Mihi praeter omnes angulus ridet1.
Захочу, один в четырех каретах поеду2.
Это был один из тех, выросших, как грибы, после пожара Двенадцатого года, деревянных, оштукатуренных в позднейшее время, одноэтажных домиков, комнат в пять-шесть, с мезонином в две «светелки» над скрипучею лестницею, каких еще немало – и слава Богу! – осталось в Москве белокаменной; – один из тех домиков с крошечным садиком и цветничком под самыми окнами, где в комнатах вечно пахнет жженым кофе и геранью, и по чисто вымытому полу, от двери к двери, бежит дорожка из толстой парусины; на почетном месте в гостиной, чинно уставленной старинною красного дерева мебелью, висят литографированные изображения императора Николая I или митрополита Филарета, оклеенные черным бордюром по стеклу, да глядит с почерневшего полотна какой-нибудь дед, секунд-майор в екатерининском мундире, – один из тех тишайших Уголков, в которых пришлого, усталого от жизненной битвы человека охватывает внезапно неотразимым ощущением мира и забытья… «Так бы, кажется, и опочил здесь до второго пришествия, – проносится у него на миг в голове. – Если до этого не успеешь ты тут десять раз умереть со скуки», – скептически договаривает он себе, вздыхая минуту спустя…
Лизавета Ивановна Сретенская не скучала в своем «приюте», как называла она принадлежавший ей домик у Харитония в Огородниках. Она чувствовала себя в нем «как в Царствии Небесном» и смущалась порою лишь мыслью о том, что «вот ей дано так много, a у другого ни крова, ни хлеба», и что она этим «может, соблазняет иного на зависть», a в Писании именно сказано, чтобы не быть для ближнего предметом соблазна… Она очень боялась всегда «приступа» этой мысли, так как за нею постоянно следовал в мозгу маленькой особы прямой из нее вывод: «отдай все во имя Его», побудивший ее уж раз в молодости обратить себя добровольно в нищую. А отдать она не почитала себя теперь вправе, так как «ангел» ее, Александра Павловна, «уготовав ей этот приют для мирного в старости жития и кончины», очень бы уж огорчилась, если б она, Лизавета Ивановна, этим «пренебрегла»… «Ангел Александра Павловна» к тому же в нечастые побывки свои в Москве постоянно останавливалась у нее в этом домике (дом на Покровке, наследие Остроженков, оставался все так же никогда Троекуровыми не обитаем) с сыном своим Васей – «Христовым избранником», как называла его Лизавета Ивановна, питавшая к мальчику какое-то восторженно благоговейное чувство вследствие одной особенности, о которой в свое время узнает читатель… Она поэтому тщательно старалась не допускать себя «путаться мыслями насчет дома и прочего», хотя бы и «спасенья себя ради».
Помещалась она сама «наверху», в одной из «светелок» мезонина, с десятилетнею тщедушною девочкой, дочерью одной помершей знакомой ее просвирни, которую приютила она у себя, спасая сначала малютку от побоев вечно пьяного отца, а после его смерти и просто ради того, что «куда же ей, пичужке Божией, деться-то»! На том же простом основании «скрипела» у нее второй год в соседней комнате древняя, бездомная и сирая «странница», Таисия Филипповна, «подобранная» ею в один большой праздничный день в церкви, где она от изнеможения и духоты пала в толпе без чувств. «Не давать же ей помирать тут, ангел мой, аль чтоб в участок ее стащили, – объясняла по этому случаю Лизавета Ивановна, – а у меня в ту пору и светелка-то рядом с моею свободная стояла; я и попросила добрых людей снести ее сюда, благо от церкви-то до меня рукой подать; и ничего, отошла тут сейчас, а только в скорости потом ноги у нее отнялись… Так так вот и живет с того дня у меня, сердечная…» «Сердечная» стонала с утра до ночи не то от боли в ногах, не то от скуки по прежней бродячей жизни и привередничала как малый ребенок, но как бы тем паче вызывала заботы и нежность своей хозяйки, «баловавшей» ее неустанно чаем с «вареньицем» или «манною кашкой с сахарцем и корицей» из обильного запаса всяких сластей и деревенской провизии, которые, верная обычаям старины, высылала «по первопутке» целыми возами Александра Павловна Троекурова из Всесвятского старой своей приятельнице в Москву.
Внизу, в зальце, довольно пространной комнате с лепным карнизом, узенькими кисейными занавесями на окнах и небольшим количеством каких-то очень старинного фасона с резными спинками стульев, стояла узкою стороной к свету пара длинных пялец и такой же длинный липового дерева стол с гладкою, некрашеною поверхностью. Тут вечно шла та или другая работа «Бога для», как выражалась хозяйка. На столе кроились ризы для священников каких-то бедных деревенских приходов из «остаточков» парчи и «муаре», которые добывала Лизавета Ивановна от всяких доброхотов «купецкой нации», ситцевые рубашки и платьица для той или другой «пичужки» из сирот. Вышивать в пяльцах воздухи или коврики под иконы в четыре, иной раз в восемь рук собирались по утрам девочки и взрослые дочери всяких отставных чиновниц и офицерских вдов, соседок Лизаветы Ивановны, в среде которых пользовалась она огромною популярностью и уважением, хотя некоторые из них и почитали нужным за глаза – от «духа века» не уйдешь и у Харитония в Огородниках – относиться о ней, как о «совсем без развития и даже в некотором роде юродивой особе»… По обеим сторонам зальца расположены были две выходившие на улицу комнаты, из которых одна, по правой стороне, с прилегавшею к ней каморкой в виде алькова, составляла «покой Александры Павловны». Сюда, «окроме как если кто из Всесвятского», хозяйка никого никогда не пускала и самый ключ от двери в это отделение дома постоянно носила у себя в кармане. Комната слева, уютно уставленная скромною, но покойною мебелью, занимаема была теперь Настасьею Дмитриевною Лариной. Подле нее, в небольшой столовой, собиралась в урочный час трапезовать вся сборная семья жилиц Лизаветы Ивановны; к ней же принадлежал еще двенадцатилетний гимназистик, сын одного дальнего родственника хозяйки, из духовного звания, порученный ей состоявшим на службе где-то в Рязанской губернии отцом, и которого она устроила в выходившей окном на двор, рядом со столовой, узенькой, заставленной шкапами комнатке, служившей первоначально буфетною. «В тесноте люди живут и счастливы бывают, ангел мой», – говорила она ему как бы в виде утешения каждый раз, как входила в его «дырочку» наблюсти, держит ли он ее и себя «в чистоте»…
– С тетей тут господин какой-то вас дожидаются, – говорил этот гимназистик, выбежав отворить дверь с улицы на звонок вернувшейся от Ашанина Настасьи Дмитриевны.
– Кто такой? – машинально спросила она, быстро входя в сени.
– Не знаю, большущий такой, здоровый… И тетя его не знает. Он вас спрашивал; так она посылала меня сказать ему, что вы обещались скоро быть, a потом и сама к нему сошла, – объяснял мальчик, подымаясь на цыпочки, чтобы снять с плеч тяжелый, омоченный только что полившим дождем бурнус.
– Спасибо, Петя милый, вот какой ты дамский угодник! – с ласковою улыбкой молвила она ему, сбрасывая калоши с ног. – А что же ты не в гимназии сам?
– Праздник большой сегодня, Покрова Богородицы, – ответил он, словно с упреком, показалось ей, взглянув на нее: – мы с тетей только из церкви вернулись, как этот приехал.
– Да, да, – торопливо проговорила она, и как бы невольно домолвив, – я не успела быть в церкви, у меня дело было очень нужное, – прошла в зальце.
Там у рабочего стола посреди комнаты сидел насупротив хозяйки дома человек, которого она менее всего думала увидать здесь.
– Пров Ефремыч! – воскликнула она, быстро направляясь к нему. – Вы вернулись… давно?.. А Тоня где же?
– Здравствуйте, сестрица, – каким-то поразившим ее с первого раза деланным тоном выговорил он в ответ, подымаясь с места и церемонно подходя ей к ручке. – Сестрица ваша Антонина Дмитриевна за границей продолжает пребывать, – добавил он тут же с насилованною усмешкой.
У Лариной екнуло сердце от какого-то дурного предчувствия.
– Лизавета Ивановна, голубушка, здравствуйте, мы с вами еще не видались сегодня, – поспешно промолвила она, проходя к ней и целуясь с ней щека в щеку. – Шурин это мой, – указала она на гостя, – сестры муж, Пров Ефремович Сусальцев.
– Знаю, ангел мой, знаю, сказывали они мне. Чрез Николая Иваныча, золотого моего, узнали, что вы у меня стоите, и приехали они вот, – объяснила маленькая особа с оживленным выражением на своем сморщенном, как печеное яблоко, старческом личике.
Ей далеко еще шестидесяти лет не было, но, глядя на нее, невольно приходил в голову вопрос: «в чем у нее душа держится?», как говорят в народе. Эта ее вечно болевшая за все и всех душа словно спалила ее хрупкий физический организм и «держалась» в разрушенном тельце действительно словно лишь в силу каких-то еще неведомых науке физиологических законов; вся она была точно прозрачная, без кровинки под кожей, худая и хилая, как малый ребенок, но по-прежнему бодрая и светлая духом, вечно озабоченная ближним и забывающая о себе, никогда не жалуясь и каждого утешая, – утешая тем именно донимающим душу словом, что извлекает воду живую из камня бесчувственного…
– Вот вы с братцем и поговорите, ангел мой, поговорите по душе, – лепетала она с болезненным напряжением в чертах, опираясь обеими руками о стол, чтобы приподняться со своего места, – а мне еще к отцу Павлу надо, к благочинному, насчет дьячихи-вдовы попросить…
– Как же это вы пойдете, милая? Дождь как из ведра льет, – заботливо заметила ей Настасья Дмитриевна, – и ноги у вас слабы так…
– И ничего, поплетусь помаленьку – дойду; недалечко ведь, за проулок сейчас и к крылечку его выйдешь… Коли нужно – Бог завсегда силу даст; это вы без сумления будьте, ангел мой… До приятного свидания, сударь, – обернулась она на Сусальцева, – займите сестрицу словом хорошим, утешным: не весела все она у нас, задумчивая… Известно, каждому крест нести дано, – заключила она нежданно, пристально глянув ему в лицо, – и сердце знает горе души своей, в Притчах премудрого царя Соломона сказано… До приятного свидания!..
И она тихо поплелась из комнаты.
Сусальцев проводил ее долгим взглядом:
– Почтеннейшая старушенция, надо быть! – как бы бессознательно вырвалось у него громко.
– Ее «Божьею душой» зовут, и совершенно справедливо, – молвила Настасья Дмитриевна, – я не знаю, как и благодарить Николая Ивановича Фирсова за то, что дал он мне случай сойтись с нею… Вы чрез него узнали, что я в Москве и здесь? – поспешила она спросить.
– Через него; он мне письмо ваше к нему показывал.
– Так вы из наших сторон теперь, не прямо из-за границы?
– Я полтора месяца как оттуда вернулся, – мрачно ответил Сусальцев.
– Из Парижа? – спросила девушка как бы с тем лишь, чтобы спросить что-нибудь: она чуяла, что он приехал к ней недаром, не из какой-нибудь «родственной учтивости», a с чем-то, что должно было принести с собою новую печаль ее давно привыкшему к одним печалям сердцу, и инстинктивно отдаляла момент, когда это что-то сделается ей известным.
– Из Венеции прямым путем, – ответил он на ее вопрос.
– Тоня там… осталась? – спросила она опять слегка дрогнувшим голосом.
– Была там-с, когда я уезжал, a теперь где – мне не известно.
«Вот оно!» – пронеслось в мозгу Настасьи Дмитриевны, и губы ее побелели.
– Она вам не пишет? – растерянно пробормотала она.
– Собственноручных строк своих не удостоивает, – словно прошипел Сусальцев, – вместо них зато на днях приятную цидулку в виде банкирского перевода имел счастие получить.
Девушка, недоумевая, поглядела на него только.
– Я об Антонине Дмитриевне желал именно объясниться с вами, сестрица, – начал чрез миг Пров Ефремович, укладывая могучие длани свои на колени, между тем как она устало опускалась на стул, только что оставленный Лизаветой Ивановной, – я всегда почитал вас за вполне уважительную особу и смею надеяться, что могу действительно поговорить с вами «по душе», как сказала отлично эта ваша почтенная хозяйка, с которою имел я сейчас удовольствие беседовать.
Он видимо старался говорить «красно» и «степенно».
– Конечно, можете, – тихо произнесла она.
Он опустил голову и, слегка вздохнув, поднял ее опять:
– Как если, – заговорил он своеобычным оборотом, – были бы вы, сестрица, мужняя жена и от этого своего мужа, кроме ласки, уважения и, можно сказать, полного баловства, ничего не видали с самого дня замужества, почли ли бы вы, что за это надо вам быть ему благодарной?
– Я полагаю… Да, конечно, я была бы ему за это благодарна, – твердо выговорила девушка, подумав.
– Так-с. А теперь, с другой стороны, если жена и этого (Пров Ефремович щелкнул ногтем большого пальца о ноготь безымянного) не может найти сказать в упрек мужу, обязана ли она по закону и совести… по совести и закону, – повторил он, – исполнить его требование, когда он при этом имеет в виду единственно их, можно сказать, коллективный интерес?
– В чем же требование? – спросила Настасья Дмитриевна, избегая прямого ответа.
– Очень просто-с: за два года пребывания нашего с Антониной Дмитриевной за границей или, так прямо сказать, с самого первого дня нашего брака истратили мы до миллиончика франков, по нынешнему курсу на наши деньги около 400 тысяч серебра выходит. В два года, хорошо-с? А в делах у себя дома между тем полное, можно сказать, неглиже, чуть не до совершеннейшего расстройства довели доверенные в мое отсутствие; я даже ужаснулся, как приехал… И давно бы пора было мне, поистине сказать, расточению этому нашему конец положить, да все малодушествовал, знаете, к стыду моему признаюсь. Вижу, сестрица ваша, а моя супруга законная, так в эту жизнь веселую нашу втянулась, что ни о чем другом и думать не желает, я так все и откладывал со дня на день объясниться с нею насчет этого… Наконец, вот в этой самой Венеции, объявляет она при мне чужим, со мною словом предварительно не обменявшись, что думает она на зиму во Флоренцию ехать, – значит, опять в ту же волну должны мы попасть… Я тут, оставшись с нею наедине, и говорю ей, что заместо этого нам окончательно до дому, в Россию требуется… Так вы что же думаете она мне на это?..
И глаза Сусальцева засверкали мгновенным, острым блеском.
– Тоня не захотела ехать? – с тоскливою усмешкой и словно помимо воли ответила ему свояченица.
– В точку-с! – вскликнул он, кривя судорожно губы. – «Я, говорит, не поеду, а вы, как знаете»… Пречудесно это, как находите?.. Мало того-с!.. «Как же это вы не поедете, прямо говорю ей, как если я вам денег не согласен буду давать на дальнейшее пребывание ваше за границей?» А она мне на это: «Дадите», говорит…
Слова спирались у него в горле. Воспоминание обиды с новою, жгучею силой рвало его за сердце.
– «Не захотите добровольно», говорит, – прохрипел он через силу, – «так вас, мол, заставят дать»… Заставят, а!..
Он вскочил внезапно с места, красный как рак, потрясая сжатыми в кулак руками:
– И заставила ведь, действительно заставила! – истерически захохотал он.
– Пров Ефремович, успокойтесь, ради Бога! – вскликнула испуганно девушка.
Он как-то разом овладел собою, провел рукой по лицу, усмехнулся через силу:
– Извините меня, я действительно… от природы горяч маленько, много себе этим порчу даже, можно сказать… Только сами рассудите, сестрица, как, например, к такому поступку отнестись: 20 числа прошлого месяца получаю я чрез Ахенбаха и Колли трансферт по векселю в 25 тысяч франков, выданному госпожею Антониною Сусальцевой одному там в Венеции банкирскому дому, и предлагается мне при этом на волю платить по нем или нет, так как верность платежа обеспечена другою подписью.
– И вы заплатили?
Он нервно передернул плечами:
– Не заплатить было нельзя-с. У нас ведь тоже честь своя купеческая есть, фирмой своею дорожим… Расчет у Антонины Дмитриевны верный был. Деньги-то эти, 25 тысяч франков, не облыжно получила законная моя, Прова Ефремова Сусальцева, супруга; так как же это я могу допустить, чтоб их кинула ей в подачку, с милости своей большой, какая-нибудь аристократка трехэтажная, графиня фон-дер-Драхенберг!
– Елена Александровна Драхенберг, вдова, которая была в Красном Кресте за Дунаем? – вскликнула Настасья Дмитриевна.
– Та самая.
– Я у нее в госпитале была там…
– Родственница ведь она вам.
– Какая родственница? – удивилась девушка.
– Этого уже объяснить я вам не могу, а только что они с сестрицей вашею постоянно «кузинами» величались, и даже меня, – иронически промолвил Сусальцев, – удостоивала барыня сия большая, в интимности, то есть когда никого кругом не было, чтоб ей этого стыдиться, меня удостаивала «кузеном» называть.
– Она светская, легкомысленная, но очень доброй души женщина, – заметила Ларина.
– Чего уж добрее, когда жене против законного мужа бунтовать помогает, под ее векселями поручительницей подписывается! Настоящая грандама, что говорить!..
– Я сестру мою в образе ее действий относительно вас нисколько не оправдываю, – молвила Настасья Дмитриевна, – и графиня, конечно, гораздо лучше бы сделала, если бы близость свою с нею постаралась употребить на примирение ее с вами; но сама она слишком поверхностно относится и к своим, и к чужим делам, a Тоня слишком самостоятельна и упорна, чтоб из этого могло выйти что-либо серьезное. Раз же та решилась просить ее помочь ей, такая женщина, как она, я совершенно понимаю, ни минуты не могла подумать ей отказать.
Пров Ефремович язвительно засмеялся; он, видимо, особенно зол был на графиню Драхенберг.
– Это действительно, что она ни себе, ни другим ни в чем отказать не может. Денег у нее попросят – извольте; любезный ей потребуется – первый с улицы пожалуйте!
– Этого быть не может! – горячо запротестовала девушка, вынесшая из отношений своих с молодою вдовою в Болгарии впечатление, далеко не соответствовавшее подобному отзыву о ней.
– От вашей же сестрицы слышал, – поспешил объяснить Сусальцев, – язычок-то у Антонины Дмитриевны изволите ведь знать какой! Нет-нет да и отпустит вдруг, как ножом пырнет. Отыскала теперь эта графиня ваша молодца какого-то, мальчишке ее будто бы русский язык преподавать, a Антонина Дмитриевна по этому случаю так прямо мне про нее и отрезала: «Нового Альфонса, говорит, взяла себе из нигилистов»… A «Альфонс», знаете, – ездили мы с нею в Париже на премьеру[48] этой самой пьесы Дюма-фиса смотреть, – на счет любовницы своей живущий человек значит.
– Видели вы этого учителя? – с тревожным любопытством в глазах спросила девушка.
– Видел, как же. Ничего себе, молодой, белокурый, лицом не дурен. Пред самым это моим отъездом, на площади Святого Марка, вечер он с нами со всеми в компании провел. Был тут даже один из высокопоставленных особ, князь Иоанн; так она, графиня-то, представила и его вместе с прочими: «Monsieur Поспелов», назвала его, и тот ему руку дал… Мне не дал, – хихикнул Пров Ефремович, – a ему дал, удостоил чести…
– И Тоня была тут с вами?
– Само собой.
– И говорила с ним?
– С кем это, с учителем? Дожидайтесь, как же! Антонина Дмитриевна с одними принцами да королевичами привыкла разговаривать, – промолвил Сусальцев с какою-то странною смесью самодовольства и иронии в тоне, – этот самый князь Иоанн все ее тут под ручку водил… Станет она каким-нибудь Поспеловым, или как его там по-настоящему зовут, заниматься!.. Она его, сказываю вам, «кузининым Альфонсом» называет…
– Ах, эта бессердечная Тоня! – негодующим, едким кликом вырвалось на это у Настасьи Дмитриевны.
– Задача действительно сестрица ваша Антонина Дмитриевна! – подхватил Пров Ефремович, натолкнутый опять этими словами на главный предмет своей заботы. – Нутро у нее каменное какое-то, справедливо изволили заметить… не пронять ее ничем!.. Только и меня ведь нелегко доехать! – вскрикнул он вдруг с новым взрывом, вскакивая с места. – Раз удалась ей штука, a теперь шалишь, не подденешь!..
Он прошелся по комнате, судорожно потер рукою лоб, подошел к столу и сел опять.
– Вы ведь совершенно правильно пишете по-французски, сестрица? – озадачил он Ларину неожиданным вопросом.
– Да, a что? – недоумело проговорила она.
– Просьбица у меня к вам покорнейшая: составить от моего имени письмо к этой вашей графине; я бы его переписал и послал к ней.
Настасья Дмитриевна невольно усмехнулась.
– Зачем же по-французски? Разве не все равно вам его самому по-русски написать?
– Русское письмо она, пожалуй, и читать не станет; «деловое», скажет, и к управляющему своему в Петербург отошлет… Да и вообще, по-французски напишешь, гораздо внушительнее такой барыне докажется.
– В чем же должно заключаться это письмо?
– А вот в чем-с. Сказать требуется ей от меня, что вот, мол, получив к уплате выданный женою моею, за ее, графини Драхенберг, поручительством вексель банкиру такому-то (он поспешно вытащил из кармана портфель, а из него уплаченный трансферт и передал его свояченице), я, единственно из уважения моего к ней, не желая вводить ее бесполезно в убыток, решился оную уплату учинить, но так как (Сусальцев поднял при этом вверх указательный палец правой руки) жена моя, оставаясь за границей вопреки моему желанию, на дальнейшее такое баловство с моей стороны претендовать никак не вправе, то я считаю долгом известить ее, графиню, что не намерен впредь ни гроша платить за Антонину Дмитриевну, и буде вздумается им опять на меня такой же трансферт послать, так я его возвращу ей обратно, пусть сама по поручительству за любезнейшую «кузину» и платит… А чтоб она, – заключил Пров Ефремович, с надменным выражением вскидывал голову, – а чтоб она меня за то скаредником обругать не могла, напишите ей, что я в тот же час сумму, равную той, в какой ей вздумается поручиться за мою супругу, отпишу в пожертвование на госпиталь либо школу какую-нибудь… Пусть она, эта барыня трехэтажная, знает, что мне, Прову Сусальцеву, на расход наплевать, а что только ей с моею Антониной Дмитриевной объегорить меня никогда не удастся… Никогда-с! – повторил он во весь голос, ударяя своею могучею пятерней по столу так, что мирно покоившиеся на нем катушки ниток, наперстки и ножницы вспрыгнули, зазвенели и покатились. – Извините-с! – пробормотал он тут же, сконфуженно наклоняясь к полу подымать упавшее.