Кто герой? Тот, кого не потрясет взгляд женщины.
В третьей из зал галлереи palazzo Pitti[55] пред «Видением Иезекииля» Рафаэля, этою маленькою картиной, по грандиозности замысла и очаровательности исполнения не имеющей себе равной в мире, стояли в одно светлое октябрьское утро белокурый молодой человек и молодая же дама в круглой черной шляпе с пером, из-под которой выбивались в изящном беспорядке пряди вьющихся рыжеватых волос. Оба они равно молча и недвижно глядели на возносимого «поверх облак» апокалиптическими зверями и ангелами-детьми Бога сил, но далеко не равное, по-видимому, впечатление производило на них это гениальное полотно. Между тем как в жадно взиравших на него, широко раскрытых глазах молодой женщины сказывался неподдельно-страстный художественный восторг, на лице ее спутника выражалось не то какое-то тоскливое утомление, не то досадливое сознание чего-то удручающаго и раздражающего.
Она быстро обернулась на него, вся сияющая.
– Что вы про это скажете? – проговорила она по-русски вполголоса, ввиду целой стаи американок, облеченных во все цвета радуги, в сопровождении своих кавалеров и под водительством чичероне подвигавшихся в это время к картине.
– Символика какая-то! – процедил он сквозь зубы и как-то неестественно щурясь.
– Ну да, конечно, – живо возразила она, – так и должно быть: ведь это видение пророка… в Библии… Разве вы не читали?
– A вы? – спросил он, ухмыляясь.
– Что я?
– Читали сами?
Нет, она, бедная, «сама» не читала или хорошо не помнила, и залепетала, видимо сконфузясь:
– Все равно… Вещь сама за себя говорит… Это такая прелесть, такое величие и поэтичность концепции!..
– Принято восхищаться, известно!..
– The famous vision of Hezekiel1! – скверным английским акцентом произнес за ними водивший америиканскую компанию чичероне.
Заатлантические девы и Джонатаны так и ткнулись все вооруженными pince-nez глазами на картину.
– Beautiful indeed!.. О-о, the lovely painting2![56] – загоготали кругом их птичьи гортани.
– Тоже вот, – пропустил белокурый, – не сказать бы им – они бы так и прошли мимо, не заметив; a на, мол, говорят им, вот этим самым восхищаться требуется, – они и в писк!..
– Так на то они и из той страны, где ничего этого нет и быть не может, – проговорила дама чуть-чуть пренебрежительно и скороговоркой, отходя и направляя шаги в следующую залу.
«Да и не нужно вовсе никому», – чуть не добавил к словам ее молодой человек, но почему-то сдержался и поплелся за нею, устало передвигая ноги.
Она повела его прямо к очаровательному портрету герцогини Урбино, известному под названием: «La bella di Tiziano»[57]3, остановилась и опять спросила:
– Hy a это как вам нравится?
Он посмотрел на полотно, потом на нее и усмехнулся слегка.
– Вроде вас несколько!..
Она вся вспыхнула от удовольствия.
– Разве потому, что и она рыжа, как я!.. Это любимейший цвет женских волос у мастеров венецианской школы, – как бы поучительно вставила она, – но где же мне с моей frimousse4 идти в сравнение с этою идеальною красавицей! Я никак не ожидала, что вы способны льстить.
– Льстить? – повторил он. – А я думал, напротив, вы на меня рассердитесь.
– За что?
– Да потому, что лицо у этой госпожи самое неинтеллигентное.
– Ах, вы с этой стороны нашли у нее сходство со мною? – расхохоталась молодая женщина.
Он не смутился.
– Нет, у вас все же больше смысла в выражении.
– Merci beaucoup5!.. Ho скажите, – переменяя тон, молвила она, глядя ему с любопытством в глаза, – неужели вы и к этой просто женской прелести остаетесь равнодушны, как и ко всему остальному?
Молодой человек засмеялся:
– С чего же приходить в восторг от немого полотна!
– А если б она была живая, влюбились бы? – быстро спросила она.
– Не знаю… Я не влюбчив, – почел он как бы нужным прибавить.
Она, видимо, хотела, что-то сказать на это, не сказала и только с неопределенным выражением пожала полными плечами своими:
– Поедемте домой, вас ничем не расшевелишь.
– Поедемте! – усмехнулся он опять.
Они вышли, спустились с лестницы. Ливрейный слуга в штиблетах и culotte courte6 кинулся за ожидавшим на площади ландо нашей дамы… Но она уже переменила намерение.
– Не хотите ли на полчаса сюда, в Boboli[58], – обратилась она к своему спутнику, – у меня есть билет для входа от префекта.
– Извольте.
– Предложите мне руку по крайней мере, – засмеялась она опять. – Quel sauvageon7! – прибавила она, глядя ему еще раз прямо в глаза.
Он молча подставил ей локоть; она продела в него руку и так и повисла на его руке…
У входа в сад разгуливал полицейский страж. Взглянув на пропускной билет, поданный ему молодою женщиной, он почтительно приложил руку ко лбу и указал вслед за тем на раздваивавшуюся впереди аллею, как бы говоря: «вправо или влево, куда угодно»!
В саду было пустынно, как на Робинзоновом острове. Тень и свежесть так и манили укрыться от жгучего италианского солнца под густолиственную сень вековых платанов. Наша чета уселась на скамью у мраморного Фавна…
– Ах, как хорошо! – заговорила дама, сладостно вдыхая полный аромата воздух. – Когда подумаю, какая теперь гадость в Петербурге!.. A здесь «лавром и лимоном пахнет»8. Это у Пушкина, кажется, где-то…
– Не знаю.
– В «Каменном госте», да, вспомнила… Вы читали?
– Нн-ет, кажется…
– Вы и поэзии не любите? – вскликнула она чуть не в отчаянии.
– Отчего же! Некрасова даже и очень люблю.
– Не – кра-сова, – протянула она с гримаской неудовольствия на алых губах.
– Ну, конечно, «мужицкий поэт», по-вашему? – скривил он губы в свою очередь.
– Разве он «мужицкий» в самом деле? – удивилась она. – Я ничего его не читала… Нет, нет, погодите: «Что ты жадно глядишь на дорогу», что цыгане поют, – это ведь его?
– Его.
– Ну, вот это я знаю. Ce n’est pas mal du tout9… И все в таком роде, в демократическом, у него?
– «Муза мести и печали», – как-то невольно изысканно проговорил молодой человек, – настоящий поэт своего… нашего, – как бы поправился он, – поколения.
– Да-а? Ах, я непременно в таком случае хочу прочесть его всего. Я хоть и старуха сравнительно с вами, но все же еще не далеко отстала от этого вашего поколения… Мы заедем отсюда к Vieusseux[59], и я скажу ему выписать для меня…
– Хорошо сделаете! – одобрил он, качнув головой. – Просветитесь.
– Вы находите, что мне это нужно? – промолвила она серьезным тоном, меж тем как глаза ее смеялись.
– Вы, разумеется, говорите это насмех, – возразил он несколько раздраженным тоном, – и полагаете, что вам чересчур достаточно того, что вы знаете и в чем, по-вашему, вся мудрость человеческая заключается, a что вот меня, напротив, требуется выдрессировать к разумению всех тех прелестей, которые мне не доступны… по великой тупости моей, конечно, – так ведь это? – заключил он с насилованною иронией.
– За что же вы рассердились, Василий Иваныч? – жалобным голосом произнесла молодая женщина. – Я ничего про себя не думаю, кроме того, что ничего серьезно не знаю, как все мы, светские, a уж никак не имею претензии «дрессировать» вас к чему-то… A мне просто жалко… ну да, жалко, что такой молодой человек… молодая душа не находит в себе никакого отклика на все эти чудеса искусства, которые я вожу вас показывать вот уж сколько дней, a вы, как слепой какой-то, точно не видите совсем… Ведь все это наслаждения, autant de jouissances10, которые вы будто назло отбрасываете от себя, a мне это больно… не рассердитесь на меня опять! – больно за вас… Вы не можете же мне запретить de vous porter intérêt11, – как бы неудержимо досадливо вырвалось у нее, и легкий румянец выступил под белоснежною кожей ее лица.
Ta же внезапная краска покрыла на миг и его бледные щеки; глаза сверкнули… Но он тотчас же опустил их.
– Что же делать, не так воспитан, видно, чтобы понимать изящное, – подчеркнул он, стараясь сохранить тот же иронический тон.
– Неправда! – горячо вскликнула она. – Вы не семинарист какой-нибудь, чтобы не понимать…
– Бывший семинарист именно, – перебил он ее, – вы мой паспорт видели: «Не кончивший курса в Казанской духовной академии, сын священника…»
Она замахала руками.
– Неправда, неправда, vous parlez le français tout aussi bien que moi12, я не верю вашему паспорту!..
– Вы полагаете, он… фальшивый?
Молодой человек изменился в лице…
– Оставьте, какое мне дело! – торопливо, не доканчивая фраз, заговорила она. – Я знаю вас, a имя все равно… Вы имеете свои причины, и я уважаю… Когда-нибудь потом… когда я заслужу ваше доверие… вы мне скажете. A теперь я не хочу, не хочу, и не смейте говорить об этом!.. Я знаю только 13-que vous êtes aussi bien né que moi, и совсем не то, чтобы вы не были в состоянии понимать, a просто vous vous faites fort de mépriser l’art-13, и вот это самое я и хотела бы знать, почему вы считаете нужным его презирать?
Невольная усмешка пробежала в складках губ Поспелова (читатель, не сомневаемся, давно успел узнать его, равно как и его собеседницу): слова ее видимо польстили его самолюбию. Но брови его в то же время сжались с каким-то сосредоточенным, чтобы не сказать мрачным видом.
– Я ваше искусство, «l’art», не презираю, – начал он с заметно дидактическим оттенком в речи, – и не скажу, как сказано это было несколько лет назад, впрочем, совсем не в том смысле, какой был дан этим словам во враждебном лагере, что «сапоги выше Шекспира». Я даже нахожу, что оно имело свою raison d’être в прежнее время, когда человечество не было так развито, или, говоря определительнее, когда из этого человечества почиталось людьми лишь известное привилегированное меньшинство, – все же остальное были илоты, рабы, вассалы, порабощенные, бесправные, безгласные существа, потерявшие всякий образ человеческий. Для этого меньшинства искусство действительно представляло собою некий облагораживающий элемент. Заказывать картину какому-нибудь Рафаэлю или Тициану, все же был шаг вперед против гладиаторской резни или глупых рыцарских турниров, хотя бы уже потому, что тут уважался человек безотносительно к его происхождению и за труд его платили деньги, a не брали его даром. Наконец это давало производящей этот труд личности возможность выходить из состояния илотизма, в котором находились ее собратья…
– Отчего же «илотизма»? – возразила графиня Драхенберг. – Искусство в Италии расцвело именно в ту эпоху, когда почти каждый город был отдельною республикой и граждане этих городов пользовались полною свободой. Здесь, во Флоренции, я читала, было даже время междуусобных ее войн, когда самый низший класс народа – его так и называли «i popolani», – взял верх над остальными и правил ими сколько-то месяцев или лет, уже не помню.
– Ну, это все равно! – нетерпеливо вскликнул эмигрант, в своем качестве революционера не ведавший да и не почитавший нужным знать никаких исторических фактов. – Полного социального равенства здесь, как и в остальном мире, никогда не было; свободой пользовались только богатые, умевшие тем или другим путем накопить себе капиталы, которыми они, как всюду и всегда, эксплуатировали труд бедняка, наживались потом его и кровью.
– Да, это конечно… – недоумело пролепетала сбитая с позиции молодая женщина, – и это «всюду, всегда», 14-comme vous dites, бывает avec les pauvres gens-14!.. – вздохнула она самым искренним образом при этом.
Голос Поспелова зазвенел внезапным, горячим увлечением:
– И вам, скажите, никогда не приходило на мысль, что этот вечный гнет богатаго над бедным не может быть долее терпим, что социальные условия, при которых возможен он, должны быть низвергнуты?..
– Une révolution, да? – прошептала она дрогнувшим голосом, забегая вперед того, что ожидала от него услышать.
Мурашки пробежали у нее по телу, ей стало разом и жутко, и в то же время сладко, сладко от того именно чувства неопределенного страха, которое заставило ее вздрогнуть.
– Вам это кажется очень страшно? – чуть-чуть насмешливо сказал он.
Она подняла на него глаза с каким-то внезапным и очень забавным выражением отваги:
– Совсем нет; en France, 15-sous la Terreur, женщины, которых вели на гильотину, удивляли всех своим бесстрашием. Если les gens de notre classe должны погибнуть в России, я не побоюсь, soyez sûr… Мне кажется даже, что эта мысль умереть на эшафоте, предо всеми, должна экзальтировать так, что на него пойдешь весело, как на бал… «Décolletée et manches courtes», пронеслось у нее тут же капризным зигзагом мысли, «чтобы показать им себя в последний раз dans tous mes avantages»-15, и сама она чуть не расхохоталась громко этому своему «сумасшедшему» представлению.
– Для чего же вам погибать, когда вы могли бы, напротив… – вскликнул было и тут же оборвал эмигрант.
– Что могла бы, что, говорите… говорите же! – с лихорадочным нетерпением в глазах, в звуке голоса приставала она к нему. – Вы можете все мне говорить, все, я умру скорее, чем вас выдать… я ведь знаю…
– Что вы знаете? – быстро обернулся он на нее в свою очередь, с изумленным и недовольным выражением в чертах.
Она мгновенно сложила руки на груди каким-то детски-умоляющим движением:
– Ради Бога, не сердитесь на меня, я нечаянно… слышала…
– Что слышали?..
– Ваш разговор с товарищем в гондоле, в Венеции… помните, на серенате?.. Вы не подозревали, что подле вас были русские, и говорили между собою громко… Со мною была Tony, ее муж и маркиз. Но все они слушали музыку, и я одна… Я никому из них не сказала, никому, клянусь вам… И мне так захотелось после этого познакомиться с вами…
– Так, значит, – смущенно спросил Поспелов, – маркиз не случайно нашел меня в моем отеле?
– Нет, я его послала, сказав, что мне нужен русский… наставник для моего сына… Мне и нужно было действительно, – поспешила она прибавить, – и что я слышала от моего курьера, что в отеле Бауер есть один такой… Он вас нашел там… и привел тогда…
Поспелов поник головой и как-то неопределенно развел руками.
– Я узнала из вашего разговора, – с лихорадочным одушевлением продолжала между тем графиня, – что вы были сосланы куда-то на север… 16-C’est inique cela! – вскликнула она как бы в скобках. – Но ушли с каким-то мужиком и чуть не погибли в лесу от холода, и вас только спас un flacon de cognac, который вам дала эта дочь кого-то… я не расслышала… Скажите мне, пожалуйста: c’était une jeune fille-16 или замужняя?..
– Она была дочь станового… и незамужняя, – как-то само собою сорвалось с уст молодого человека.
Его словно вдруг захватило и понесло что-то, чему он противостоять уже не мог.
– И она любила вас?
– Думала, вероятно… Во всяком случае я был не первый, кажется, – прибавил он не то пренебрежительно, не то как бы в чем-то извиняясь.
– Вам не было ее жаль покидать?
Он пожал плечами:
– В нашем исключительном быте, – промолвил он с известною долей полунапущенной, полуискренней театральности, – субъективные чувства каждого из нас так привыкли подчиняться верховной, гражданской идее, которой все мы посвятили жизнь, – подчеркнул он, – что о них никому из нас просто не думается, да и как бы стыдно думать… Особа эта к тому же и не имела ничего привлекательного для меня… Она мне была нужна как соглядатай за отцом, которому поручено было наблюдать за мною, и как пособница для моего бегства; и я воспользовался ее… расположением.
Графиня словно только и ждала этого, на иной взгляд бессердечного, чтобы не сказать цинического признания. Она всплеснула руками и воззрилась восхищенным взглядом в своего собеседника:
– Вы герои все, герои!.. Знаете, ведь я всю жизнь мечтала встретить кого-нибудь такого, как вот вы, 17-un citoyen, un Brutus, который отдал бы себя всего на служение d’une noble idée, – восклицала она, вполне убежденная в эту минуту, что ни о чем ином действительно не мечтала «всю жизнь»: – я даже думала, что cara patria-17 их вовсе производить не может… но теперь я вижу, что есть они, есть!..
Эмигрант с видимым изумлением вперил в нее глаза.
– Я этого никак не ожидал, признаюсь, – промолвил он радостно зазвеневшим голосом, – вы, аристократка, петербургская барыня… каким образом могли сложиться у вас такие честные убеждения?
– Ах, именно потому, что я петербургская и все это там наизусть знаю… весь наш монд… Понимаете, ведь они все там «рабы», 18-comme vous dites… хуже – лакеи! Ils vous disent de belles paroles-18, такие либеральные на словах, a на деле… Alexis Толстой так хорошо про них сказал, что у них в натуре у всех «ползать пред тем или этим на брюхе»[60]19… Я всю жизнь провела с ними, насмотрелась на войне… Патриотизма, 20-des sentiments élevés, ни на грош ни у кого; смелого, честного слова никто сказать не смеет; только и в мысли, как бы ножку подставить своему же collègue и самому сесть на место повыгоднее, entrer en faveur, да денег, денег побольше сорвать, жалованья, аренд, земель с лесами, там их теперь тысячами десятин раздают, кто только выпросить сумеет… Вы понимаете, что когда все это видела вблизи и всю эту изнанку, знаешь, можно получить отвращение к Петербургу и тем, кто в нем держит le haut du pavé-20?..
И алые, полные, как спелая вишня, губы молодой вдовы сложились в очень милое в своей искренности, весьма шедшее к характеру ее подвижного лица выражение гадливости.
Эмигрант не отрывался теперь глазами от этого свежего лица с румянцем объявшего ее внутренно волнения, и Бог весть, что в эту минуту преобладало в его чувстве: восхищение ли женщиною или уважение ко гражданке, которую «прозревал» он в ней теперь… Он усмехался какою-то счастливою улыбкой:
– Бесполезно было бы, следовательно, – говорил он, – объяснять вам raison d’être революционной партии в русской молодежи, партии, прямо положившей себе задачей, coûte que coûte21, низвергнуть ту монгольскую власть и азиатские порядки, при которых у нас плодиться и множиться могут только рабы и лакеи; вы сами это теперь должны понимать.
– О да, я понимаю!.. И это у вас все так интересно, – вскликнула она снова, – заговоры, тюрьмы, бегства, точно в романе Александра Дюма-père… Я говорила это тогда же маркизу… вообще, разумеется, говорила, – поспешила она прибавить, – мы с ним после этой серенаты поехали в гондоле под Pont des soupirs22, и мне так страшно сделалось, вспомнив, что тут прежде происходило… Скажите, – неожиданно вдруг спросила она, – вы не надеваете масок, когда собираетесь для ваших совещаний в каком-нибудь souterrain?
– Н-нет… для чего это? – проговорил он, несколько огорошенный.
– Я думала… Прежде всегда так, кажется, делали, чтобы не могли узнать лиц, в случае, если бы тут случился какой-нибудь шпион…
– Правительство так мало дает денег на своих шпионов, и все они так глупы, кроме тех, которые для пользы дела поступают иногда на эту должность из наших же, что всех мы их наперечет знаем, – возразил на это не то хвастливым, не то пренебрежительным тоном Поспелов, – из нашей же собственной среды предателей быть не может, потому каждый знает, что за малейшую измену его ожидает смерть.
– Смерть! – повторила протяжно графиня с омрачившимся внезапно лицом и вздрагивая. – Да, это конечно… Но зачем, скажите, – пронеслось у нее и громко сказалось тут же, – зачем этого бедного Мезенцова убили, – un si brave homme23! Я его хорошо знала.
– Убили не бравома, не вашего знакомого, a официальную личность, шефа царских шпионов.
– Вы же сами говорили, что все они так глупы…
Поспелов нахмурился.
– Тут вопрос в принципе, – докторально проговорил он: – надо было доказать правительству, что ни brave homme’à ссылки, ни преследования не в силах сломить энергию и живучесть революционной партии. Смерть генерала Мезенцова – это вызывная перчатка, смело брошенная теперь революционной молодежью в лицо автократии! – подвернулась ему под язык бойкая фраза, уже сказанная им в разговоре с Волком, и фраза эта произвела теперь желанное действие: графиня опустила глаза, закачала головой и убежденно произнесла:
– Oui, certainement, le principe est une grande chose24…
– Борьба началась, – продолжал Поспелов торжественным тоном, – борьба на жизнь и смерть…
Она, мгновенно забыв о «principe», схватила его за локоть, глядя ему с каким-то жадным перепугом в глаза:
– Да? Вы знаете? Кого-нибудь еще будут убивать?..
– Я ничего не знаю, a только… Послушайте, Елена Александровна, – перебил он себя, говоря себе мысленно, что «ее требуется несколько просветить», – если только вы, как я вправе заключить изо всего того, что вы сейчас говорили, личность вполне развитая, вы должны понимать, что есть высшие требования и что жертвы, приносимые им, представляются для каждого истинного революционера вопросом совершенно второстепенным. Русская пословица говорит: «дрова рубят, щепки летят», a французская: «qui veut la fin veut les moyens»25. Прямая задача состоит в достижении победы революционных, избавительных начал, – пояснил он, – a что при этом придется устранить несколько личностей, так ведь это только необходимое… весьма печальное, может быть, я согласен, но необходимое, повторяю, неизбежное, естественное последствие самого революционного процесса. Ни один из фазисов поступательного движения человечества к своему освобождению не обходился без крови, – ничего с этим не поделаешь, Елена Александровна… В мире насекомых даже, – вспомнилось ему вдруг смутно прочитанное им в какой-то популярной зоологической статье нечто, могшее, по его мнению, «идти к делу» в эту минуту, – есть породы, в которых абсолютным условием рождения особей является повальная смерть всех рожениц.
Фантастическая зоология увенчалась полным успехом:
– Это ужасно, что вы мне говорите, – тяжело вздохнула графиня, – mais c’est bien intéressant26!
И она еще раз склонила покорную голову пред «неотразимою», представлялось ей, аргументацией своего собеседника. «Он так хорошо говорил и так умно смотрел при этом», что она «все бы, кажется, слушала, слушала его… и глядела»…
Новый вопрос, имевший вызвать новое с его стороны «красноречивое» выражение, готов был уже слететь с ее уст, когда вдруг из-за поворота аллеи донесся до них скрип чьих-то торопливых шагов по песку и сквозь зелень ветвей мелькнул светло-серый цилиндр…
– Маркиз! – вскликнула графиня, и все говорившее в ней за миг пред этим оживление слетело разом с ее лица.
Эмигрант как-то бессознательно быстро поднялся с места, которое занимал рядом с нею на скамье, но тотчас же оправился и встал, вытянувшись в рост, чуть не в боевую позицию.
Быстро подходивший к ним между тем маркиз Каподимонте отнюдь, впрочем, не вызывал своим наружным видом необходимость такой позиции. Свежий, точно сейчас из ванны, элегантный от прюнелевых ботинок и до этого своего серого цилиндра, которым, скинув его с головы за десять шагов не доходя графини, он салютовал ее (saluer du chapeau27) как шпагой, откидывая руку в сторону, с белым цветком в петлице и широкою улыбкой под красиво прикрученными усами, – он, казалось, был весь веселость, любезность… и беспечность.
– 28-J’arrive de Rome, – говорил он, с какою-то особенною изысканною почтительностью пожимая протянувшуюся к нему руку молодой вдовы и самым дружеским образом приветствуя в то же время заморгавшими глазами ее кавалера, – et je tenais à vous donner le plus vite possible des nouvelles de madame Tony… Я узнал в отеле, где вы останавливались, – объяснил он, – что вы взяли окончательно ту виллу на Colli[61], на которую я вам указывал, и уже переселились туда. Я ехал к вам, когда, проезжая мимо Pitti, узнал ваше ландо, – et me voici-28!
– Grand merci, cher marquis29! – преодолевая, насколько могла, свою досаду, улыбалась ему она. – Что Tony, хорошо ей в Риме живется?
– Отлично, по-видимому; нашла очень приличное и теплое помещение – в Риме холодно зимой – и до весны не думает оттуда трогаться.
– Le prince Jean toujours30? – как-то вдруг рассмеялась графиня.
– Toujours! – подтвердил, сдержанно, как бы только из учтивости улыбнувшись со своей стороны, маркиз и тут же вскликнул. – Но какая неосторожность, графиня! Вы сидите на мраморной скамье; это гибельно в нашем климате и этого никогда не следует забывать здесь. Я вижу, что monsieur Pospelof, – примолвил он с самою любезною улыбкой по адресу молодого человека, – гораздо предусмотрительнее вас: он очевидно все время стоял на ногах, пока вам вздумалось отдохнуть здесь от вашей… вероятно, продолжительной… прогулки 31-sous ces ombrages fleuris (он указал кругом рукою), но в этом случае я осмеливаюсь думать, что к его courtoisie-31 примешивалась некоторая доля эгоизма (un petit grain d’égoisme), – ему следовало бы предварить вас.
– Никакой courtoisie и никакого эгоизма! – отрезал, впрочем видимо смущенно, эмигрант. – Я не подумал… да и не знал, в сущности, что не следует садиться…
Маркиз только взглянул на него и все так же вежливо усмехнулся опять.
Графиня Драхенберг была уже на ногах. «Противный человек! – проносилось у нее в мысли, – всегда все видит и все угадывает!..»
– Merci pour le bon avis32, – сказала она громко, – нам, русским, никогда не мешает напоминать о здоровье: мы нисколько не привыкли беречь его… Может быть потому, – промолвила она нежданно, прищурившись куда-то вдаль, – потому, что мы вообще не дорожим жизнью…
У Поспелова почему-то дрогнули веки. Маркиз вопросительно, чуть не тревожно вперил глаза в говорившую. Но алые губы ее улыбались теперь опять с тем «certo non so ché di voluttuoso»[62]33, что неотразимо чаровало его в этой «северной женщине», и лепетали любезно и лениво:
– Вы ехали ко мне с визитом, cher marquis; я предлагаю вам место в моем экипаже и обед à la fortune du pot34; вы мне за столом расскажете подробно о Tony и о «вечном городе».
Прозорливый итальянец был обезоружен. Он молча, с радостно забившимся сердцем поклонился в знак согласия и, подставив, не откладывая, локоть молодой женщине, повел ее мерным шагом к выходу.
Она усадила его рядом с собою в ландо. Поспелов занял место на передней скамье; во все время пути он поводил глазами то вправо, то влево, тщательно избегая встретиться ими со своими спутниками, и, сложив губы трубочкой, свистал неслышно какую-то арию.