К началу нового учебного года мы прилетели в Нью-Гэмпшир вместе с мамой. Свой воротничок священника она не надела, хотя такие мысли у нее и были. Она властно руководила моим обустройством, предумотрев все на свете: новое постельное белье и одеяла, ночник и даже аванс местной кулинарной лавке, чтобы я могла заказывать себе супы, если заболит горло. Эта бурная деятельность была единственным признаком того, что ей страшно возвращать меня в школу. Да, и еще то, как она крепко придерживала меня чуть выше локтя, когда мы шли по коридорам. Так крепко, что рука даже немного побаливала, и я старалась идти на полшага впереди. Меня опять поселили в Брюстер-хауз, и войдя в это здание, мы обнаружили на доске объявлений номер моей комнаты – 9.
Так я и знала. Самая маленькая комната в общаге, в прошлом служившая кладовкой, напротив запасного выхода. Не комната, а какая-то келья затворника. Комната 9 была в каждом из четырех зданий, и по неписаному правилу ее всегда давали кому-то из новеньких. Мы сочувствовали несчастным, которым выпадал этот жребий. За такое медаль надо давать.
«Наверное, это какая-то ошибка», – сказала мама.
Все мои подруги тоже оказались в Брюстере. Кэролайн и Саманта получили в свое распоряжение огромную как боулинг комнату на третьем этаже с мансардными окнами. Брук и Мэдди получили светлые одноместные комнаты на втором этаже, а Мег и Табби точно такие на первом. Конечно, школа учла мое пожелание жить в одном общежиии с подругами, но в эту комнату кровать едва помещалась. Увидев ее, я поняла, что школа Св. Павла не рассчитывала на мое возвращение. Увидев ее, мама поняла, что школа Св. Павла хочет меня наказать. Она развернулась на каблуках и пошла в сторону открытых дверей квартиры миссис Фенн.
«Мы исправим это немедленно».
Такой я маму еще не видела. Она бывала непреклонной в своих требованиях, но никогда не вела себя как пробивная баба.
Миссис Фенн в своей обычной кроткой манере проследовала с нами по душному коридору и заглянула в сумрак комнаты 9. И произнесла слова, которые я никак не ожидала услышать: «Да, действительно. Давайте-ка сходим наверх и внесем изменения».
Вот так я и поселилась в светлой одноместной комнате на верхнем этаже рядом с подругами. Новенькую, которой она изначально досталась, переместили в кладовку. Она так и не узнала, чего лишилась. А я не могла поверить тому, что приобрела. Не только чудесную комнату, в которой было место для комода и кресла, но еще и ощущение того, что школа может уступать.
«Ну вот, порядок, – сказала мама, уперев руки в боки и оглядывая светлое помещение. – Видишь? Жизнь налаживается. Теперь все будет иначе».
Этот несколько туманный наказ на будущее был единственным, что хоть как-то напоминало о том, что произошло. Мы не говорили об этом. Я думала, что поднимать эту тему было бы жестокостью с моей стороны. К тому же мама провела целых два дня в бесконечных разъездах между Конкордом и кампусом. В хозяйственном магазине у реки она купила карниз и повесила шторы на окно моей комнаты, выходившее на плац. Я скучала по лугу и удивлялась собственной неблагодарности. Мамины заботы заставили меня вновь ощутить свою незащищенность, как если бы видимость благополучия могла послужить сигналом к нападению.
Возьмем эту комнату. Готовность миссис Фенн предоставить ее не выглядела результатом ее собственного взвешенного решения. Я чувствовала, что этому была некая предпосылка, и хотя на первый взгляд для меня все сложилось удачно, сам факт ее существования усиливал мои опасения. За ширмой бесспорно существовал противник, с которым мне предстояло бороться целый год. Кто это? Ректор? Попечители? Некий собирательный образ из священнослужителей и юристов? Порой мне казалось, что я улавливаю это в некоторых особенностях окружающего пространства вроде взмывающей ввысь церковной колокольни или какой-нибудь гаргульи водосточной трубы. Это прежде безразличное ко мне вместилище истории и власти теперь осведомлено о моем существовании. И я знала, что оно разгневано.
На глазах у мамы я перетащила свой школьный комод максимально близко к двери и переставила кровать к противоположной от входа стенке. Если открыть ящики комода, входная дверь упиралась в них и не шла дальше.
«По-моему, ты с ума сходишь, – сказала мама. – Дверь будет все время биться об эти ящики. А если подруга зайдет узнать, как дела?»
Я не рассказала ей. Не стала доводить до разрыва сердца. Мы съездили в город, купили большой настенный календарь и повесили его на заднюю стенку комода. Я сказала маме, что буду ложиться спать и считать деньки.
«Я тоже буду, – сказала она, наконец-то слегка прослезившись. – Видит Бог, я тоже буду».
Первые дни занятий ушли на воссоединение со школьной жизнью. Моя комната, мое общежитие, мои подруги. Футбол и хор. Я заказала у изумленного библиотекаря целую гору книг и статей для своего ННИ. Из Филадельфии вернулся Скотти. Я запрятала свое лекарство от горла поглубже в сундучок. Оно было куплено дома, чтобы никто ничего не узнал.
Я очень старалась выглядеть пресыщенной и в глазах окружающих, и в своих собственных. Помнила, какими снисходительно вальяжными казались мне старшеклассницы в первый год учебы в этой школе, и время от времени принимала такой же вид. Он мне явно не шел. Бездушие было мне несвойственно. Я предложила пощадить новенькую из Нью-Йорка, которая зашла к Мег после тренировки и разжилась ее кремом для лица. Для нас тогдашних это было неслыханным преступлением. Мы мнили себя милосердными и тонкими натурами. Новенькая отделалась всего лишь суровым выговором (который, впрочем, глубоко потряс ее). Но порой я все же делала вид, что в упор не замечаю всех этих юных девиц по дороге в столовую или в церковь. Я видела, что, натолкнувшись на мой невидящий взгляд, они прерывают свой приветливый щебет, но делала вид, что не замечаю и этого тоже.
Я задавалась вопросом: «Что они знают? Что знает любой встречный?»
А потом, спустя несколько дней после возобновления занятий, Скотти пригласил меня в буфет поесть мороженого после ужина. Я устроилась на лавке напротив него и взялась за ложку. Все было как раньше – тот же теплый вечер, тот же луговой воздух, тот же милый Скотти, – но теперь я стала сильнее.
«Слушай, Лэйси, знаешь, я хочу прекратить наши свидания», – сказал Скотти.
Я застыла с поднятой ложкой. Но была очень спокойна.
«Ты расстаешься со мной?»
«Ну, да», – он вздрогнул, потом слегка улыбнулся.
«Почему?»
Я уже почти привыкла к разного рода сюрпризам, но этот меня задел. Летом Скотти написал мне в ответ. Для этого потребовалось несколько недель, но послание от него я все же получила. Особо чувственным оно не было («С любовью, Скотти»), но он приглашал меня в гости. Наши матери договорились, и в результате в августе я на протяжении трех дней каталась на моторной лодке в райском уголке под названием Таузенд-Айленд.
Скотти пил пиво и курил, я нанизывала червяков на крючки. Его невероятно крутой старший брат привозил травку, пиво и пиццу. Его сестра встретила меня в аэропорту за рулем ярко-зеленой MG (популярная в то время британская марка спортивных автомобилей. – Прим. пер.). Его маму я намеревалась порадовать своей воспитанностью и маленьким кашпо, привезенным в качестве подарка хозяйке дома. Скотти выгнали с работы в яхтенной гавани за то, что он залил кому-то горючее вместо воды. Или наоборот, точно он не помнил, но в любом случае на него сильно разозлились. Так что мы бесцельно бороздили просторы, а громкое тарахтение подвесного мотора позволяло не напрягаться по поводу нашего неумения поддерживать разговор. Острова, к которым мы подходили, были маленькими и неброскими. На некоторых стоял единственный дом в окружении галечника, сосен, ветра и волн. Куда-то мы приходили понырять со скал. Куда-то еще приходили за сэндвичами. Скотти указал на остров Черепа и Костей. На мой взгляд, он выглядел немного странно, впрочем, как и многие из этих островков. Я не поняла, что мне показывают пристанище могущественного тайного общества Йельского университета. Я подумала, что там, наверное, погибли люди. Может быть, массовая расправа над индейцами? Или вспышка холеры? Йельский университет, выпускниками которого кишмя кишел Таузенд-Айленд, не интересовал Скотти ни разу. Он был наследником традиции старой денежной аристократии, согласно которой младшему отпрыску позволялось не иметь особых амбиций. В его поколении это означало, что можно навсегда забросить мир частных пристаней и отправиться куда-нибудь обучаться гончарному делу.
Именно это мне в нем и нравилось. Я думала, мы оба это понимали. Он будет утихомиривать мои переживания по поводу будущего, я буду привносить элементарный порядок в его образ жизни. Я буду летать, а он – копошиться. Он будет курить травку, я буду читать романы. Со временем мы станем предпочитать хорошие фильмы попыткам заняться сексом. Я думала, что так мы и продержимся весь этот год.
«Ну, понимаешь… – наконец заговорил Скотти, почесывая затылок. К своему мороженому он не притронулся. – Наверное, это просто из-за того, что народ говорит. Это перебор».
За три дня? За четыре? За пять? Мы только-только вернулись в кампус.
«Не понимаю, – сказала я. – Ты с кем-то поговорил?»
Он кивнул.
Ничего не случилось. Ничего нового. Я обозначила все до единой угрозы. Знаю о них все.
«С кем? Что тебе сказали?»
«Ох, да ладно тебе. Не хочу это повторять», – сказал Скотти.
«Что именно повторять?»
Он стукнул ладонью по столу: «Лэйси».
«Ладно, тогда кто? Кто это был?»
«Уайлер», – сознался он. Уайлер окончил школу в прошлом году. Он встречался с моей подругой Брук, но сторонился меня, пока я не начала встречаться с его хорошим приятелем Скотти. После этого он несколько раз поздоровался со мной. Этим наши разговоры исчерпывались.
«Я не общаюсь с Уайлером. И он вообще уже не здесь», – сказала я.
«Понимаю».
«Он только слышал звон».
«Ага».
«О чем?»
«Ну, понимаешь… – несчастный Скотти ерзал на стуле. – Что ты вроде больна и все такое».
Я почувствовала тяжесть в желудке. Как раньше, когда не могла есть. Целый год впереди, а это место захлопывается, как капкан.
«Я больна», – повторила я.
«Ну да. Прости. Вроде как тренер сказал это каким-то старшеклассникам, ну и пошли всякие разговоры, все такое. Уайлер мне и позвонил».
Тренер. Тренер. Мне не терпелось узнать, что же это был за тренер. И они обсуждали мое горло?
«В прошлом году? – спросила я. – Они говорили обо мне? В том году? Кто? Где?»
«Ох, Лэйси, да не знаю я. Ничего я не знаю. Слушай, извини. Это больше, чем я могу вынести».
Вопросов была целая куча – что это было, где это было, как до этого дошло и почему Скотти ни в чем даже не усомнился. Но я понимала, что все кончено. С нами покончено.
«Ладно», – сказала я.
Я встала из-за стола, втайне надеясь, что Скотти последует за мной, мотая своей косматой головой, и скажет, что это была шутка.
Я шла через луг и не разрешала себе плакать. Полевые цветы возвышались нагромождениями зеленого и желтого, жужжали насекомые, пахло сыростью и полынью. Тренер. Гиллеспи? Это был тренер Гиллеспи с его натриевым шариком? Или тренер Мэттьюз с его «она недостойная девочка»? Тренер Бакстон? Кто-то другой? Что этот тренер сказал своим подопечным? И как же все-таки он об этом узнал?
Ну и черт с ним, со Скотти. Я несокрушимо одинока. В комнате-келье горел ночник. Я поднялась в свои просторные хоромы, взяла куртку, сказала миссис Фенн, что я на месте, и снова вышла. Подруги, возвращавшиеся к отбою, проводили меня пытливыми взглядами. Они помахали мне, но ничего не спросили. Как всегда. Думаю, из равнодушия и внимательности одновременно. Ну и я им тоже ничего не говорила.
Гуляла я больше часа. Смотрела на свет в окнах и думала, кого куда поселили в этом году. Возвращаться не хотелось. То есть игрокам в лакросс сказали, что я больна? Это правда?
В таком случае виноваты мои родители, которые сообщили о моем герпесе в школу, решила было я. Правда, в этом случае нужно сбросить со счетов звонок старой подруги Натали в начале лета и угрозы юристов насчет прозака. Ни за что не осталась бы в этой школе, если бы позволила себе заметить, что творили все эти юристы, учителя и священники. Но, похоже, я не разберусь в этом при всем своем желании, потому что, насколько я понимаю, школа узнала о моем герпесе только после того, как мой врач поставила диагноз во время каникул. А к тому моменту уже разъехались и выпускники, и все остальные. Некого было собирать и некому рассказывать.
Я решила, что буду провоцировать это место. Просто чтобы убедиться, что ситуация действительно настолько напряженная и сложная, как мне кажется.
У здания художественных мастерских, где было самое яркое освещение, я наткнулась на какого-то высокого учителя. Нам он не преподавал. Он изумленно спросил, не нужна ли мне помощь, и был заметно взволнован. Понятно, почему – в это время мне полагалось быть в общежитии. Я прямо-таки напрашивалась на то, чтобы предстать перед дисциплинарной комиссией. Он пристально рассмаривал меня: «Лэйси? Лэйси Кроуфорд?»
«Да», – ответила я.
«А», – сказал он. Опустил взгляд, пожелал мне спокойной ночи и поспешил удалиться.
Я испытывала пределы дозволенного мне еще несколько раз, а потом вообще забыла о существовании каких-либо пределов. Как-то утром я вышла на пробежку еще до рассвета. На выезде из кампуса дорогу освещали фонари, но затем начались долгие промежутки головокружительной бескрайней темноты. Мне захотелось навестить мой лес. На обратном пути тропинки уже поблескивали росой в мягких лучах рассвета. По возвращении в кампус меня заметил учитель из общежития мальчиков, варивший кофе у себя на кухне. Он открыл окно и позвал меня.
«Где вы были?»
Я объяснила.
«На пробежке?»
Мое лицо сияло. До смерти хотелось разозлить его.
«И куда же это вы бегали?»
Я смутно различала его футболку, в которой он, видимо, и спал. Мне было жаль этого мужчину, живущего в одиночестве в квартирке при общежитии подростков в нью-гэмпширских лесах.
«К мигалкам и лодочной станции».
«Это далеко?»
«Наверное, миль пять».
«И вы действительно бегали туда одна?»
Я кивнула с широкой улыбкой, чтобы показать, что была не одна, хотя, разумеется, это было не так. Его лицо на мгновение вспыхнуло, ноздри расширились, но затем он отхлебнул кофе и насмешливо уставился на меня.
«И часто ли вы собираетесь этим заниматься?» – спросил он.
«Понятия не имею», – максимально дерзким тоном.
Печально, конечно. Ведь раньше я была такой хорошей, так помогала учителям почувствовать свою значимость. Теперь он запомнит меня как испорченную нахалку.
«Наверное, стоит все же дожидаться более светлого времени. Вы можете споткнуться. Травмируетесь вне территории», – наконец сказал он.
Я побежала дальше. Не дожидаясь, когда меня отпустят.
Но в душе я вовсе не была бунтаркой. Я не отправлялась в близлежащие городки, чтобы отовариться выпивкой с помощью мужиков с автобусной остановки. Я не связывалась с ребятами, которые мешками привозили травку из своих домов на Бермудах или Багамах, и тем более с теми, кто доставлял кокаин с Манхэттена. Мне нравилось использовать мое преимущество в интересах моих подруг. Когда в гости к Кэролайн приезжал ее Дэйв, я разрешала ему прятаться под моей кроватью до окончания вечерней поверки и ухода учителей по домам. Когда Брук разживалась литром водки, чтобы скоротать скучные выходные, я разрешала ей хранить бутылку в моем сундучке.
Нашим любимым способом изменения сознания было как можно быстрее и скрытнее накидаться водкой. После каждого разлива бутылку снова убирали, а после каждого глотка стопку прятали под матрас или за книги. Накатывали мы компанией не больше четырех, чтобы не вызвать подозрений у проходящих по коридору учителей. Выпивку заедали ложками арахисового масла прямо из банки. Считалось, что это перебивает запах.
Но выпивка была опасным занятием не только из-за риска попасться. Захмелев, я оказывалась во власти внутренних бурь, налетавших с ужасающей мощью. Я сидела на своей постели, смотрела, как умирают со смеху Брук и Саманта, слушала очередную безумную историю Мэдди про ее роман с Брофи, а внутри меня пахло соляркой и соснами. Я была в лодке со Скотти. Он сидел на корме, одной рукой придерживая румпель, а другой показывая мне домики и оленей. Я слышала, как кильватерная струя ударяет в песчаный берег со звуком, похожим на шелест банкнот. Огромного количества банкнот, просто гор банкнот. Я переняла его вольное отношение к окружающему миру, свойственное только поистине избранным. Не то чтобы я хотела существовать в отсутствие какой-либо ответственности, но рядом с ним я обрела способность притворяться, что мне все равно. Это притворство было настолько глубоким, что я реально переставала задумываться. В присутствии Скотти идеи слабели. Слова вставали со своих мест и разбредались в разные стороны. А мы оставались, и в нашем распоряжении было все, чего только можно было захотеть.
Теперь, когда он меня бросил, я вновь оказалась во власти собственных мыслей: я больна, я опозорена, я одинока. Я не представляла себе, как переживу колледж. Если вообще попаду туда. Учителя отказываются наказывать меня, и это еще один способ сообщить, что они отказываются проявлять заботу обо мне. Я могу делать здесь что угодно, потому что видеть меня больше не хотят.
Я услышала звон церковных колоколов. Подруги смеялись. Я считала удары. Уже поздно. Когда распределят темы рефератов и надвинутся экзамены, мы уже не сможем так бездарно растрачивать свое время. Девочки хохотали как безумные. Одна из них – я не стану говорить, кто именно, но одна из любимых подруг – вскочила на мою кровать и шлепнула меня пару раз, чтобы развеселить. Другая пошутила, что это прием Брофи и мне нужно немедленно спасаться, еще одна отпустила еще одну шуточку про другого мальчика, про всех мальчиков…
«А потом они делают так», – язык высунут, как у карикатурного вампира.
«А потом так», – она стиснула руками свои груди.
«И вот так», – два пальца таранят воздух.
«И так», – это Мэдди изобразила глаза и вытянутые руки мальчиков при виде ее буферов, медленно пятясь как насмерть перепуганная…
Кэролайн скрючилась от смеха. Саманта объявила, что слегка описалась. Кто-то шикнул – мы напились, нас застукают, и тогда мы просрали колледж, просрали жизнь, просрали все на свете… И тут подруга рядом со мной, обнимавшая меня за плечи, всхлипнула и сказала: «Ох, Лэйс».
Мы притихли.
«У меня так тоже было».
Ее смех перешел в плач, такой же неудержимый и неодолимый. Я обняла ее. Мы лежали обнявшись на моей кровати и плакали.
«Он говорил, что не знал. Он клялся мне».
Для нас не имело никакого значения, кто этот он. Он – каждый мальчик в нашем мире. Он и есть этот мир. Мы поняли.
Плакали все, кто был в комнате.
«Мне жаль, – сказала я подруге. – Мне так жаль».
Той осенью ко мне зашли две девочки и сказали, что у них тоже герпес. Я откопала свой зовиракс и показала им этикетку, чтобы они, набравшись смелости, попросили своих врачей выписать его им. Мы вместе сходили в фойе поискать в старой затрепанной до дыр телефонной книге ближайшие клиники, куда можно быстро съездить на такси, не привлекая внимания учителей своим долгим отсутствием. Я не стала давать им свои лекарства, потому что знала, что это не положено, и вовсе не собиралась подтверждать правоту нашего начальства. Ни в коем случае, даже в таком.
Потом ко мне обратилась одна из младшеклассниц. Ей нужен был совет по поводу противозачаточных. Другая спросила меня, как ей быть в ситуации, когда у ее мамы появился новый бойфренд. Были и другие вопросы, не настолько острые, но не менее важные. Как сказать родителям, что я не хочу в колледж, который они для меня выбрали? Как отказаться от этого курса, как завязать с этим видом спорта, как лучше расстаться с ним?
В романе «Алая буква» (главное произведение писателя Натаниэля Готорна, классический американский роман XIX века. – Прим. пер.) Готорн пишет, что Эстер Принн «не стала спасаться бегством». С рожденной от неизвестного отца дочерью она поселилась в «заброшенном домике» на окраине города. Ну, разумеется. Почтенные горожане нашу Эстер разве что за ведьму не считали и вытолкнули ее на обочину жизни.
Я знаю, что падшая женщина может держаться тише воды и ниже травы, жить за закрытыми дверями и опущенными шторами, общаться в очень узком кругу и никак не привлекать к себе внимания, что, полагаю, будет разумным выбором с ее стороны. Но дорожка к ее заднему крыльцу будет хорошо протоптана. Это я гарантирую.
Потом наступил октябрь. А ведь прошел уже целый год, размышляла я. Брук поставила «Черный бархат» Аланны Майлз в заново оформленном ученическом клубе, где всем было смертельно скучно. Нам было по шестнадцать-семнадцать лет и ужасно хотелось чего-то другого, а не этих рядов галогеновых ламп с бесплатным музыкальным автоматом. Меня достало, и я собралась пойти к себе почитать. Проходя мимо какого-то здоровяка классом младше, я услышала: «Как жизнь, эй, фрик?»
Я обернулась. Он сидел, подпирая спиной притолоку в компании таких же мордоворотов. Поразительно, как эти микроциклы школьной жизни самовоспроизводятся вновь и вновь. Молодая поросль мудаков явилась на место точно таких же, окончивших школу и года не прошло как. И они уже научились глумиться надо мной. Вообще проходу не дают.
Я прищурилась на того, кто заговорил со мной. Его звали Алесандр Олт. Невероятно сильный, но невысок ростом. Симпатичный, но мне плевать. Типичный футбол-хоккей-лакросс и все такое. Обезьяны по обе стороны от него расплылись в язвительных улыбках. Их звали вроде бы Грант и Себастиан.
«Кем ты меня обозвал?»
«Кем ты есть. Фриком».
«На хер пошел».
Они младше меня на год. Может, я стала парией, но иерархия есть иерархия.
«Ой, да ладно тебе, – сказал Алекс добродушно и постучал ладонью по притолоке, заставляя Гранта потесниться. – Это такой типа просто наезд».
Я сверлила его свирепым взглядом. Он смотрел на меня по-собачьи искренне.
«Ну давай, присаживайся».
Я не присела. Я смотрела на этого исключительно хорошо сложенного парня, который широко улыбался мне, и думала, что в этом, возможно, что-то есть. Как я уже говорила, со словом фрик все было не так просто.
«Почему?» – спросила я. Он играет в лакросс. Он знает Скотти.
«Потому что ты симпатичная, – сказал Алекс. – Очень-очень симпатичная. – Он опять похлопал рукой по притолоке: – Присядешь?»
Я примостилась.
«Отлично, – сказал Алекс. – Я год ждал возможности пообщаться с тобой».
Я подождала. Поскольку он не продолжил, я опять спросила: «Почему?» – И затаила дыхание в ожидании того, что он скажет.
Я обратила внимание, что он не замечает или не хочет замечать, что делают его мордовороты. Они пихали друг друга и шлепали по ягодицам: «Мне что, еще раз сказать? Ты здесь самая красивая».
Ошеломляюще любезно. Я поняла, что наши руки встретились где-то на притолоке.
«Если ты действительно так считаешь, то почему обозвал меня фриком?»
Он посмотрел по сторонам и обратился к своим приятелям: «Слушайте, парни, а не свалить ли вам отсюда?»
Они посерьезнели и испарились.
Алекс снова посмотрел на меня: «Понимаешь, просто здесь, похоже, намного полезнее жестить».
Это я понимала.
«И потом, сработало же», – сказал он. Снова с улыбкой.
Мы шли через луг. Он не пытался трогать меня, но когда мы случайно соприкасались на уровне локтя или бедра, мне хотелось взвизгнуть. Я освобождалась от какой-то внутренней тяжести, и это было прекрасно. Потом я вспомнила, с кем он соседствует, заходит в душевую, упражняется в рывках. Я смутилась и испугалась. Но когда я слышала его голос, страх проходил. Такие стремительные колебания происходили ежесекундно. Как в часовом механизме. Это напрягало.
У Алекса был теплый низкий голос и внятная манера речи: «Рад встретить человека, который понимает действенность жестокости. Здесь в этом не очень-то готовы признаваться».
Меня повело: «Нет, не готовы».
Он терпеть не может школу Св. Павла.
«А почему не уходишь?» – спросила я.
«Из-за папы».
Отец Алекса рос в бедной семье и выбился в большие бизнес-начальники благодаря футболу и стипендии Родса. Алекс обожал его. Папа сбалансировал рано проявившийся хоккейный талант сына занятиями балетом. Он воспитал мальчика, который к девятому классу уже прочитал «Записки федералиста» (сборник из 85 статей в поддержку ратификации Конституции США, написанных в 1787–1788 гг. Считается выдающимся философским и политическим произведением. – Прим. пер.). В его комнате они занимали почетное место на книжной полке среди других основополагающих трудов по истории и конституционному праву, а на полу валялась поношенная хоккейная сумка с грудой истрепанных щитков. Алекс был ценной находкой для школы Св. Павла. Я сразу заметила, что это его как-то гнетет. Отец превосходил все ожидания. Сын был талантлив и напуган.
«Из-за папы и хоккея, – сказал Алекс. – А ты?»
Без всякого умысла с его стороны мы тем не менее подошли к этой теме. Сказав о хоккее, он вызвал призрак Рика. Это была неизбежность. Алекс не был таким же огромным, как Рик, но обладал соизмеримым талантом и считался одним из звездных игроков своего возраста. В этой школе у них были одни и те же роли, одни и те же тренеры. Они наверняка немало общались и на ледовой площадке, и за ее пределами.
«Мне кажется, я не ушла, потому что отказываюсь признавать себя побежденной».
Алекс молчал. Мне требовалось знать прямо сейчас, и я сказала: «В прошлом году меня трахнул Рик Бэннер».
«Я в курсе», – только и сказал Алекс.
«С Тэзом».
«Знаю».
«Я хотела покончить с собой».
«Я рад, что ты этого не сделала».
«Хотя, может, и надо было», – меня опять захлестнуло это чувство.
«Время еще есть, целая куча».
Я рассмеялась.
«Будь со мной», – сказал Алекс.
Я не сдержала улыбку: «Зачем бы мне это?»
«А затем, моя дорогая, что я собираюсь вышибить мозги кое-кому».
«Кое-кому?»
«Ага. Могу съездить, если понадобится. Погоди, вот только увольнительную на выходные получу».
«Договорились».
«Хотя на самом деле лучше бы мы вместе где-нибудь потусили на выходных. Смотались бы куда-нибудь».
«Типа куда?»
«Да без разницы. Куда-нибудь, чтобы меня не повязали за то, что я прикончил Рика Бэннера в его собственной постели».
«В Париж?»
«Пойдет».
«Алекс?»
«Что?»
«Он всегда был таким?»
«Кто, Бэннер?»
«Ну да. Он всегда был такой сволочью?»
Алекс остановился и развернул меня лицом к себе. Взял мои руки в свои, и когда я затихла, сказал: «Бог мой, Лэйси. Ты же не думаешь, что это была ты, правда? Думаешь, это ты была?»
С тех пор это место на лугу отмечено в моей памяти лучиком света, крошечным светлячком. Не сомневаюсь, что узнаю его, случись мне туда вернуться. Той осенью поочередно освещались и другие места кампуса. Колонна перед входом в математический корпус, у которой я поняла, что чувствую стеснение в груди, когда мы расстаемся с Алексом, и опоздала на урок на целых пять минут. Свет озарял ступени крыльца столовой, на котором он меня дожидался. Светилось мое место на хорах. Солнечный зайчик бежал вместе с ним искать меня на футбольном поле. Особое сияние исходило из тесной комнатки на верхнем этаже Фостер-хауза, в которой я по вечерам часами лежала на груди Алекса, а он гладил мои волосы.
Он любил поговорить об истории, государственном устройстве, крахе империй и макроэкономике, но в основном рассказывал мне о своих близких. Одна сестра блистала на юридическом факультете Гарварда, и он намеревался последовать ее примеру. Другая сестра была не столь же эрудированной, но у нее был дар ладить с людьми, вот погоди, сама увидишь. Мать была исключительно умной и душевной красавицей с Юга. Алекс был плотью от плоти этих женщин, они сформировали его таким. Он мог быть хвастливым хоккейным громилой, сносящим все на пути в раздевалку и травящим байки с полным ртом жевательного табака, а потом принять душ, надеть свежевыглаженную оксфордскую рубашку и зайти за мной, чтобы сопроводить на формальный ужин, потому что так положено джентльмену. И хотя я много раз видела его грубым и развязным, но никогда не слышала, чтобы он использовал женский род в оскорбительном смысле. Он был слишком сильным, чтобы опускаться до такого.
В тот год в Фостер-хаузе скопилась какая-то критическая масса хоккеистов. Их амбре начинало чувствоваться у основания парадной лестницы (здание изначально было чьим-то особняком), а после включения отопления превращалось в своего рода воздушный бульон на носках, делавший пребывание в этом здании практически невыносимым. В часы посещений девочки краснели у нижних ступенек лестницы, ожидая, пока кто-то из младших сбегает за их другом, и прикрывали свои носики прядями волос. Не будь Алекс моим Алексом, ноги бы моей в этом здании не было. Но как ученице выпускного класса мне разрешалось гулять на полчаса дольше, чем ему, и мы ютились в его комнатке с раскрытым настежь окном почти до одиннадцати вечера, когда мне полагалось уходить.
За порядком в Фостер-хаузе следили трое учителей. Первый был слишком стар, чтобы подниматься по лестнице на третий этаж. Второй, молодой и симпатичный филолог, обычно сачковал, предпочитая уединяться со спутницей в своей голубой спортивной машине. Третьим был этнический японец, над которым хоккеисты постоянно измывались. На вопрос мистера Хаяси, почему они так странно говорят, они просто разевали набитые жевательным табаком рты и стояли с глупым видом, как бы удивляясь абсурдности вопроса. Они открывали настежь окна и разбрасывали по полу орехи, а потом бежали вниз, крича, что у них побывал какой-то дикий зверь. Мистер Хаяси поднимался в комнату и к всеобщему удовольствию произносил: «Это берка» (японцы с трудом выговаривают букву «л». – Прим. пер.).
Однажды поздно вечером мы с Алексом как обычно возлежали в темноте, и тут дверь в комнату открыл мистер Хаяси. Из коридора хлынул яркий неоновый свет. При виде нас мистер Хаяси заморгал, силясь подобрать слова.
«Мистер Хаяси, соблаговолите уйти», – любезно сказал Алекс.
Дверь закрылась.
Алекс появился в школе Св. Павла уже не девственником. Он был старше своих одноклассников, а его подружка на родине была еще старше. Со мной он был нетороплив. Как я уже сказала, он был ужасно силен. В темноте он казался буквально горой мышц. Эта мощь наполняла меня. Это была опасность наизнанку, предоставленная в мое полное распоряжение. Возможно, своей жизнью я обязана Алексу Олту. Впрочем, история о деве и спасшем ее рыцаре здесь неуместна. Во-первых, хоккеистов я называю мордоворотами. Во-вторых, хотя девиц среди нас было предостаточно, я к их числу не относилась. Да и спасением это вряд ли можно было считать: поступив в колледж и расставшись с Алексом, я вновь ощутила былую беспомощность.
Но пока мы были вместе, все сохранялось.
Как завзятый школьный спортсмен (футбол-хоккей-лакросс, рекорды в спринте и тренажерном зале), к тому же общительный и популярный, он слышал все сплетни обо мне.
«Скотти бросил меня, потому что ему что-то наплел Уайлер», – сказала я в самом начале наших отношений. Этот разговор происходил то ли на лугу, то ли на длинном пешеходном мостике по пути в церковь, то ли на крыльце его общежития.
«Я слышал. Вот дурак», – сказал Алекс.
«Вроде бы Уайлер что-то там говорил про тренера, который объявил, что я больна».
«Так оно и было».
В такие моменты истины я теряю голову. Меня накрыло жуткой бурей переплетения стыда и ярости. Но я постаралась сохранить непринужденный тон.
«Мэттьюз, что ли? Гиллеспи? Или Бакстон? А что он сказал-то?» – поинтересовалась я.
«Ох, Лэйс».
«Нет, ну, пожалуйста».
Алекс понурился. У Алекса был широкий мужественный подбородок, очертания которого я замечала даже когда он опускал голову.
«Мне безразлично. Ты же знаешь, мне на это плевать», – сказал он и взял меня за руку.
«Что он сказал?»
Алекс вздохнул.
«Они спросили, был ли кто-нибудь типа близок с тобой. Вроде бы какие-то парни сказали, что были. Тогда они велели им отправляться в лазарет и провериться на… болезни».
Больше я ни о чем не спрашивала. Алекс не смотрел на меня, а я на него. Мое горло обожгла желчь, и это казалось предательством со стороны моего собственного организма.
«Видишь? Ты действительно больна. Они не ошибались», – говорила эта боль.
Я мысленно нарисовала эту картину. Молодые люди небрежно расселись на травке залитого солнцем поля для игры в лакросс. Шлемы в руках, рядом лежат их клюшки, тренер негромким голосом выдает им свое предостережение. А может быть, это происходило в квартире кого-то из тренеров: мужские тела на диванах и креслах, небрежное поверхностное общение, прерванное неожиданно серьезным моментом. И от этих мальчиков предупреждение относительно меня расходится по всему кампусу. Я представила себе все эти шуточки, инсинуации, бахвальство. Ими заражены все и вся, так что я больше не смогу войти куда-нибудь, не подумав, что кто-то здесь относится ко мне с гадливостью или опаской.
«А тебе действительно безразлично?» – недоверчиво спросила я Алекса.
Он поднял голову. Он был зол, и я подумала, что слишком напрягаю его. Разумеется, ему небезразлично. Моя репутация заставляла его испытывать стыд и неловкость. Просто он старался игнорировать это, а я вынудила его окунуться во всю эту мерзость, и сейчас он готов отвернуться от меня.
«Чтобы больше такого не было. Никогда», – сказал он.
Я уже всхлипывала. Мне придется уйти из этой школы, если Алекс порвет со мной. Это будет слишком тяжелой утратой.
«Не было чего?» – боязливо спросила я.
«Впредь не смей даже подумать, что я такой же, как эти парни. Как эти уроды».
Я дала слово.
К началу хоккейного сезона, когда вся школа уже знала, что мы пара, случилось нечто странное. Впервые в жизни Алекс оказался на скамейке запасных. Тренеры не выпускали его на площадку. Без каких-либо видимых причин. Алекс поговорил с Биллом Мэттьюзом. Тот придрался к его катанию, остановкам, разворотам, работе с клюшкой и броскам. Или не придрался, а просто обозначил проблемы, а Алекс слишком болезненно отреагировал на это. Мистер Олт взял отпуск и отправился в Нью-Гэмпшир решать вопрос. Алекс не вылезал из тренажерного зала, пропускал формальные ужины и получал за это взыскания. Мистер Олт был нахмурен и сердит. Это же абсурд. Как Алекс может показать, на что способен, если ему вообще не дают играть? На его место поставили какого-то младшеклассника. Мэттьюз не смог ничего толком объяснить, и возник разговор о смене школы. Шутливые тычки, которыми Алекс обычно обменивался со своими товарищами по команде при встречах, на глазах утратили былую энергичность. Меня было прозвали «хоккейной Йоко» (намек на Йоко Оно, вторую жену Джона Леннона, которая якобы развалила «The Beatles». – Прим. пер.), но кличка не прижилась – хоккеисты понимали, что на льду Алекс по-прежнему бесподобен. Им было неудобно, и они старались поддерживать его, как могли.
После Дня благодарения я побывала в гостях у мисс Ройс. Она пригласила к себе домой всех девочек из хоккейной сборной. Я сказала ей, что в этом сезоне играть не буду, и она разозлилась.
«Ты ставишь меня в безвыходное положение, – сказала она. Это было нелепо – все знали, что хоккеистка из меня никакая. – Ты меня огорчаешь. Ты делаешь большую ошибку. И чем же ты намерена заниматься?»
Даже мои подруги не скрывали своего удивления.
Держаться подальше от катка. Работать над моим ННИ. Понемногу толстеть. Выгуливать Клюковку по снегу. Придумывать, как помочь Алексу.
Но все пошло по ниспадающей. Лишившись хоккея, Алекс потерял интерес к учебе. Он начинал писать реферат и никак не мог закончить его. Учителя ставили ему высший балл за первые восемь страниц, но в итоге им приходилось ставить незачет. Я часами выискивала ему книги в библиотеке. Когда он горестно сказал мне, что толку от этого мало, я стала прибираться в его комнате. Такая материнская опека была, конечно, ни к чему, но мы оба не понимали, что за чертовщина происходит и чем это может обернуться.
Алекс разваливался на глазах. Я не понимала, значит ли это, что спасется только один из нас, будто мы были в слишком маленькой для двоих спасательной шлюпке? Или виной этому я, как какая-то ядовитая змея? Или это что-то еще, никак не связанное со мной? Может быть, какой-то латентный биологический фактор, не менее мощный, чем его интеллект, губит его академические таланты?
Вот Алекс жмет руку моему деду: Большой Джим и Джинни приехали в Конкорд на мой выпускной акт. Вот Алекс шутливо борется с моим младшим братом. Вот Алекс, чья спортивная карьера застопорилась, бурно радуется моей победе в теннисном турнире. Вот он и моя мама смеются над предвыборной политической борьбой и церковными деятелями. Вот мой папа расспрашивает его об университетской учебе мистера Олта – может быть, у них есть общие знакомые?
Не представляю, как Алекс выдержал все это. Каким непостижимым образом ему удалось избавить меня от ощущения позора. Стать достаточно мощным подспорьем, чтобы вернуть меня к жизни.
Я окончила школу Св. Павла, а Алекс – нет. Он пошел своим путем, и где он сейчас, я не знаю. Но я прекрасно помню, как прибежала как угорелая к мрачным дверям Фостер-хауза с письмом, известившим меня о зачислении в Принстон. Алекс должен был узнать об этом первым. Он крепко обнял меня. Его глаза сияли. На Рождество он подарил мне серебряное колечко, как мне и хотелось.