в созвездиях противоположных полушарий: в ней, вы правы, жгучий и резкий пламень нашего юга; в вас – обаятельно мягкая прелесть ваших задумчивых северных сияний, – проговорил на это маркиз с тою цветистостью и образностью речи, которые так неподготовленно и зауряд6, в силу гения самой народности их, срываются с языка людей его страны, и сопровождая слова свои страстным взглядом по адресу «della bella Russa»7.
Она звонко рассмеялась:
– Monsieur Pospelof, vous entendez8? – Вот как надо говорить с женщинами, a ваше поколение этого не умеет; хуже, пренебрегает этим!..
– У нашего поколения задачи посерьезнее, чем говорить любезности женщинам, – все так же не двигаясь, уронил на это эмигрант точно с башни.
«Che brutta bestia (какое животное)!» – чуть не произнес громко изящный итальянец, и губы его сложились в выражение какой-то неодолимой гадливости.
– Вот почему, может быть, – возразил он медленно и веско, но все с тою же благовоспитанною сдержанностью в тоне, – и оказывается оно, к сожалению, таким бесплодным до сих пор в своих попытках всякого рода создать что-либо могущее стать на высоте его претензий (pouvant s’élever à la hauteur de ses prétentios).
Он сидел полуобернувшись к дверям балкона, в какой-то выжидательной позе, как бы готовясь к новому, решительному возражению на то, что ожидал услышать от своего оппонента… Графиня, со внезапною тревогой, готовая со своей стороны в качестве хозяйки дома тотчас же остановить (mettre le holà) чаемую ею «стычку» между этими двумя – она давно это разумела, – взаимно враждебными по натуре своей лицами, быстро перебегала взглядом от одного к другому…
Но никакой «стычки» не последовало. Молодой человек как бы и вовсе не слыхал «вражьей отповеди». Он невозмутимо продолжал глядеть со своего места куда-то вдаль, весьма эффектно облитый золотым сиянием полного месяца, глядевшего на балкон со своей недосягаемой высоты.
Каподимонте поднялся не спеша с кресла, взял шляпу и протянул руку хозяйке:
– A demain, comtesse!.. Monsieur, j’ai bien l’honneur de vous saluer9, – примолвил он с холодною учтивостью, кивая головой в сторону Поспелова и не ожидая возвратного поклона того, – мне его не нужно, мол, – направился из гостиной по пути к сеням.
– Au revoir, cher marquis10! – крикнула ему вслед графиня и, обернувшись на эмигранта. – Проводите его, по крайней мере! – сорвалось у нее досадливо.
– На то у вас лакеи есть, – отрезал он, как ножом, и, словно сорвавшись с привязи, быстро зашагал по комнате к дверям, противоположным тем, откуда вышел гость.
– Погодите, куда же вы!.. – не то испуганно, не то жалобно вскликнула она.
Он остановился на пороге соседней залы.
– За что вы рассердились… Василий Иваныч? – пролепетала она.
– Не рассердился… A только я у вас не… мажордом… или как это у вас там называется, – раздраженно ответил он.
Прищуренные глаза ее побежали за ним чрез все расстояние покоя:
– Подите сюда!.. Сядьте… вот тут, против меня…
И так повелительно и в то же время ласкательно звучал в эту минуту ее голос, что Поспелов, внезапно затихнув, молча и послушно двинулся к ней и опустился, потупив веки, на указанное ею место.
– Мажордом… как вам не стыдно! Разве я вас когда-нибудь… разве кому-нибудь может прийти в голову 11-de vous traiter en subalterne?.. Я обратилась к вам, как к близкому… другу дома, прося вас оказать любезность человеку… моему гостю… с которым, passez-moi le terme-11, вы были просто неучтивы…
Он слегка покраснел.
– Чем это? Я не ваш светский, тонкостей ваших не понимаю.
– Неправда! – перебила она. – Я вам еще утром сказала, что я думаю о вашем семинарстве. Вы очень хорошо все понимаете и только нарочно… Вы наконец и на меня за что-то вознегодовали: я старалась всячески втянуть вас в разговор; вы упорно молчали или когда удостоивали нас с маркизом ответом, то так, что он ни на минуту не мог усомниться, что он вам противен…
– Зато он вам необыкновенно приятен! – с какою-то безудержною вдруг запальчивостью так и вылетело у Поспелова.
«Ревность!..» У молодой вдовы забилось сердце…
– Ужасно! – насмешливо протянула она. – Оттого мне так и досадно, что вы делаете все, чтобы внушить ему о вас дурное мнение.
– Очень мне его мнение нуж… Да что вы это дразнить меня вздумали? – перебил он себя на полуслове и весь насупился опять.
– A немножко подразнить нельзя разве? – спросила она нежданно, полушепотом, наклоняясь к нему и снизу вверх, словно впиваясь смеющимися глазами в его глаза. По лицу его пробежало благоуханною струйкой ее свежее дыхание…
У него задвоилось в глазах и ссохлось как-то разом во рту, будто от приступа жестокой лихорадки… Но он не хотел поддаться… Нет, не так, не этим путем, «как бы там ни злосоветовал Волк», рассчитывал он, «человек убеждения», достичь власти над нею…
Он откинул голову назад, провел себе по лбу слегка дрожавшею рукой…
– Вам все смешки, Елена Александровна (он, в силу все тех же своих «убеждений», избегал постоянно называть ее ее титулом), смешки да потехи, все тот же ваш светский обычай, хоть и уверяли вы меня сегодня же, пред появлением этого вашего фата-итальянца, что надоело все это вам давно до смерти… Недаром, видно, говорится, что горбатого одна могилка исправит, – примолвил он с видимо намеренною грубоватостью.
Но пресыщенную светом петербургскую барыню чаровала в нем именно эта непривычная ее слуху грубоватость. Какая-то высшая сила мнилась ей в этом… Она с принявшим мгновенно выражение виноватости лицом, безмолвно, чуть не благоговейно внимая, глядела на него теперь…
– Вы меня поймали сегодня на эту вашу удочку, – продолжал он все так же, – я вам открыл, и сам не знаю как, многое, чего вам знать вовсе не нужно… что, как вижу я теперь, может лишь разве на час какой-нибудь занять, faute de mieux12, ваше праздное любопытство…
Она уже чуть не плакала.
– Нет, ради Бога, не говорите так, – молила она. – 13-Vous me faites mal!.. To, что я вам сказала утром, я вам повторяю теперь: вы для меня toute une révélation, я поняла, что вы… и такие же, как вы, благородные молодые люди… toute une jeunesse généreuse… что вы поклялись все спасти Россию от этих ее взяточников и чиновников, et rendre tout le monde heureux, и что вас за это гонят, сажают в тюрьмы и посылают Бог знает куда… Я это, клянусь вам, Василий Иваныч, – и ее белоснежные, сквозившие до плеч сквозь легкую ткань платья руки сложились крестом на груди, – так уважаю… И что это вам вздумалось про меня?.. Так уважаю, je sens en moi tant d’échos à ces nobles aspirations-13, что я Бог знает, кажется, что дала бы, чтобы помочь вам всем, чтобы добиться того, к чему вы стремитесь!..
У нашего революционера судорожно заморгали веки. «Неужели так просто, без труда и работы с его стороны, сами козыри просятся в руки?» – проносилось у него в мозгу.
– Вы, говорите, готовы были бы… помочь? – глухо произнес он, будто не расслышав…
– О да, всем, чем могу! – восторженно подтвердила молодая женщина.
– И могли бы многим!.. – с какою-то внезапною, нервною торопливостью выговорил Поспелов.
– Чем, чем, говорите, я готова…
Он задвигался в своем кресле, собираясь начать… И вдруг словно какою-то иголкой кольнуло его внутренно. Слова Волка пред расставаньем с ним в Венеции звенели в его ухе: «Ты там с нею свои барские выкрутасы сумеешь проделать!» И в то же время почувствовалось ему, что «это самое, столь справедливо презираемое в партии барство», переданное ему в кровь от рождения, «будто какая-то наследственная язва», стоит теперь «бревном» между им и тем, что поручено ему исполнить, что «язык у него вдруг какой-то суконный стал» и не поворачивается, не в силах «просить денег у женщины… и еще у этой женщины, которую он…» A между тем они необходимы им там, деньги, он это знает. Не далее как два дня назад получено им было от Волка письмо из Лемберга, писанное шифром, в котором, разобрав его посредством условленного ключа, прочел он следующие, обрывистые, как телеграммы, но многознаменательные строки: «Застрял здесь по пути; за грошами дело. Пришли, что можешь, скорее, ждут меня там. Предприятия задуманы великолепные. Средства Лорда (это был псевдоним молодого, богатого энтузиаста, принадлежавшего к партии) все туда пойдут. На твой источник полные надежды всех; не ударь лицом в грязь. Говорил, большой авторитет приобрести можешь, от тебя зависит…» Поспелов поторопился тотчас по означенному в письме подробному адресу выслать товарищу четыреста франков из шестисот, которые по счастливой случайности принесены ему были в то же утро «в счет жалованья» курьером графини, Джиакомино, исправлявшим у нее должность приходорасходчика… Но дальше, но задуманные «великолепные предприятия», о которых говорил Волк, на них не сотни, a тысячи нужны, и их необходимо достать: на его «источник», прямо сказано, рассчитывают все, и будущее положение его в революционной иерархии зависит безусловно от той великой услуги, которую он в настоящем случае может оказать партии… И самый благоприятный момент для этого настал: она сама чуть прямо не предлагает, говорит, что «готова всем, чем может», и жадно ждет от него указания… Но все же просить у нее денег, денег… когда ей может прийти в голову, что тут не партия, a он, он сам для себя… вымогает… Он заговорил спеша, с «насилованною горячностью», «взвинчивая себя», как говорится, шумихою собственных слов, в надежде как-нибудь с разлета, как скакуны на охоте переносятся через ров и ограды, оставить за собою то чувство неодолимой, «барской» брезгливости, что сковывало ему язык, не дозволяло ему с первой же минугы прямо, открыто, «как требовал его революционный долг», приступить к делу.
– Чем вы можете помочь, спрашиваете! – говорил он. – Всем! Апостолатом, миссионерством, распространением в вашем кругу тех честных убеждений, которыми руководятся революционная молодежь и лучшие люди нашей интеллигенции, тех «nobles aspirations», как вы выражаетесь, которым, как говорите, вы вполне сочувствуете…
– О, да, да! – закивала она и головой и руками. – Я всегда была 14-d’opinions libérales и объявляла это громко, sans me gêner, всем… Au prince Jean сколько раз, et il était même toujours de mon avis… Миташев, когда он был министром, называл даже меня за это écureuil révolutionnaire, écureuil, потому что белки рыжи, как я, – ce qui au fond n’était pas très aimable pour moi, и что эту белку непременно когда-нибудь повесят в клетке на окно III Отделения… Je m’en moquais comme de raison и продолжала, и буду теперь «распространять» plus que jamais-14!..
– Ваш либерализм до сих пор был ни на что не нужное светское фрондерство pour passer le temps15, – перефразировал в более мягких выражениях эмигрант грубый приговор по этому предмету, высказанный ему Волком, – от этого ни на шаг не может двинуться вперед дело революции. Если вы действительно желаете служить этому делу, идти вместе с нами к тем же освободительным целям, вы не должны, не имеете более права довольствоваться этим либеральным дилетантством. Вы обязаны проникнуться искреннею, святою ненавистью к нашему азиатскому правительству, к социальному строю, держащемуся им и для него, к тем преступным порядкам, под гнетом которых изнывают миллионы живых человеческих организмов… Вы обязаны постоянно помнить, что по всему лицу России ежедневно, ежечасно стонут разбитые груди бедняков, текут слезы по изнеможенным лицам страдальцев…
Бойкие слова и готовые формулы из революционного катехизиса кипучим и обильным ключом полились из его уст; он заговорил о «неисходной страде народной», о «голодных желудках масс» и о «разжиревших на поте их и крови кулаках и хищниках на всех ступенях общественной лестницы», о «бездарности» и «тупости правителей» и о «доводимых до полного отупения, до лишения всякого человеческого образа населениях»…
– 16-Oh, c’est affreux! – вскрикивала от времени до времени внимавшая ему светская барыня. Вся трепетная, бледная от волнения, глядела она, не отрываясь, на этого красноречивого и прекрасного «tribun populaire»… «Mirabeau, Mirabeau! – проносилось у нее в голове, – как он хорош был бы a la chambre des députés, на возвышении, с этим выразительным лицом и чудесными глазами, et que la Russie serait heureuse-16!..»
– Ho час избавления близок, – продолжал он с улыбкой чаемого торжества на устах, – с каждым днем приобретаем мы все более и более приверженцев в интеллигентной среде русского общества, в печати и влиятельных кругах, и с каждым часом все очевиднее начинает пасовать правительство пред силой общественного сознания, примыкающаго к революции…
– И вы победите, весь народ пойдет за вами! – произнесла в энтузиазме своем она, всплескивая ладонями.
– Народ, – повторил машинально эмигрант и словно поперхнулся на этом слове… В памяти его во всем ее безобразии восставала сцена в кабаке, в эпоху «хождения в народ», три дня его революционной проповеди… – Народные массы, – заговорил он, оправясь, – опять доведены вековою тиранией до полускотского состояния, – относительно этого нечего себя обманывать. У нас была своя пора розовых иллюзий, страстной веры в народ, когда нам казалось легко мирною пропагандой социальных идей уяснить ему его экономические условия и гражданские права, пробудить в нем сознание своей силы и тем вызвать его самого на борьбу с автократией, но мы должны были убедиться, что на это потребовались бы годы, a нас по пятам преследовало правительство… Мы по-прежнему теперь служим народу, – как бы в чем-то извиняясь, добавил эмигрант, – но уже не рассчитываем на его инициативу. Победа революции без всякого спроса его даст ему свободу и счастие…
Графиня не спрашивала, в чем же именно должно было состоять то «счастие», на которое не требовалось никакого предварительного «спроса» у тех, кому предполагалось дать оное, и хорошо делала. Ей не сумел бы ответить ее белокурый Мирабо. Для него, как и для всей партии, это всегда составляло «вопрос второстепенный», подробность, которую предоставлялось разрешить «самой жизни». Ему достаточно было как-то огульно верить, что стоило только «революции» победить «автократию» – и потекут отовсюду млеко и мед по селам и весям пространной России, и неизъяснимым блаженством исполнятся немедля те «разбитые груди», засияют те «изнеможенные лица бедняков», о которых говорил он своей слушательнице… И никогда еще так искренно, так всецело не верилось ему в это близкое «наступающее» счастие всех, как в эту минуту, в этом высоком, слабо освещенном одною лампой покое, с его обтянутыми старинною шелковою тканью стенами, расписным плафоном и широко открытыми на балкон дверями, сквозь которые вместе с запахом цветов словно врывалась к ним вся млеющая нега итальянской ночи…
В голосе его нежданно зазвучала какая-то умиленная нота:
– Недаром по крайней мере, скажем мы себе тогда, потребовала от нас эта борьба с деспотизмом столько сил, столько жертв… A если бы вы знали, сколько лучших из наших братьев, пока еще не пришел наш час, томится теперь в изгнании, голодает, зябнет, изнывает в казематах, в центральных тюрьмах!..
– C’est affreux, affreux17! – даже всхлипнула на этот раз глубоко растроганная молодая женщина. – Такая преданность à une noble idée и такая награда за это!.. Но, скажите, неужели нельзя сделать так, чтоб эти несчастные ссыльные имели по крайней мере, чем топить у себя и что есть?..
– Как сделать! Нас много, a ограниченных денежных средств, которыми может располагать партия, едва достает на самое дело революции. Теперь же более чем когда-нибудь, ввиду задуманных предприятий, – таинственно подчеркнул он, – нужны ей средства, большие средства… и их могло бы доставить ей лишь какое-нибудь очень состоятельное лицо, сочувствующее нашим целям, – внезапно «с разлета», как он и чаял, сорвалось у него само собою с языка.
– Что же, – не дала ему передохнуть графиня, – я первая буду ужасно рада дать, что могу… что нужно…
– A рады, так чего же лучше!..
Рубикон был перейден, и так легко, так просто! Словно птицы запели на душе Поспелова.
– Я ничего не вымогаю у вас, Елена Александровна, заметьте, вы сами предлагаете, – как бы для очистки совести вымолвил он с веселою улыбкой и в первый раз с начала разговора обнимая ее всю широко раскрывшимся горячим взглядом.
Она чуть-чуть прижмурила глаза как бы от внезапного света…
– Я бы хотела, чтобы мне это стоило хоть какой-нибудь жертвы, но у меня больше денег, чем надо… Я не проживала здесь и половины моих доходов, и мой управляющий пишет, что за прошлое полугодие у него оказалось невысланных мне двадцать восемь тысяч, которые он положил в банк на текущий счет… Disposez-en18 по мере того, как нужно будет, я вам дам чек…
– Нет, нет, – живо возразил он, – я отстраняюсь. Этим распорядиться могут только на месте. Я напишу, если позволите, кому следует… со всеми предосторожностями, разумеется, чтобы вашего имени никогда не было… a там можно будет выслать ваш чек тому лицу, которое будет уполномочено партией.
– Делайте, как найдете лучшим, – небрежно уронила графиня и поднялась с места, как бы с тем, чтобы прекратить деловой разговор. – A ночь какая, посмотрите, и вид отсюда при этом освещении! – молвила она чрез миг, выходя на беломраморные плиты, устилавшие балкон.
Молодой человек последовал за нею…
Вся потонувшая в море лунного света, у ног их лежала вечно юная, убранная во все сокровища своей художественной красоты Флоренция, и, рассекая ее пополам, желтый Арно катил по узкой ее долине свои рябившие золотом воды. Узорчатая цепь обнимающих ее гор бежала темно-синею грядой по всей линии горизонта. «Как муж на страже в тишине»19, выступал венчанный хвоями Monte Senario20 с приютившимся на его склоне мирным Фиозоле, родиною Fra Angelico21. Ha противоположной окраине, справа над холмом, где некогда, спасаясь от ужасов чумы, внимал Бокаччио22 из уст очаровательных синьор и лукавых кавалеров соблазнительным рассказам своего «Декамерона», неслись бледно-лиловою дымкой пары вечернего осеннего тумана… A прямо, прямо насупротив, поверх десятков тысяч крыш, памятников, башен, из самого сердца города, как лучшая его жемчужина, как бы синтез всей исшедшей от него творческой силы искусства, несся к серебряным звездам волшебный Campanile (колокольня) Джотто, с надвигавшимся на него сзади восмиугольным куполом Santa Maria del fiore… A надо всем этим небо, темно-лазурное, словно окаменевшее, итальянское небо, и тишь, блаженная тишь как в могиле… как в раю… Там, внизу, будто где-то неизмеримо далеко от них, горят огни, снуют кучками люди. A здесь кругом ни звука человеческого, ни струи в воздухе, ни шелеста в листках роз, цепляющихся по пиластрам террасы и доносящих до них свой упоительный запах…
Графиня уронила руки на перила и налегла на них своею пышною грудью.
– Ах, как хорошо! – вылетело у нее глубоким счастливым вздохом.
– Да… хорошо! – вырвалось за ней у эмигранта.
Она, не изменяя положения, быстро повернула к нему шею.
– А! наконец-то нашелся такой момент, когда и вас зацепило, monsieur l’indifférent au beau23!..
– Попался, нечего делать! – засмеялся он в ответ весело звеневшим смехом.
Такого «момента», такого светозарнаго луча действительно еще не бывало, не сверкало еще никогда на мрачном фоне его жизни… Он еще не вполне мог разобраться в своих ощущениях, но его уже охватывало чувство какого-то никогда еще не испытанного им удовлетворения. Он исполнил все, что от него ожидалось, более, чем могли ожидать от него: партии теперь открывался кредит на такую крупную сумму, что успеху «предприятий» ничто уже не могло помешать… И достигнуто это прямо, «честно», победным словом «гражданского убеждения», a не тем претившим его «барству» циничным путем, на который злорадно указывал ему Волк… Да, он совершил все, что предписывал ему его «революционный долг», – и вправе теперь дать наконец волю своему «субъективному чувству», пойти, широко раскрыв жадные объятия, на соблазн этой ночи, этой женщины…
– Попались, – повторила она трепетным голосом, как бы вся млея и ожидая в свою очередь…
Он без слов подошел к самым перилам, полусклонившись над ней, со страстным, едва сдерживаемым желанием прильнуть тут же поцелуем к отделявшейся от ворота платья нежной коже ее затылка, à la naissance des cheveux24, как говорят французы, к той черточке, на которой бесчисленными колечками вились ее роскошные пахучие волосы.
– Одна Tony никогда не поймет этой прелести, – говорила она тем временем, как бы задумавшись на миг. И вдруг со мгновенно засверкавшим взглядом обернулась к нему всем телом, очутясь при этом в таком близком расстоянии от него, что он невольно подался шаг назад, – скажите, вы ее очень любили?
– Tony?
И он повел с усмешкою плечом:
– Tony мне сестра, и мы терпеть не могли друг друга с самого детства.
Она всплеснула руками в невыразимом изумлении:
– Ваша сестра?..
– Да… Настоящее имя мое Владимир Буйносов.
– Так вы… вы тот ее брат, о котором она мне как-то раз сказала 25-en passant, что он давно пропал без вести… Vous êtes mon cousin-25?..
– Если хотите…
– Что?
– Давать мне это название.
– A вы?
И лихорадочно раскрывшиеся глаза ее с побледневшим внезапно лицом так и вонзились в его глаза…
– Я… мне этого мало, – едва был он в силах выговорить от подымавшегося ему к горлу внутреннего трепета.
Она вскинулась вся, вздрогнула…
– О, я это знала, я предчувствовала! – вырвалось у нее каким-то кликом торжества.
– Что… что предчувствовали?..
– Что?.. Что ты будешь мой – вот что! – пролепетала она, нежданным движением закидывая ему руку за голову и притягивая ее к своим пылавшим губам…