Près des bords où Venise est reine de la mer1…
Близ мест, где царствует Венеция златая2…
Светлою месячною ночью, в половине августа 1878 года, от Пиацетты к Gran Canale спускалась серената. Над широким, квадратным досчатым помостом, настланном на двух больших, связанных бок о бок барках, возвышался сквозной павильон из длинных брусьев, обтянутых спирально полосами яркой пунцовой ткани в переплет с гирляндами из свежей зелени, бежавшими от них вверх лучеобразными нитями к невысокой мачте, составлявшей центр постройки и над которою под набегами слабого ветерка, дувшего от Джудекки[13], тихо шуршали в прозрачном воздухе складки итальянского флага с красным савойским крестом на его белой середине. Трепетный мутный свет бесчисленного количества разноцветных бумажных фонарей обливал со всех сторон собранную на помосте довольно большую толпу мужского и женского хора, играл инде капризными бликами на видневшихся в руках музыкантов инструментах, на серебряных клапанах флейт, на блестящей меди труб и валторн, – и розы в волосах певиц словно млели и трепетали под этим им неведомым фантастическим сиянием. Впереди, темными силуэтами рисуясь на голубоватом фоне ночи, три гондольера, стоя на корме в той своей классической наклонной позе, которую обессмертила кисть Каналетто3, тужась и усердно ворочая руками, работали каждый своим единым длинным веслом, двигая вниз прикрученное веревками к гондолам их все это тяжелое плавучее здание.
Серената устроена была с целью какой-то патриотической подписки хозяевами многочисленных отелей в Венеции и должна была у каждого из них исполнить назначенный для него по программе музыкальный нумер. В момент остановки павильон освещался весь пламенем красных, зеленых, синих огней; из отеля в ответ взлетали к небу шипящие ракеты, и бумажная монголфьерка4 с пылающим под нею спиртом медленно подымалась в воздух, приветствуемая восторженными кликами целого роя детей, с заборов, с балконов, с крыш взиравших на «spettacolo questo divino», на такое «божественное зрелище»…
Все далее плыла серената, и с каждым мгновением становилось значительнее число примыкавших к ней гондол. Стройные, таинственные и мрачные в своем традиционном траурном облике[14], выплывали они из соседних лагун и малых каналов, беззвучно и мягко, как полет ночной птицы, скользя по зеркальной глади зеленых вод. Со всех скинуты были будки и с сидений их жадно, в свою очередь, глядели на зрелище forestieri5 всех стран, возрастов и видов: голубоглазые английские миссы и деревянные немцы, совершающие свою прогулку по Италии, французы-художники с козлиною бородкой, в остроконечных и широкополых шляпах, оливколицые индийцы в чалмах, прибывшие для чего-то с последним пароходом из Бомбея в Европу, далматинцы из Триеста с усами в три этажа, с добродушно-суровым выражением своих славянских лиц… Разноязычные восклицания, живой говор раздавались кругом в интервалах между исполнением музыкальных пьес. Новоприбывшие гондолы изворотливо, как змеи, втирались в тесные ряды ближайших к павильону, все шире и шире раскидывая сомкнутый круг их; слышался металлический лязг сталкивавшихся бронзовых коняков[15], плеск забиравшего вперед весла, и все это, лихорадочно спеша и теснясь, боясь быть оттертыми в свою очередь, неслось затем разом за отплывающим опять с места плавучим концертом…
Исполнено было уже несколько нумеров. Усердный, хотя и не совсем стройный оркестр, составленный из любителей, лавочников и ремесленников, проиграл увертюру 6-из «Сороки-воровки» и марш венчания из «Пророка»; хор пропел смело, чтобы не сказать лишнего, молитву из «Моисея»; какая-то немолодая, с большим носом и надтреснутым голосом особа пролепетала слащавенький романс «Stella confidente»-6… Серената въезжала в Gran Canale.
Новая остановка; снова ракеты и бенгальские огни, и из-за пламени и дыма их зазвучал на помосте голос…
То был мужской проницающий голос, высокий баритон с тем грудным теноровым тембром, какой дается только «сынам Авзонии счастливой», голос не прошедший – было ясно – никакой школы, певший, как поет птица, но страстный, но нежный, но неотразимо обаятельный в безискусственности своей голос.
La biondina in gondoletta7…
– пел он старую, известную местную канцонетту8, и чем-то словно эпическим, стародавним и благоухающим понесло вдруг от этих звуков, среди этой лунной и праздничной ночи, перед этими старыми, волшебными в запустелой красоте своей дворцами Венеции, из мраморных окон которых когда-то в такие же месячные ночи внимали задумчиво певцам таких же серенат патрицианки-красавицы Тициана и Веронеза, белокурые дочери Лореданов и Дандоло9… Таково по крайней мере было впечатление, произведенное певцом и его песнью на молодую, одетую всю в черное женщину, сидевшую рядом с другою и в обществе трех сопутствовавших им мужчин (из которых один был очень красивый и в очень красивом мундире итальянский офицер), в большой гондоле Hôtel Danielli, управляемой двумя гондольерами, облеченными ливрейно в матросский белый с синим костюм:
– 10-Ah, marquis, – громко вскликнула она, – on se croirait vraiment au temps des doges et il ne manque qu’une pâle Desdémona au balcon de cet adorable palais Grimani-10!
– 11-Ou si vous aimez mieux rester dans l’histoire, comtesse, – благовоспитанно засмеялся маркиз, человек лет сорока пяти, с тонкими чертами и лукавым выражением глаз, – une Catherine Cornaro a la veille de partir reine pour Chypre[16]-11.
– И как он поет, этот человек! – возгласила она опять со вздохом восторга.
– Monsieur Vermicella12, – проговорила на это пренебрежительно-насмешливым тоном на том же французском языке другая сидевшая в гондоле дама, облеченная в изящнейшую талму из темно-синего drap de velours13, богато обшитую золотым шнурком по тогдашней моде, и с газовою на круглой шляпе вуалью, спущенною до самого подбородка, во избежание вреда, какой мог нанести ночной воздух ее свежему и прекрасному лицу, и дама кивнула на офицера, сидевшего по другую сторону: – Monsieur Vermicella говорит, что он хорошо знает этого человека: его зовут Луиджи Керубини; он сапожник.
– Si, si, ze (то есть je) le connais bien cet nomme (homme) puisqu’il me coud mes stivale…mes bottes14, – поспешил перевести с самодовольным смехом офицер Вермичелла, который был настолько же обижен природой в умственном отношении, насколько щедро одарен ею с наружной стороны, и говорил притом по-французски непростительно дурно.
Графиня, не отвечая, взглянула на него чуть не с ненавистью и замолкла, будто обиженная.
– Кстати о палаццо Гримани, знаете ли вы его легенду? – спросил ее маркиз.
– Нет! – отрезала она.
Он чуть-чуть повел кончиком губ, как бы засмеявшись внутренно тому, что угадывал под ее внезапным неудовольствием, и заговорил своим светским, несколько изысканным языком:
– Я начну как в сказках: жил да был (il y avait une fois) здесь дож по фамилии Тиеполо[17] и ему принадлежал вот этот, прямо напротив, не менее прелестный palazzo той же лучшей эпохи Возрождения. Дворцом этим уже несколько лет восхищалась Венеция, когда на месте палаццо Гримани все еще стояло старое обиталище этой фамилии, не отличавшееся ни размерами своими, ни изяществом. Тогдашний владелец его был человек богатый, но расчетливый или скупой, l’histoire ne le précise pas15, и довольствовался скромным жилищем, оставленным ему предками в это блестящее Cinque Cento (в XVI веке), когда страсть к искусству неудержимо увлекала всю остальную тогдашнюю венецианскую аристократию к постройке всех тех художественных чудес, мимо которых проезжаем мы теперь… Ho у этого Гримани был сын, a у Тиеполо дочь, и молодые люди влюбились друг в друга. Так как обе фамилии были равно богаты, равно записаны в Золотую книгу[18] и в отношениях они были не враждебных, то Гримани, не допуская и мысли, чтобы могло быть ему отказано, отправил к дожу посланных просить для сына руку его дочери. Но к немалой досаде своей узнал о таком ответе того: «Скажите Гримани, что я отдам дочь мою за его сына, лишь когда он выстроит palazzo, равный красотой моему, a то у меня каждое утро болела бы душа, глядя чрез канал, при мысли, что моя дочь из великолепных палат моих перешла на жительство в такой жалкий домишко, как его». «Так объявите же Тиеполо, – воскликнул Гримани, – что я выстрою такие палаты, что балкон их будет шире всего фасада его дворца». И исполнил свое слово: сплошной балкон, облегающий, как вы видите, весь фасад палаццо Гримани, длиннее протяжением фасада дворца Тиеполо… Это chef d’œuvre16 знаменитого тогдашнего венецианского архитектора Саммикиели… Знаете, что на одни основания его – место тут было страшно болотистое – пошло миллион двести тысяч свай, – протянул он, подчеркивая, – превосходнейшего красного леса… Одна французская компания предполагала в прошлом году купить этот дворец, чтобы снести его и вытащить для продажи эти сваи, приобретшие теперь, после такого долгого пребывания в воде, крепость железа и огромную ценность. К счастию, город не согласился на такой акт вандализма…
– Спекуляция хорошая; дрова здесь очень дороги, – с быстротой и краткостью телеграфной депеши промолвил, обернувшись к офицеру Вермичелле, третий из мужчин гондолы, высокий и полный, стоявший на носу ее и не принимавший до этой минуты никакого участия в разговоре, a глядевший, не отрываясь, на серенату сквозь огромнейший бинокль, футляр которого висел у него на ремне через плечо.
Дама под вуалью быстро и как бы испуганно вскинула голову по его направлению; но он уже успел замолкнуть и снова навел свой бинокль на павильон с его певцами и музыкантами.
– Это очень мило, что вы рассказываете, – скучливо-любезным тоном сказала дама, обращаясь к маркизу, – у вас много еще таких историй?
– Есть, если вам не скучно слушать, история palazzo Contarini, dit délie figure17, – ответил он, глядя, впрочем, не столько на нее, сколько на ту, которую назвал графиней.
Но эта молодая женщина, видимо, не интересовалась его историями. Под негромкие звуки его повествования она всем ухом прислушивалась к разговору, который велся рядом с нею в гондоле, только что оттеснившей ту, в которой за несколько мгновений пред тем видела она невзрачную чету каких-то старых англичан с зубами, длинными как у верблюда, и с неизбежным Murray[19] в руке. Их заменили теперь двое молодых людей, из которых один, обросший волосами чуть не по самые глаза и в истрепанной мягкой шляпе, надвинутой по самые брови, сидел, укутавшись в какой-то не то плед, не то одеяло, словно от холода; другой, белокурый и стройный, одетый прилично, глядел, прищурившись, на palazzo Grimani, o котором только что рассказывал маркиз. Он, поняла она с первых его слов, слышал этот рассказ:
– Да, брат Волк, – говорил он по-русски своему спутнику, – на это вот зданьице миллион двести тысяч одних свай пошло… Глубоко запустили свои корни эти старые цивилизации, – процедил он чрез миг, перескакивая очевидно чрез целый ряд мысленных посылок.
– A ну их к черту! – прохрипел человек в пледе.
Белокурый рассмеялся:
– Ты все так же прямолинеен, вижу, Волк, – сказал он.
– A ты не аристократничай! – отрезал тот как бы грозно.
Настало на минуту молчание, после чего белокурый начал опять:
– Как же ты сюда добрался?
– Известно как: кочегаром.
– От Суэза?
– Во! от самого Сингапура.
– Тяжело?
– Чего «тяжело»!.. Ничего… В Красном море жарконько было, – будто вспомнил он нечаянно.
– С языком как ты справлялся?
– Какого там языка нужно! Пришел наниматься, говорю: 18-сол, на руки показал. «Well»-18, говорят, ступай!.. Разговор недолог.
– Жалованье получал?
– A то как!.. Кормили тож… Пять фунтов чистогану приобрел, – как бы уже с некоторою торжественностью примолвил он.
– В Россию… думаешь? – после нового молчания спросил белокурый, понижая голос.
– Как вот решим… в Женеве, – как бы нехотя промычал тот.
С платформы грянул в эту минуту хор из «Травиаты»19.
Графиня с нетерпением ждала, когда он умолкнет. То, что пришлось ей услышать сейчас, возбудило в высшей степени ее любопытство. A любопытства и воображения было у нее много, очень много…
Незнакомые ей молодые люди продолжали свою беседу между тем, не слушая музыки и не обращая, видимо, никакого внимания на то, что происходило пред ними. Они были вполне поглощены теперь друг другом… Когда пение прекраталось, графиня услышала следующее:
– Четверо суток проплутали мы в этом бору, – говорил белокурый, – в сентябре дело было, холод там в ту пору уже лютый, дождь ледяной, a на нас сермяги одни крестьянские… до костей пронимало… Из сил выбились к тому же; если бы не фляжка с коньяком, которую она выкрала для меня у отца и дала на прощанье, я, пожалуй, так и сгинул бы тут от изнеможения…
– Знаю, – промычал опять тот, которого звали Волком, – было со мной такое ж на Шилке… Что ж этот твой Степка… как бишь его?..
– Степка Фролов, по прозванию Зарез… Эх, знатный парень! – перебил себя говоривший. – Вот оружие чудесное на какое угодно предприятие… если бы понадобилось, – проговорил он веско и вполголоса.
– Д-да, – протянул загадочным тоном Волк, – из рабочих?
– Маляр, питерец… грамотный, у Ивашнина в школе был…
Тот повел головой:
– Готовый, значит?
– Насквозь!.. Дороги он сам не знал, зато знал хорошо, что проведали бы про то, что он способствовал мне бежать, его бы в тюрьму, как пить дать, упекли. Сам я ему об этом говорил. «А наплевать, говорит; что там будет – дело незнамо, a теперича тебя, Владимир Митрич, выручать надо»… Ну и повел… и погибал там со мною, в лесу в этом…
– Как же выдрались-то?
– Очень просто: нежданно-негаданно сквозь лес вода блеснула… Оказалось, мы к Сухоне вышли…
«Сухона, Сухона, – припоминала графиня, – это где-то 20-près l’Архангельск. Он туда был сослан и ушел à travers cette forêt, где чуть-чуть не погиб. А другой из Сингапура — c’est dans l’Inde… кочегаром, бедный. Ужасно!.. Он тоже бежал… из Сибири, это ясно, – на каком-нибудь американском пароходе… И теперь оба здесь, à Venise, devant ces merveilles de l’art… Политические преступники, des réfugiés politiques», – перевела она, – и воображение ее разгоралось все сильнее и сильнее. «Как это интересно, как интересно!.. И непременно un petit roman во всех этих случаях!.. Как бы я хотела знать, кто была эта женщина… une femme mariée ou une jeune fille, которая украла у своего отца ce flacon de cognac и дала ему «на прощанье»?.. Она его любила, – непременно!.. Как она плакала, может быть, бедняжка, когда отдавала она ему это!.. L’amour, toujours, partout l’amour»-20…
– Ах, опять этот голос! – вскликнула она тут же громко.
Луиджи Керубини, сапожник офицера Вермичеллы, пел теперь арию из «Il Furioso» Доницетти.
Raggio d’amor parea
Nel’ primo april degli anni21…
И как пел! «A réveiller une morte»22, говорил, чуть-чуть подчеркивая и усмехаясь одним уголышком губ, маркиз. Она слушала… Сердце у нее сильно билось, a глаза не могли оторваться от белокурого незнакомца, сидевшего в своей гондоле так близко к ней, что она могла бы дотронуться до него рукой. И среди этой синей венецианской ночи, под эти страстные звуки юга, пред мысленными очами ее стоял мрачный, страшный северный лес, занесенный снегом, – тот самый лес, что писан на декорации последнего акта «Жизни за Царя»23, – и там, под нависшею елью, «в шубке», дрожа от холода и муки, стоит она, – «jeune fille ou femme mariée», – любившая его, и говорит ему: «Прощай, спасайся, будь счастлив, а я… я умру без тебя, но что тебе до этого! Мы, женщины, рождены, чтобы любить, страдать… et mourir pour vous»24…
– Vous rêvez, comtesse25? – спросил шепотком маркиз, наклоняясь к ней вслед за последнею нотой арии.
Она вздрогнула, усиленно моргнула глазами:
– Oui, et d’un mauvais rêve26, – быстро проговорила она, приникая опять ухом к тому, что говорилось в соседней гондоле.
– Так где ж тебя найти тут? – спрашивал Волк.
– А я, как приехал с Бортнянскими, так и остался в «Hôtel Bauer», только в дешевый нумер перебрался…
– Какие такие Бортнянские? – спросил опять тот.
– Семейство одно русское… Случай мне вышел в Вене: ехали они в Италию на зиму, учитель нужен им был к детям…
– Что ж, дело! – хихикнул Волк почему-то.
– Да… да не выгорело.
– А что?
– Телеграмму здесь получили они. Родственник какой-то их богатый умер в Петербурге, они скоропостижно и взмыли все туда, наследство делить… Так я и остался…
– Гм!.. Это где же твой Бауэр?
– Подле San-Moise; церковь такая есть… Вспомни десять заповедей, – засмеялся молодой человек, – и пророка Моисея.
– Добре, не распространяйся, найду… Нумер?
– Двадцать девятый. Пролетова спроси, maestro russo Proletof27.
– Про-ле-тов, – повторил по слогам Волк, – по виду что ли? – коротко спросил он тут же.
– По самому настоящему, – ответил молодой человек с новым смехом, – подписано: «С.-петербургский градоначальник»… Ишь, загалдели как! – перебил он разговор, словно после какого-то сна возвращаясь к сознанию окружавшей его действительности и устремляя прищуренные глаза вперед.
С гондол, с берега неслись крики и громкие рукоплескания по адресу восхитившего публику певца. «Cherubini, bravo! Fora (выхода), Cherubini, avanti (вперед)!..» И в багровом освещении загоревшихся вновь по этому случаю потешных огней выступил к самому краю помоста человек лет под сорок, невзрачной наружности, в изношенном пальто и с шеей, повязанною каким-то лиловым кашне, и принялся неловко раскланиваться направо и налево, откидывая в сторону, по-итальянски, руку со шляпой во всю длину ее, будто солдат на карауле, салютующий проезжающему командиру.
– Il n’est pas beau votre cordonnier28! – все тем же своим скучливо-пренебрежительным тоном проговорила дама в вуале соседу своему Вермичелле.
Графиня внезапным порывом наклонилась к ее уху и прошептала ей:
– A посмотри тут влево, подле меня, этот… (она почему-то не сказала срывавшееся у ней с языка «наш русский»)… Точно Ван-Диковский портрет29…
Тот, о котором говорила она, стоял теперь в рост в своей гондоле, озаренный отблеском огней с серенаты, и действительно в строгом облике его молодого, правильного лица с белокурыми волосами, вившимися под низкою и мягкою черною шляпой, было в эту минуту что-то эффектно, картинно-красивое.
Дама, склонив несколько голову набок, потянулась ею вперед по указанному направлению и вдруг быстрым, словно испуганным движением откинулась всем телом назад в спинку своего сиденья…
Спущенный вуаль не дозволял видеть выражения ее лица, но спутнице ее этого не было и нужно. Целый мир самых смелых, невозможных догадок и соображений зароился мгновенно в пылкой голове графини… Но она была слишком благовоспитанна и светски опытна, чтобы выразить это чем-либо наружно. Она поспешила даже отнестись с каким-то вопросом к маркизу, которого знала за очень тонкого и наблюдательного человека, чтоб отвлечь его внимание от внезапного смущения своей соседки, в случае, если он успел заметить его.
– Madame elle est incommodée?[20]30 – спрашивал между тем ту, сложив губы сердечком и голосом, «как мед Гимета сладким», офицер Вермичелла, горевший к ней пламенною страстью и следивший поэтому за каждым ее жестом с зоркостью легавой собаки.
– Я озябла, – ответила она, успев тут же овладеть собою, – воздух очень свеж сегодня… Находите ли вы, – примолвила она чрез миг как бы шутливо и не относясь ни к кому особенно, – что эта музыка стоит того, чтобы мы прослушали ее до конца?
– Другими словами, – засмеялась графиня, – «мне скучно, поедемте домой!..» Счастливый супруг, – повышая голос, обратилась она по-русски к мужчине, стоявшему на корме гондолы, – вашей жене бай-бай хочется.
– A vos ordres, madame31! – торопливо оборачиваясь и шагая к остальному обществу, проговорил тот скороговоркой имевшуюся у него словно всегда готовою в кармане французскую фразу.
– Le modèle des époux32! – произнесла с комическим пафосом молодая женщина и, продолжая на том же языке. – Я вас втроем с monsieur Вермичеллой высажу к Даниелли, a мы с маркизом, если ему не будет скучно, проедемся еще немножко… Я сегодня в мечтательном настроении, – смеялась она, – a он удивительно умеет угадывать и отвечать на всякое женское настроение…
– Oh, comtesse!.. – благодарно вскликнул он, только прикладывая руку к сердцу…
Высадившись на Riva dei Schiavoni33, у отеля Даниелли, дама в вуале обратилась к мужу и сопровождавшему их офицеру:
– Messieurs, я спать хочу и потому не приглашаю вас к себе… о чем вы, впрочем, очень сожалеть не будете, так как, по обыкновению, отправитесь вероятно играть в домино к Флориани, что гораздо веселее моего общества.
– Ужинать к Квадро[21] поедем… avec bouteille champagne34, – быстро проговорил на это муж на ухо офицеру и подталкивая его под локоть.
Но Вермичелла в ответ испустил глубокий вздох, повел на даму долгим взглядом своих прекрасных миндальных глаз и произнес чуть не плача:
– Oh, madame elle est très messante (méchante) ce soir35!..
– Bonne nuit36! – крикнула она, не отвечая ему, оставшимся в гондоле маркизу и графине.
– Bonne nuit et beaux rêves, Tony37! – засмеялась опять та. – До завтра!.. Ты в котором часу зайдешь за моим Никсом в Лидо на купанье?
– Как всегда, в час! – крикнула Tony скороговоркой, исчезая за дверями отеля.
Муж подхватил офицера под руку и повлек его с собою чрез Ponte della paglia38 no направлению к площади Святого Марка. Для взаимного обмена мыслей они поставлены были в необходимость употреблять французский язык, на котором оба объяснялись невозможным образом, но это нисколько не мешало им, по-видимому, отлично понимать и находить величайшее удовольствие в обществе друг друга. «Счастливый супруг», по крайней мере, не мог и дня провестии без обожателя жены своей, причем поил и кормил его со всею безудержностью русского угощения, от которого столбенел, a иной раз приходил в совершенное отчаяние бедный Вермичелла, чувствовавший себя гораздо более созданным «ухаживать за signora russa»39, чем для обжорства с ее законным обладателем.
– Куда же мы едем, графиня? – спрашивал между тем свою спутницу маркиз.
– Куда хотите, где потемнее и пострашней… К Ponte dei Sospiri40 прежде всего.
– Я вижу, – усмехнулся он, – что вы не в «мечтательном», как сказали, a в каком-то мрачном настроении духа находитесь…
– Совсем нет, – прервала она его, – я хочу только сильных впечатлений сегодня. Расскажите мне какую-нибудь ужасную историю!
– О выходцах с того света? – спросил он, уже совсем рассмеявшись.
– Нет, нет, напротив: что-нибудь… политическое…
Он внимательно покосился на нее своими умными глазами:
– Странное впечатление, однако, производит на вас музыка, графиня! Elle ne vous poétise pas; elle vous prosaise au contraire, il me semble41, – примолвил он как бы тоном нежного упрека.
– Почему это? Потому что я произнесла слово «политика»? Политика политике рознь: я говорю не о той скучной вещи, которою занимаются дипломаты и газеты, a o том, что так часто бывает интерсно, как в романе или в опере… как в «Гугенотах»42, например, борьба партий, тайные заговорщики, узники, убегающие из своих тюрем, и так далее…
– Это значило бы прочесть вам курс современной истории моего отечества, с 1815 года и до самого вступления нашего в Рим, – сказал на это маркиз, – вся Италия в продолжение полустолетия только и делала, что конспирировала.
– Да, да, – как бы радостно проговорила она, – Silvio Pellico43… Она запнулась, не припоминая в голове никакого другого имени.
– И много других… включая сюда и вашего покорного слугу, – добавил он как бы мимоходом.
– Вы, вы были заговорщиком! – вскликнула она, оборачиваясь к нему всем лицом.
– И даже приговорен к смерти.
– О!.. – могла только сказать она и вся вздрогнула.
Ponte dei Sospiri возносил прямо пред ней в эту минуту смелый изгиб своего перекинутого свода, и тусклое пламя масляного фонаря со стороны Дворца дожей дрожало унылым световым пятном на крайнем из его решетчатых окон. Точно кто-то внутри пробежал мимо этого окна с факелом в руке, представилось на миг ее возбужденному воображению… Она усмехнулась, но то жуткое ощущение, которого искала она в этот вечер, продолжало блаженно сжимать ей грудь. Чем-то гробовым действительно веяло от высоких, почерневших стен вековых зданий, мимо которых плыла она с бежавшею впереди ее гондолы узкою лентой зеленой, коварной воды, «унесшей в море», думалось ей, «так много жертв, так много жизней молодых, прекрасных, благородных»… Ей было и страшно, и сладко среди немой, словно зловещей тишины, царившей кругом, и не хотелось ей прервать ее, не хотелось вырваться из-под ее мрачного обаяния. Точно ее живую захватили какие-то невидимые призраки и увозили в царство теней, и сам подземный владыка в огненной короне ждал ее на суд где-то там далеко впереди, где пламя одинокой свечи из чьего-то открытого окна отражалось трепещущею искрой в дремлющей влаге канала…
Легкая дрожь пробежала у нее по телу; она чуть-чуть встряхнула головой и обернулась еще раз к своему спутнику:
– Вы были приговорены к смерти, – повторила она, – когда же это было?
– В 1849 году. Мне было едва двадцать лет. Кругом Карла Альберта44 собирались тогда все, у кого в груди билось итальянское сердце. Я поступил волонтером в Пиемонтскую армию… Я родом ломбарднец, – следовательно в ту пору австрийский подданный, следовательно изменник, – a австрийское правительство не шутило с этим… Король, как вы знаете, разбит был при Новарре, армии его не стало… Дело мое было ясное: я и мои земляки, сражавшиеся в ее рядах, подлежали смерти… К счастию, я успел вовремя перебраться во Францию, где и прожил, – приговоренный заочно к растрелянию австрийским военным судом, – в течение десяти лет сряду.
– Десять лет далеко от родины… от такой родины, как ваша, – словно поправилась она, что-то вспомнив, – это ужасно!..
– Ужаснее было то, – возразил он со внезапною горячностью в звуке, в выражении голоса, – что у меня, у нас, и родины в действительности никакой не было. Италия в те годы, как говорил Меттерних, была только «этнографический термин».
– Зато она ваша теперь вся после стольких веков чужого владычества, вы свободны… О, какая эта великая вещь – свобода! – вскликнула вдруг графиня с каким-то странным в устах ее пафосом. – Я понимаю, что за нее отдают жизнь… И в моем отечестве, в России, есть молодые люди, une jeunesse ardente et généreuse45, которые всем ей жертвуют, но их преследуют, ссылают на галеры (aux galères), или они должны бежать за границу, как это было с вами… Но вы, итальянцы, уже пережили ужасное для вас время, вы победили, вы счастливы теперь…
К немалому ее удивлению, собеседник ее отвечал на это тяжелым вздохом:
– Это уж другое дело, comtesse! – задумчиво проговорил он.
– Как это?
– Не знаю, – ответил он сейчас, – оттого ли, что лучшие силы наши ушли на ту борьбу… или потому, что мы тогда молоды были… но l’Italia una, единая Италия, лучше была, кажется, когда нам дозволено было только представлять ее себе в мечтаниях…
Он оборвал вдруг, как бы отгоняя докучную мысль, и, наклоняясь с места к молодой женщине, промолвил сладким и вкрадчивым голосом:
– Верьте, графиня, на свете есть только одно неизменно прекрасное, это все же любовь… Но вы не хотите слышать об этом…
– Любовь, – машинально повторила она и усмехнулась внутренно, вспомнив, что за полчаса пред тем говорила себе то же, «почти в тех же выражениях»… Но ей не понравилось, что он вздумал начать об этом «опять» здесь, в этой гондоле и мраке, и этим «вкрадчивым и сладеньким» голосом, и так близко наклонившись к ней, что краем своей шляпы чуть не задел ее лица.
– Мне кажется, cher marquis, – сказала она со смехом, – что мы оба с вами слишком зрелы (trop mûrs), чтобы думать об этом.
– Вы не имеете никакого реального основания говорить это относительно себя самой, – пылко возразил он, – что же меня касается, то я скажу вам, что пока у человека бьется сердце, он заставить его перестать любить не в состоянии…
– О да, это уже становится серьезным! – продолжала она смеяться и, понизив голос. – Вы, кажется, желаете дать повод вашим гондольерам рассказывать о нас завтра всякие небылицы в отеле…
Он выпрямился весь с обиженным выражением в лице, подавил вздох, вырывавшийся у него из груди, и замолк.
Прошло несколько минут молчания…
– Не сердитесь, любезный маркиз? – тихо промолвила она, протягивая ему руку.
Он почтительно пожал ее.
– Вы всегда умеете обезоруживать меня одним словом, одним движением… Сердце у вас пленительно доброе, но природа холодная, – сказал он с выражением, имевшим все подобие искренности.
Она усмехнулась.
– Что же делать? «Tel est mon caractère»46, – профредонировала47 она вполголоса припев из «Brigands» Оффенбаха48. – А вы должны оказать мне услугу, маркиз, – как бы вспомнила она вдруг.
– Приказывайте, графиня!
– Вот видите, – начала она не совсем уверенно, – я не знаю, как быть с моим мальчиком. Ему уже десятый год. Я почти все время моего траура провела за границей; теперь живу здесь для его морских купаний, зиму думаю провести во Флоренции или в Риме. Он учится со своим англичанином, но родной язык начинает совершенно забывать… да и нужно, чтоб он серьезно, грамматически начал ему учиться…
– Вы желали бы учителя русского языка? Во Флоренции я могу вам рекомендовать…
– До Флоренции еще далеко, – с живостью прервала она его, – мне хотелось бы скорее… Мне… вчера… говорил мой Giacomino, – он от кого-то слышал в отеле, – что одно семейство моих соотечественников привезло сюда с собою учителя… Но оно принуждено было почему-то вернуться в Россию, a он, говорят, остался…
Маркиз зоркими глазами и опытным ухом следил за выражением ее лица и звуком речи…
– Молодой человек этот учитель?
Он чуть не поймал ее этим нежданным вопросом. «Какое вам до этого дело!» – чуть не вырвалось у нее досадливо в ответ. Но она сдержалась вовремя и, приподняв слегка плечи:
– Я этого никак не могу вам сказать, не видав его никогда в лицо, не зная даже, как его зовут… Вероятно, молодой, – примолвила она совершенно спокойно, – теперь, у нас по крайней мере, совсем нет, кажется, старых учителей…
– Я завтра же наведу справки, графиня.
– Ах, да, он, кажется, живет в Hôtel Bauer… говорил мне Giacomino… Да, именно в Hôtel Bauer, я хорошо помню теперь…
– Найти его легко, таким образом, – сказал маркиз с легким подергиванием лицевых мускулов.
– Но вот в чем просьба, – начала она опять тем же не совсем уверенным тоном, – я бы не хотела послать пригласить его… от себя. Вы понимаете, это заранее связало бы меня некоторым образом…
– Вы желаете, то есть, чтобы я, как бы ничего не слыхав от вас, но зная только, что вы ищете учителя для вашего сына и желая оказать вам одолжение, отыскал его от себя, – подчеркнул он, – и привел к вам?
– Как вы догадливы, дорогой маркиз! – воскликнула молодая женщина.
– На беду себе, – проговорил он сквозь зубы, учтиво наклоняя в то же время голову. – Завтра желание ваше будет исполнено.
– Благодарю тысячу раз!
И она еще раз протянула ему руку.
– Но становится в самом деле холодно, кажется… A casa (домой)! – обернулась она с приказанием стоявшему за нею на корме гондольеру.