К книге
Заставить замолчать. Тайна элитной школы, которую скрывали 30 лет8. Весна 1991
50%
8. Весна 1991
10

В возрасте за двадцать я рассказала психотерапевту, что на весенних каникулах того года упала на горнолыжной трассе в Нью-Мексико и сломала руку. Она предположила, что я сделала это намеренно: «Не в том смысле, что вы задумали сломать именно эту кость, просто вам было нужно какое-то заметное телесное повреждение, которое позволит принять боль».

Я никоим образом не собираюсь оспаривать мнение о подсознательной подоплеке намерения и признательна за предложенное логическое объяснение: некая часть меня сознавала всю сложность моего положения и оказалась способна изменить ход событий, чтобы привлечь к этому внимание. Сделать из обычной случайности важный повествовательный элемент – весьма заманчивая идея. Например, представить, что я не просто так не вписалась в легкий поворот в конце дня, неудачно упала на правую руку, в которой была лыжная палка, и сломала большой палец. Но ведь на самом деле так оно и было. Все произошло меньше чем за секунду, причем на очень небольшой скорости. Травма так и называется – «большой палец лыжника». Домой, а потом и в школу я вернулась в ярко-розовом гипсе.

«Проклятье Кроуфордов», – сказала мама.

Я не уверена, что банальное падение на горнолыжной трассе относится к категории несчастий. Вообще говоря, мне кажется, что если шестнадцатилетняя девочка проводит весенние каникулы на горнолыжном курорте, то хотя бы с формальной точки зрения ей посчастливилось.

«Хорошо хоть, что в последний день, правда?» – добавила мама.

Я не стала говорить ей, что если бы знала, насколько просто поломать себе кости, сколько мощи придает даже небольшое ускорение на трассе, то, возможно, нашла бы способ умереть. Можно ли сделать это ненавязчиво? Так, чтобы это произошло прежде, чем я пойму, что это происходит? Просто исчезнуть, без необходимости прилагать к этому усилия?

В утро моего падения на трассе я шла по нашей арендованной квартире за своими горнолыжными носками, одетая в термобелье. Уже полностью одетый папа, которому не терпелось занять очередь к подъемнику, оторвался от своей газеты и сказал: «Лэйси, и где ты только взяла такую фигуру?»

Я застыла.

«Джим!» – крикнула из спальни мама.

Для папы это был всего лишь комплимент, импульсивное выражение искреннего удивления. Он изумился моим взрослым привлекательным формам и допустил вполне себе безобидный ляп. Но моя кожа похолодела. Он увидел во мне женщину, а не своего ребенка. Даже не женщину – тело. Так что я права: даже здесь и сейчас, даже для него, девочка, которой я была, личность, которой я была, исчезла.

Я не стала отвечать папе. Вопрос казался диким, потому что фигура досталась мне от него самого и от мамы, так что он в каком-то смысле делал комплимент самому себе. А я была ни при чем.

«Что?» – смущенно-вызывающим тоном спросил папа, отвечая маме. Он смиренно улыбался.

Весь день я провела в лыжной школе. Наш инструктор Блейк был местной легендой фристайла. Это был щеголеватый симпатичный парень в возрасте под тридцать. В свободное от обучения подростков время он слетал со скал, совершая по пути вниз сальто и невероятные пируэты. На ланче в битком набитом кафе ему давали пять так часто, что он просто перестал показывать руку. Мои соученики по лыжной школе всячески боролись за его внимание, но я считала его тупым.

«Ну, эээ… Лэйси, и в каком же классе ты учишься там у себя в… как ты сказала? А, ну да – в Чикаго».

«Да, я живу в Чикаго. Но учусь в Нью-Гэмпшире. В десятом классе», – сказала я.

Это было на подъемнике. Он по очереди ездил с нами на четырехместном сиденье, стараясь показать, что учитывает индивидуальные особенности. Под нашими ногами проплывали хвойные леса. Пьянящий покой снегов. Горные вершины вдали.

«Нью-Гэмпшир, говоришь? Там что, типа колония?»

«Да нет, это учебное заведение».

«То есть вас типа учат?»

«Ага. Вроде как».

«Понял. Ладно, а что за предметы-то? Типа, математика, чтение там?»

Я была голодной, стервозной и высокомерной: «В настоящий момент я работаю над независимым научным исследованием, рассматривающим связь между биохимической депрессией и творческими способностями».

«Ого. Клево».

«Ну да».

Слушать себя мне было противно: «Меня очень интересует, почему поэты то и дело кончают жизнь самоубийством?»

«Ну да. Классно. Это реально круто».

На последнем спуске того дня я расслабилась и упала на руку. Блейк лично отвел меня в травмпункт. Он был достаточно опытным лыжником и знал, что означает невозможность пошевелить большим пальцем руки.

Ничего страшного. Возможно, мне понадобится операция, возможно нет. Это определит травматолог, позже.

«Ну, давай, держись, поэтическая девочка, – сказал Блейк, когда с рентгеном было покончено. – Я всегда даю медаль тем, кто умудряется докататься до перелома». Он потрепал меня по голове, а по пути к выходу дал пять врачу травмпункта.

Только после того как мне наложили гипс, я сообразила, что не смогу держать ручку, а уж теннисную ракетку тем более. Не видать мне любимого вида спорта, о планах стать первой в одиночном разряде можно забыть, своей команды я лишилась. А сочинения как писать, как домашние задания делать? Печатать я умела, но пришлось бы делать это одной рукой, к тому же в то время компьютеры были только в компьютерном классе. Домой я притащила врачебные указания и упаковку сильного обезболивающего. Мама помогла мне вылезти из лыжного комбинезона и прикрепила на руку полиэтиленовый пакет, чтобы я могла принять душ.

Было больно. Рука распухала, в ладони стреляло, и по маминой рекомендации я приняла пару таблеток обезболивающего. Помню, что после этого у меня нарушилась резкость бокового зрения. Я сидела на кухне и мотала головой, надеясь, что вот-вот все наладится. Когда позвонил Блейк и спросил, как у меня дела, родители поблагодарили его. Они совершенно спокойно отнеслись к его предложению вывести меня в город и угостить горячим шоколадом для поднятия настроения.

Мы с Блейком зашли в какой-то бар. Моим возрастом никто не поинтересовался. Горячий шоколад с ликером оказался очень вкусным. Было и несколько рюмок спиртного. К нам присоединился приятель Блейка, такой же лыжник-экстремал. Он привел с собой девочку из лыжной школы по имени Тори, восторженную блондинку с накрашенными розовым блеском губами. Я сочла ее вульгарной, но в то же время ее жизнерадостность придавала мне смелости. Во рту стоял привкус алкоголя вперемешку с какао. Тошнота и головокружение меня обрадовали. Помню, как меня вели по снегу, а я думала, что хорошо бы улечься в него и уснуть вечным сном. Трудно ли умереть? Ну, правда, трудно ли? И что это будет за утрата? Минус одна школьница на весенних каникулах. Минус одна пригородная девица. Минус одна абитуриентка Принстона, минус одна амбициозная дурочка. В моей комнате выключат отопление, и в ней воцарится темнота, точь-в-точь как в Элизиной.

В какой-то момент Блейк трахал меня, а в паре метров от нас его друг трахал Тори. Я смотрела на них и на свой гипс – он казался светлым пятном в этой темной замызганной гостиной. Это все, что я помню. Мне было уже все равно.

Насчет проклятия мама оказалась неправа. Это был великолепный подарок судьбы. Сломанная косточка освободила меня от школьной рутины так, что лучше не придумаешь. Моя кисть покоилась в гипсе, и поместить в нее ручку не было ни малейшей возможности. Соответственно, конспектировать я не могла. Учителя заваливали нас материалом, и мне оставалось просто-напросто пытаться запомнить все это.

«Можешь брать с собой диктофон», – сказал папа. Хорошо, а что дальше? Сидеть в комнате и заново прослушивать все уроки? Это будут ночи напролет. Я решила воспользоваться тем, что есть, и с неимоверными трудами училась писать левой рукой.

Это означало, что нужно быть неторопливой. Это означало, что нужно быть очень внимательной. Мне приходилось обдумывать, что именно нужно записать, чтобы не утратить нить. В результате я вовлекалась в обсуждения на уроках так, как никогда прежде. Я больше не беспокоилась об окружающих, я прислушивалась к ним.

Я увидела французский под новым углом зрения, а математика стала понятнее. На уроках религии я отказывалась от псевдофилософских рассуждений и говорила только то, что хотела сказать. Преподобный С. оставался безразличным, да и гори оно огнем. Я наконец-то поняла, что значит внимать, а он целый год только болтал об этом.

Учеба требовала больше времени, и я его получила. Поскольку играть в теннис я не могла, вечерние занятия спортом стали для меня факультативными. (Собственно, такими они всегда и были, но я никогда не использовала эту возможность.) «Можешь приходить на командную разминку». – предложила тренер Шифф. Первые несколько дней я так и делала – нарезала круги вокруг кортов, ежась от ветра, и делала бессмысленные растяжки.

«Можешь заниматься на велоэргометре в тренажерном зале», – предложила она. Я попробовала, но в зал явился Рик, чтобы плюхнуться в ледяную купель после лакросса, и при виде его полуголого тела меня затрясло. Тренажерный зал был отвратительной клоакой показухи: четыре ортопедических стола для пульс-терапий и вправки суставов вдоль одной стены, гидромассажная ванна и ледяная купель вдоль другой. Как будто все мы были олимпийцами. Такое впечатление, что в тренерскую нужно было всем. Каждый хотел, чтобы его размяли или обследовали. Крутя педали велоэргометра в самом центре зала, я со своим призывно-розовым гипсом на руке чувствовала себя удобной мишенью для всех этих снующих туда-сюда спортсменов.

Я присоединилась к своей теннисной команде в день забега на длинную дистанцию, который проводила тренер Шифф. Мы называли такие забеги «мигалками». Это показалось мне правильным, хоть я всегда терпеть не могла беговые тренировки. Были и более короткие маршруты через лес, но это были узкие тропинки, засыпанные ветками и изрытые бурундуками. Они больше подходили для прогулок в одиночестве или для тех, кто искал спокойное место с целью перепихнуться или упороться. Наши спортивные боссы предпочитали отправлять своих подопечных к лодочной станции примерно в миле от спортзала, а затем левее в сторону перекрестка главных местных дорог, над которым висел одинокий светофор. Возможность выбраться за пределы кампуса с лихвой компенсировалась необходимостью пробежать две мили вверх по холму к этому светофору, который только мигал – при вялом трафике большего от него не требовалось. Пробежав через лесополосу, мы оказывались у края фермерских земель, за которыми виднелся дом. Я мечтала увидеть хоть кого-то не из школы. Милую фермершу с пучком седеющих золотистых волос с подносом печенья или графином лимонада. Я всегда бегала небыстро, так уж я устроена, и отчаянно пыталась не отставать. Проклятый светофор никак не приближался. Осенью, когда мы бегали футбольной командой, темп задавал долговязый и тощий тренер Грин, рысивший рядом с Мег. Свой первый нью-йоркский марафон она пробежит по щелчку и удостоится спонсорского контракта. Если я блевала, меня подбадривали хлопком по спине и велели отрабатывать аэробную выносливость.

Сейчас, в начале весны, небо было свинцово-серым. Девочки были в теннисных плиссированных юбках, что местному жителю показалось бы нелепым зрелищем – четырнадцать одинаково одетых школьниц бегут по сельскому шоссе. Я толклась в хвосте. Рука побаливала, в горле пересохло, но я знала, что когда забег закончится, всем остальным придется выйти на корт и выполнять команды, а у меня будет несколько свободных часов до ужина. Какое-то время мне можно будет делать что угодно – невероятно щедрый подарок. После разворота у светофора я отстала уже прилично. Слева темнел лес. Голые деревья потихоньку оттаивали. Шоссе было неогороженным. Я снова представила, как незаметно ускользаю в глубь лесов. Интересно, ночью там очень холодно? Приютит ли меня фермерша? В тишине было слышно, как скачут по веткам белки. Звук дыхания отдавался в ушах грохотом. Я решила попугать себя и вообразила типичного деревенского затворника, который разрубает меня на куски своим топором. Но идея не прижилась. Я пару раз замахнулась правой рукой, словно собираясь дать кому-то в лоб. Жесткий гипс оттягивал ее книзу, и это странным образом заставило меня почувствовать себя ужасно сильной.

Перед поворотом к кампусу я свернула налево и нашла начало тропинки в лес. В лощинах до сих пор стоял лед. Хотя до этого я в жизни не бегала так долго, усталости не было. Наоборот, изгибы тропинки как будто гнали меня вперед. Земля пружинила под ногами. Я ускорилась, а может быть, мне только показалось, отбиваясь от попадающихся на пути веток деревьев загипсованной рукой. Я знала, что эта тропинка называется «Долгие пруды», но раньше по ней не бегала. Тем более в одиночку. Тем более когда лес стоит голым. Поэтому была лишена возможности разобраться в том, в чем разбиралась сейчас. Я поняла, где находится столовая относительно церкви и катка. Я поняла, что нахожусь в узкой лесополосе между парковкой и служебным въездом. Я поняла, где проложены мостики и почему у Симпсон-хауса течение превращается в водопад. Я поняла, что весь наш кампус, по сути, втиснулся между лодочной станцией на Индюшачьем пруду и Плезант-стрит. Ничего такого уж особенного, на самом деле. Маршрут загадочным образом выходил к церкви на узенькую тропинку между прудом и парком. Настолько узкую, что возникало опасение свалиться в воду.

Наверное, не такие топографические кретины, как я, получили представление о месте своего обитания гораздо раньше. Но в тот день очертания нашей школы дошли до меня впервые. А вместе с ним пришло понимание того, что школа – место как место, неподвижный участок земли со своими границами. Его можно покинуть. И настанет день, когда я это сделаю.

Я опоздала к ужину. В фойе мне попалась Кэролайн.

«Лэйсик!» – сказала она.

Это прозвучало как-то удивительно по-доброму. Я уже давно махнула рукой на Кэролайн и на всех остальных из-за их преданности Кэндис.

«Привет, Кэролайн».

«Как твоя рука?».

«Только что пробежала шесть миль, – я поняла. – Мигалка, потом лодочная станция, потом Долгие пруды».

«Ух ты. Наверное, здорово было. А не слишком темно?»

«Да нет, не очень».

Она протянула пуку к моему гипсу и потрогала его.

«Хотя с этой штукой ты как с факелом».

«Или как с дубинкой».

Она улыбнулась: «Ага, точно, этим можно наповал уложить».

В столовую мы вошли вместе. Этот небольшой дипломатический прогресс не укрылся от наших знакомых. Я заметила удивленно поднятые брови Саманты.

Перед тем как лечь спать, я вытащила из стенного шкафа свой старый походный сундучок, в котором хранила обувь, кофты и шампуни, и придвинула его к двери. Все двери наших комнат открывались вовнутрь. Убедившись, что дверь все же приоткрывается на несколько дюймов, я прижала сундук еще плотнее и для верности побросала в него еще и несколько толстенных учебников. Разумеется, нам запрещали блокировать двери на случай возникновения пожара, но я подумала, что, если понадобится, просто выпрыгну в окно третьего этажа и приземлюсь на мягкий газон. Зато ко мне никто не заберется.

Моя рекогносцировка на местности продолжилась. Я бегала по всем дорогам. Из белых ворот налево, против движения по Плезант-стрит, на противоположную сторону по направлению к дальнему холму, на вершине которого я обнаружила дом с видом на горы и лабрадора, который позволил посидеть с ним на травке и оглядеться по сторонам. Миновала светофор на развязке автострады перед въездом в следующий городок, а потом струсила. Нашла каменоломню, кладбище и парк. Я не стала рисковать и не бегала в сторону Конкорда, где мое появление могли истолковать как оставление кампуса без письменного разрешения. Зато трусила по всем другим местам. Меня облаивали собаки, мне гудели из автомобилей. Помню, как месила грязь и топтала молодую крапиву. Замечала венерины башмачки – мама показывала мне их на полянах в лесах Иллинойса. Порой мне казалось, что я рыскаю по местности как волчица, помечающая свою территорию. Хотя своей я ее так и не почувствовала. Чаще мне представлялось, будто я как бы зашиваю этот периметр, чтобы он никогда не порвался и не разошелся. Будто я пригвождаю это место навеки.

О мальчиках я не думала. Ни о ком из них. Я думала о школе и о том, что мои несчастья в столь легендарном месте могут означать, что этот мир как таковой не благоволит мне. (Я ошибалась, представляя себе этот мир злонамеренным, а не безразличным, но не могла и вообразить, насколько была права относительно этой школы.) Видимо, знакомое с детства Проклятие Кроуфордов наделило меня склонностью понимать случившееся со мной как нечто гораздо более грубое и жестокое, чем два мальчика в темной комнате. С одной стороны, моя интерпретация была параноидальной – я по-детски отождествляла происшествие и среду. С другой, это было просто безотчетное побуждение – свойственное, как мне кажется, всем детям, – выявить могущественные силы, приводящие в действие любое сообщество, тем более такое гордое собой и невозмутимое, как школа Св. Павла.

Я не слишком много общалась с людьми, располагавшими реальной властью в школе. Ректор Келли Кларк был, на мой взгляд, странно загорелым, постоянно интонирующим святым отцом, типичным представителем англиканского духовенства. Рядом со своей улыбчивой женой он выглядел прямо-таки благородным отцом семейства, и так его и воспринимали многие из моих соучеников. При каждой нашей встрече он называл меня Люси, что не доставляло мне особой радости. Но я не обижалась – он же не был обязан помнить меня. Таких как я у него было пять сотен. Руководство школой Св. Павла было его последней официальной должностью (почти для всех ректоров это назначение было венцом карьеры), и он казался усталым и несколько растерянным. Я не ожидала от него ничего особенного.

Его непосредственным окружением были проректоры Билл Мэттьюз, Джон Бакстон и Клифф Гиллеспи. Они же были и нашими деканами. Это были мужчины не академического, а скорее спортивного склада, не столько педантичные, сколько по-отечески заботливые. Мистер Мэттьюз был в свое время хоккейной звездой этой школы, а теперь тренировал ее сборную. За школу Св. Павла играли и двое его сыновей. Младший из них делал это настолько блистательно, что его игру помнили до сих пор, хотя он окончил школу еще до моего появления в ней. Это показалось мне интересным, и я ходила смотреть, как Мэттьюз муштрует своих подопечных хоккеистов. У него было плоское лицо с толстым приплюснутым носом и сердитый вид. Он рявкал на игроков, из его рта валил пар, а они возвышались над ним на своих коньках. Полное отсутствие степенности в Мэттьюзе казалось мне нормальным, пусть и альтернативным, проявлением мужского стиля руководства – елейные банальности были бы здесь совершенно неуместны. Ему были нужны шайбы в воротах и результат на табло. Девочек он не тренировал вообще. Он подписывал нам разрешения на выход из кампуса и во многих случаях также и официальные сообщения школьной алминистрации. Мистер Мэттьюз чаще всего занимался разрешением сложных ситуаций – например, с академическими отпусками или проваленными экзаменами. Я не обращалась к нему ни разу.

Другой проректор, мистер Бакстон, тренировал борцов. Если бы той давней зимой я не пошла смотреть поединок Шепа, то так и не узнала бы, как он выглядел. Мистера Гиллеспи за глаза называли Скалой. Это его вердикт я в ужасе представила себе, когда подумала, что меня могут застукать в комнате Рика и Тэза и отправить объясняться перед дисциплинарной комиссией. Он был тренером по лакроссу и преподавал химию. Я не занималась ни одним, ни другим.

Не понимаю, исходя из чего наши деканы решили, что именно мистер Гиллеспи должен постараться разрешить проблему с моими экзаменами на стипендию Фергюсона. Мама с папой считали, что мне нужно как-то помочь с письменными экзаменами ввиду сломанной руки. Но преподаватели сочли, что предоставить мне дополнительное время было бы несправедливо. Ведь каждый кандидат должен показать максимум того, на что способен, а если дать мне дополнительное время, это не только поможет моей моторике, но и поспособствует улучшению результата в целом.

«Это чушь какая-то», – сказала мама по телефону, когда я сообщила, что поблажек мне не будет.

«Все будет нормально».

«Не будет. Ты же не можешь писать».

Тогда я еще не знала историю Генри Фергюсона, чье имя получила эта стипендия. В возрасте девятнадцати лет он попал в кораблекрушение в Тихом океане и продрейфовал на шлюпке три тысячи миль. Под палящими лучами солнца доведенный до отчаяния, Фергюсон конечно же вел дневник своих злоключений (как положено любому достойному ученику школы Св. Павла), который по возвращении незамедлительно опубликовал в журнале Harper's (как сделал бы любой уважающий себя выпускник школы Св. Павла). Человек являл собой незаурядный пример пуританской строгости и воздержанности. Считалось, что он спасся исключительно благодаря своей праведности. Его включили в состав попечительского совета школы Св. Павла, и какое-то время он даже был ее ректором.

«Мам, я все равно ее не получу, – сказала я. – Не стоит за это бороться».

Но дома в Чикаго мама позвала папу.

«Она же писать не может!»

«Я понимаю. Но они в чем-то правы», – услышала я папин голос.

«Что значит правы? Ей приходится писать другой рукой!»

«А сколько именно дополнительного времени будет справедливым? Как они могут это вычислить? Как я понимаю, они просто не могут поступить несправедливо по отношению ко всем остальным. Покалечилась-то только она».

«Вот именно! Травмирована только она!»

«Да, но…»

«Это возмутительно! Я лечу туда».

«Пожалуйста, не надо», – сказала я в трубку.

«Пожалуйста, не надо», – сказал папа.

Мама вернулась к разговору со мной: «Я просто хочу, чтобы у тебя был шанс получить эту стипендию».

«Понимаю».

«А устно никак нельзя? Типа, как защита курсовой?»

«Нет, если оценивается и слог, а это тот самый случай».

«Ну а если ты писать не можешь? Разве это справедливо?»

Как это мило – мама почему-то думает, что в школе Св. Павла все по-честному.

«Буду писать левой и постараюсь изо всех сил».

Мама чуть не плакала.

«Ладно, солнышко. Я знаю, ты очень постараешься».

Но на следующий день я получила записку. Мистер Гиллеспи просил зайти к нему в класс химии.

До этого я со Скалой не разговаривала. На мой взгляд, он был одновременно и неприступным, и безразличным. Человек только и ждал, чтобы мы облажались, чтобы потом решать, какой частью своего будущего мы должны будем расплатиться. Я, чисто гуманитарная девочка со сломанной рукой, обязана встретиться с ним в научном корпусе, где двери захлопываются автоматически и стоит гул невидимой аппаратуры.

Первый и последний раз в жизни я зашла в класс химии. Скала сидел за преподавательским столом на возвышении. Ступни его ног были просунуты под нижнюю перекладину стула. Он похлопал ладонью по стулу рядом.

Я плюхнулась и почувствовала себя притворщицей, которая симулирует травму, чтобы чего-то не делать.

«Это всего лишь такая маленькая косточка в основании большого пальца», – сообщила я, постучав по гипсу в месте, где должен был быть перелом. Конечно, это вам не кораблекрушение в Тихом океане. Мне казалось, он должен оценить мою наигранную крутизну.

«Понятно».

На его столе стояли несколько прозрачных стаканчиков с пенопластовыми шариками разных размеров и цветов.

«Что ж, ладно, давайте взглянем на это», – сказал он.

Я вытянула руку, почувствовав некоторое смущение. Из-за всех этих моих пробежек гипс стал слегка попахивать.

«Он немного, гм, застарелый», – сказала я.

«В каком смысле?».

«Просто с ним нельзя под душ»

Он покачал головой, не принимая мое замечание всерьез. Потом одной рукой ухватился за гипс у запястья, а кулак другой попытался втиснуть в пространство между кистью и большим пальцем. Это было больно. Он убрал руку и поводил ею между двумя стаканчиками с шариками, выбирая между синими и зелеными. Взял зеленый.

«Попробуем этот», – сказал он и вложил шарик в мою загипсованную руку. Шарик упал на пол.

«Извините», – сказала я.

«Ничего. Не углерод. Погоди-ка», – он обвел взглядом свои стаканчики и вытащил синий шарик, немного побольше размером. Положил его мне в гипс. Шарик примостился у большого пальца, но стоило мне слегка шевельнуть рукой, как он тоже упал.

«Ох, извините», – сказала я опять.

Он проигнорировал и это извинение: «Ладно, значит не кислород. Хммм».

Он стоял и внимательно изучал свой стол. Было странно оказаться наедине с любым учителем, а тем более с этим. Я изучала его спину. У него были широкие округлые плечи, а квадратная голова покачивалась между ними как огромные висячие ворота на двух опорах. Рубашка туго стягивала торс. Той весной он тренировал Рика. И Шкафа, и стольких других, которые свистели мне вслед и делали гнусные предложения, которые превратили каждый коридор в проход сквозь строй. Через час-другой этот человек выйдет на площадку и будет выкрикивать приказы Рику. Приятно быть рядом с человеком, обладающим такой властью над всеми ними. Я ощутила настоятельную потребность что-то сделать или сказать.

«Никак не пойму, что же будет именно…» – бормотал он.

«Простите, а что это за шарики?»

«Элементы».

Он обернулся ко мне с крупным ярко-красным пенопластовым шариком в руке.

«Мы их используем для моделей молекул, – сказал он, всовывая его в мою загипсованную руку. Раздался короткий хруст, и шарик закрепился. – Есть!»

Надавив мне на предплечье, он вытащил шарик, потом взял остро заточенный карандаш и принялся высверливать его по центру.

«Ты сможешь делать с этим кучу вещей, – заговорил он. – Вилку держать, например. Или даже теннисную ракетку».

Закончив протыкать шарик, он снова воткнул его в мой гипс, просунул в него карандаш и пододвинул мне листок бумаги: «Ну давай, пробуй».

Я пошевелила рукой. Карандаш задвигался.

«Например, свою фамилию».

Я написала Кроуфорд.

«Вот и хорошо! Это должно помочь».

Ничего хорошего в этом не было. И ничему это не помогало. С этой штуковиной я писала медленнее, чем детсадовец печатными буквами. К тому же это было больно, потому что шарик давил на гипс ровно в месте перелома. Но разве я могла пожаловаться Скале на его пенопласт? Он стоял и приводил в порядок свои склянки.

«Хорошо, спасибо. Спасибо вам огромное», – сказала я.

«Не за что».

Я силилась придумать что-то еще.

«М-мм, а что это? Гелий?» – спросила я, запинаясь. Это был единственный элемент, который я смогла вспомнить.

Он бросил на меня неодобрительный взгляд: «Гелий крохотный».

«А, действительно».

«Это натрий. Известный всем, как составная часть поваренной соли. Все мои ученики будут видеть, что ты вкалываешь, как на соляных копях. Удачи».

Я пошла сдавать фергюсоновские экзамены. Первой была религия. Сначала я пыталась писать с помощью соляного шарика, но получалось медленно, и очень болел большой палец. Я переключилась на левую руку и обычной ручкой написала еще несколько абзацев. В конце концов время истекло, и, переполненная нереализованными идеями, я перевернула свои листки и ушла. Во второй половине дня, на английском, было еще хуже, потому что рука разболелась окончательно. Вернувшись к себе, я зашвырнула дурацкий соляной карандаш в свой сундучок, прежде чем припереть им дверь.

В семь часов вечера по воскресеньям в старой церкви начиналась необязательная малая вечерня. Здание было заложено в 1858 году на поле рядом с Нижним прудом. Через десять лет ее полностью перестроили, придав крестообразную форму с помощью поперечного нефа. За счет округлых очертаний старая церковь выглядела несколько сдержанно, резко контрастируя в этом смысле с расположенной буквально в двух шагах грандиозной и напористой новой. По мере разрастания и повышения престижа школы новую церковь тоже неоднократно перестраивали и расширяли. Старая церковь использовалась нечасто. До весны этого года я была в ней лишь дважды: в самый первый день, когда ректор собрал всех новичков, чтобы утешить и отвлечь от мыслей о разъезжающихся по домам родителях, и в январе 1991 года, когда нас созвали туда набатом объявить о вторжении в Ирак. При всем великолепии новой церкви, она как-то подавляла и была местом слишком многих повседневных треволнений, чтобы приносить успокоение. Чтобы обрести ощущение покоя, мне даже не нужно было заходить в старую церковь – достаточно было ее очертаний в центре кампуса, невозмутимо-изогнутых, как у спящей кошки.

Иногда я подумывала о том, чтобы посидеть в старой церкви одной. Может быть, попробовать помолиться. Но я боялась, что меня там обнаружат и заставят признаться в том, что лучше бы оставить при себе. Я даже не пробовала заходить в двери. Заперты они или нет? Можно ли приходить туда когда угодно? Я даже не знала, у кого спросить.

Этой весной я выходила на долгую пробежку почти ежедневно и каждый раз заканчивала ее перед поворотом к старой церкви. На пробежках я принималась мечтать о мире без следов школы Св. Павла – конечно же, должны существовать города, не захваченные ее выпускниками, офисы, в которых я смогу работать, кофейни, в которых я смогла бы незаметно для всех подрабатывать официанткой. Я представила себе такую на пляже, возможно, калифорнийском, который никогда в жизни не видела. И еще одну, на узкой улочке европейского города, тоже совершенно незнакомого. Иллюзорное представление о том, что школа никогда не закончится, нагоняет жуткую тоску на всех без исключения старшеклассников, но в нашем конкретном случае масштаб влияния и реальной власти выпускников и попечителей школы Св. Павла грозил превратить это кошмарное видение в реальность. Казалось странным, что старая церковь, как историческое здание, сущностно важное для кампуса и его истории, не служит сердцем этого места. Но, похоже, с завершением строительства новой церкви душа школы перепрыгнула через газон, чтобы поселиться в устремленном ввысь новом пространстве. Обрядности всегда требуется величие. А в старой церкви остались как раз смиренность и долготерпение. Я стремилась к обеим этим добродетелям. И симпатизировала пространству, которое казалось безразличным к зрелищу.

Воскресным вечером в апреле я заканчивала пробежку и, выскочив из леса, увидела Мэрион, одну из лучших сопрано нашего хора. Она в одиночестве шла по направлению к старой церкви. Я окликнула ее.

Мэрион одарила меня своей фирменной щербатой и совершенно искренней улыбкой. Во время пения она покачивала головой и добрела лицом, словно поющая колыбельную мать, и звук ее голоса становился от этого еще прекраснее. Рядом с Мэрион я всегда стыдилась своего пения, но она меня вдохновляла.

«Много пробежала?» – спросила она. Это был очень правильный вопрос.

«Не знаю. Полтора часа бегала».

«К мигалке?»

«К Фиск-хилл, там развернулась и назад к Долгим прудам».

«Ух ты. Не хочешь сходить к вечерне?»

«Прямо сейчас?»

«Ну да. В семь».

«Но…» – я показала на мою мокрую от пота одежду и дурацкий розовый гипс.

«Слушай, да кому какое дело? Пошли, – она взяла меня под здоровую руку. – Туда все равно никто не ходит».

Я представила себе священника: «Преподобный С., что ли?»

Она скривилась: «Слава богу, нет. Думаешь, я пошла бы? Рэдли».

Поговаривали, что у Мэрион выдающиеся, но при этом слабые здоровьем родители, а у нее есть собственная квартира то ли в Нью-Йорке, то ли в Бостоне, то ли где-то в Мэне. Ее тетя состояла во всесильном попечительском совете школы. Казалось, что Мэрион знает в кампусе буквально всех – от мальчика из Японии, вместе с которым она играла на скрипке, до работниц почтового отделения. Я сама слышала, как почтовая начальница приветствовала ее скрипучим: «Мэрион!» Обычно она обращала внимание только на твой открытый ящичек, когда ей случалось проходить мимо тебя.

«Что ж, тогда сяду подальше», – я была практически уверена, что от моей майки и гипса несет просто ужасно.

«Сядешь рядом со мной», – сказала Мэрион.

Днем было солнечно, и деревянные церковные скамьи впитали тепло, но было понятно, что ближе ко времени ухода станет холодно. Г-жа Рэдли спокойно стояла с молитвословом в руках. Я поняла, что эта тонкая красная книжка была ее собственной (мама тоже служила со своей). Рэдли редко надевала свое церковное облачение. Она преподавала религию и скрипку, в нашей школе учились двое ее детей – девочка была младше меня, а мальчик старше. Насколько я знала, мистера Рэдли не существовало. Она носила короткую стрижку, на висках среди темных волос была заметна седина. Ее худощавая фигура и практичная манера одеваться были привлекательны. Я чувствовала только молчаливое несогласие. Несогласие со всем экзальтированным и застегнутым на все пуговицы. Я внимательно наблюдала за ней в церкви, но мне так и не посчастливилось найти повод заговорить с ней. Мне не приходило в голову, с чего начать. Сказать: «А знаете, моя мама тоже священник»?

Рэдли обняла Мэрион и приветственно кивнула головой в мой адрес. Я быстро уселась.

Нас оказалось только двое. Неважно. Рэдли провела службу так, будто в помещении была целая сотня людей.

Как же здорово приходить в эту церковь воскресными вечерами, думала я. Какое же это тихое убежище. У меня опять появилось чувство, не раз посещавшее меня в этой школе. Мне показалось, что я случайно набрела на пример ревностного служения своему делу, подобного тем, которые находили для себя мои сверстники – в изостудии или на игровом поле, – и считаю его выдающимся не в последнюю очередь потому, что не нашла ничего подобного для себя.

В некоторых местах молитв голос Рэдли, уже немного охрипший, становился громче. Я вслушивалась:

Бодрствуй, Господи, с теми, кто бодрствует и вопиет этой ночью. Оберегай больных Твоих, дай покой утомленным Твоим и благослови умирающих Твоих. Утешь скорбящих Твоих. Помилуй опечаленных Твоих. И пребудь с радующимися Твоими. Аминь.

«Аминь», – сказали мы с Мэрион.

Это была совсем не та молитва, которую я слышала прежде. Я подумала, что мне нужно быть ближе к людям, которые произносят: «Бодрствует и вопиет». Так же, как мисс Рэдли. Она выговаривала их в полный голос, очень тщательно. Раньше я никогда не задумывалась над словом «вопить». Примеряла его к ранам, чему-то безобразному на вид. Никто из моих знакомых не вопиет. Когда нам плохо, мы плачем. Мы рыдаем. Мы ревем или голосим, мы истерим, мы выходим из себя. Ее голос заставил меня подумать, что достоинство возможно и в горе.

Но больше всего меня взволновали слова: «Пребудь с радующимися». Я попрощалась с Мэрион и пошла к себе, крепко обхватив туловище руками. Солнце зашло, я мерзла, и мне было далеко не радостно идти через весь кампус. Я не могла припомнить, когда последний раз чувствовала себя хоть наполовину счастливой. Наверное, именно поэтому меня так поразили мудрость и благородство этой фразы. Разумеется, вопящие нуждаются в защите, но радующиеся? Я вдумывалась в понятие уязвимости благодати. Меня утешала мысль о том, что сострадание может предназначаться счастливым. Возможно, это открывало мне путь к ощущению своей значимости. Пусть я не упиваюсь великолепием этой школы, пусть я не из числа этих упакованных наследников и наследниц, я могла бы оберегать тех, кто здесь на своем месте. Кэролайн. Саманта. Брук. Мэдди. Мэрион. Все те, кто добр. Я подумала, что на этом можно успокоиться.

Каждое воскресенье я приходила послушать пронзительное «бодрствует и вопиет этой ночью» мисс Рэдли.

Я спросила у Мэрион, как лучше обратиться к Рэдли с просьбой курировать мое независимое научное исследование (ННИ) о связи биохимической депрессии с творческими способностями. Тема была претенциозной, и я это понимала. Одно только воспоминание о том подъемнике, о себе с неповрежденной рукой, заносчиво тарахтящей о восприимчивости художников, заставляло меня сожалеть, что прямо тогда не начался буран. Но я не хотела упоминать в своей заявке ни о депрессии, ни о гениях. Мне нужно было представить это исследование достаточно новаторским и глубоким, чтобы оно прошло на педсовете, который утверждал такие работы. Основная цель всего этого состояла в том, чтобы меня оставили в покое (отсюда и независимое исследование). К тому же основой, хотя и довольно шаткой, послужил мой собственный опыт. Хотя я никому ничего об этом не говорила, но, как-никак, принимала прозак на протяжении почти десяти месяцев, что позволило мне позаимствовать долю достоверности. Лекарство не сделало меня другой. Но этот опыт заставил меня обратить внимание на то, что новые квазинаучные представления о «биохимической депрессии» приживаются в общественном сознании по крайней мере настолько, насколько я могла судить по периодическим изданиям в школьной библитеке.

Это происходило до наступления эпохи интернета. Чтобы получить доступ к фондам данных, более подходящим для соискателей докторской степени, я могла полагаться только на недавно компьютеризированную картотеку и помощь библиотекаря. Я следовала за книгам и статьями, как за факелами в кромешной тьме туннеля. Мои изыскания начались, разумеется, с романа «Под стеклянным колпаком» Сильвии Плат (американская поэтесса и писательница, одна из зачинателей жанра «исповедальной поэзии в англоязычной литературе. «Под колпаком» – ее единственный полуавтобиографический роман. Покончила с собой… – Прим. пер.). Сильвия была небесной покровительницей каждой печальной белой девочки. Да мы же ее знаем – посмотри на ее фото! Она бы могла играть в нашей хоккейной команде! Трагический конец Сильвии заставил меня перейти к Теду Хьюзу (британский поэт, муж Сильвии Плат. – Прим. пер.), вообразив, что продемонстрирую тем самым свою искушенность. «Папочку» (стихотворение Сильвии Плат. – Прим. пер.) знают все, а кто знает «Ворона под дождем» (первый сборник стихотворений Теда Хьюза. – Прим. пер.)? Далее я встретилась с целой плеядой английских поэтов – кругом Стивена Спендера, включавшим в себя молодого Одена еще до того, как его обескровили антологиями. Я взглянула на Вирджинию Вулф, которая испугала меня своим умом и самообладанием. Поставила себе закладку, решив вернуться к ее творчеству, когда стану старше. И наконец-то вернулась к тому самому Т. С. Элиоту, которого мы проходили на религии.

И все же меня больше привлекала женская поэзия – Энн Секстон, Максин Кумин, Адриенна Рич. Мама рассказывала мне, что в детстве в Риме играла с девочкой по имени Джори Пеппер, которая сейчас известна как поэтесса Джори Грэм. Я подумала, что это каким-то образом поможет мне. Представила себе их: одна девочка вырастает, чтобы создавать стихи, другая – чтобы создать меня. Кэролайн Форше обучила меня началам языка очевидца, правда, тогда я усвоила лишь, что читатель испытывает потрясение, если писатель рассказывает о кризисе от первого лица.

Я прочитала переписку Ван Гога с Тео. Биографии Микеланджело, Моцарта и Бетховена. Я не имела представления ни о том, в какие области знания заплываю, ни о возможных берегах этих областей. Охваченная пылом соглядатайства, я наблюдала работу страсти. Эти примеры разительно контрастировали с моей внутренней жизнью, настойчивым ледяным дождем страха, который делал все на свете безжизненным и хрупким. Я страшилась прорыва. И только его и жаждала. Мне казалось, что я узнаю чувство отупения и разлучения с собственным «я», о котором говорили современные художники, которых лечили новейшими психотропными препаратами. Они хотели соскочить с лекарств и вернуться в бушующий шторм. Я завидовала их целеустремленности, пусть даже она и приводила их к неописуемым страданиям.

Я вернулась к Плат и ее мужчинам. Устроившись в укромном уголке под высокими сводами новой библиотеки, я тихонечко читала сама себе вслух. Передастся ли мне частичка вдохновения этих авторов, если я буду достаточно упорна в своих занятиях? Это не так уж сильно отличалось от моего детского представления о том, что Господь скорее прислушается к молитве, если я буду стоять на коленях на твердом полу. Я не понимала, как человек формирует свое «я». Но мне казалось, что эти книги ведут меня от одной к другой, словно кто-то идет впереди и выкладывает их для меня. Из праха с рыжей копной волос (строка из стихотворения Сильвии Плат «Воскресшая». – Прим. пер.).

Я закончила свою заявку и была готова представить ее мисс Рэдли. То, как она вела вечерни, вселяло в меня надежду, что она согласится курировать мою работу. Правда, мне и в голову не приходило, как объяснить ей, почему я взялась за эту тему и почему обращаюсь с просьбой именно к ней.

«А ты приходи к нам на урок религии в понедельник. Сразу после него и попросишь ее», – предложила Мэрион.

«А что я скажу?»

«Ну а почему бы тебе просто не рассказать, о чем собираешься писать?»

«А разве она не поинтересуется почему?»

Улыбка Мэрион была практически соболезнующей.

«Может, ты останешься и побудешь со мной, когда я буду с ней разговаривать?» – попросила я. От мисс Рэдли мне было нужно столько всего, что было просто страшно подойти к ней.

«Ну ладно, если ты так хочешь».

«Она же не знает, в чем дело».

«А сама-то ты знаешь, в чем дело?» – спросила Мэрион.

Нет, конечно.

«У меня очень подробная заявка», – ответила я.

«Тогда, наверное, она с удовольствием согласится, Лэйс. Но если ты хочешь, я останусь».

Когда я появилась в дверях их класса, мисс Рэдли натягивала свитер – по вечерам все еще было холодно. Выходя, она предложила встретиться у нее дома, где времени будет побольше.

«Просто в любое время?» – спросила я, запаниковав.

«Ну, если только я не на дежурстве. А если на дежурстве, можешь зайти поговорить в общежитие. Но у меня дома будет спокойнее».

Мэрион одарила меня своей убаюкивающей улыбкой.

Такое внимание со стороны мисс Рэдли стало для меня откровением. Почти всегда я контактировала с учителями либо в суете перед началом занятий, либо на ходу в компании других школьников. В середине каждого семестра миссис Фенн вручала мне скупую компьютерную распечатку моих оценок и говорила: «Поздравляю». Мне как-то не приходило в голову, что учитель может пригласить меня на беседу к себе домой. Я была благодарна за это.

Я дождалась вечера вторника, когда, по идее, у нее должно было быть свободное время, и пошла через весь кампус к небольшому белому зданию, в котором она жила.

Она, как и почти все другие преподаватели, отвечала за порядок и курировала одно из общежитий. Каким-то образом в порученной ей общаге собрались реально милые девочки – все как на подбор музыкальные и поэтичные вроде Мэрион. В очередной раз я задумалась о том, кто же все-таки распределяет нас по общежитиям. На следующий учебный год я собиралась попросить поселить меня с девочками из Киттреджа, хотя было маловероятно, что и они выразят аналогичное пожелание. Наши отношения пришли к некоторой разрядке, столь же неуверенной, как молодая поросль на газонах. Я могла завтракать с ними, если хотела. Могла потусоваться с ними на улице в перерывах между занятиями. Мое общество допускалось, только если с ними не было Кэндис (у них со Шкафом все было по-прежнему серьезно). Заметив ее, я держалась от них подальше.

Мисс Рэдли встретила меня у порога, прежде чем я успела постучать.

«Заходи».

Это была небольшая уютная комната. Она сидела под торшером с вязанием. Светло-голубые спицы поблескивали под электрическим светом. Повсюду были стопки книг и бумаг, на стойках в углу покоились музыкальные инструменты. На полу лежал золотистый ретривер. Собака повиляла хвостом.

«Ты моя умница, – сказала она. Потом обратилась ко мне: – Итак, что мы делаем?»

Она предоставила мне столько свободы, что я не догадалась поинтересоваться, что известно ей.

«Ну, я хочу выполнить ННИ. На тему связи между биохимической депрессией и…»

«Да-да, – сказала она, отложила спицу и протянула руку. – Дай-ка мне форму, я взгляну».

«…и творческими способностями. Я решила, что у меня будет три объекта исследования, а именно Сильвия Плат, Моцарт и Ван Гог…»

«Понятно», – она положила мою форму, не изучив ее.

«…я также подобрала несколько статей по фармакологии, самых свежих, и могу связаться с одним психиатром на Северо-Западе, если мне понадобится интервью…»

Она кивнула, глядя на свое вязание. Я заговорила быстрее, но вроде бы уже сказала все самое важное. Наконец, собака что-то проворчала, и я умолкла.

«Ох, Клю, тебе, наверное, хочется, чтобы тебя почесали», – сказала мисс Рэдли и посмотрела на меня.

Я присела рядом с собакой и запустила пальцы в ее шерсть. В груди что-то опасно затрепыхалось, и я сопротивлялась этому всем своим телом.

«Ты где будешь жить на следующий год?» – спросила мисс Рэдли.

«Неизвестно. Я знаю, где мне хотелось бы, но до сих пор мне не очень везло с этой лотереей».

«Такое бывает».

Собака пододвинулась поближе и перевернулась кверху лапами. Я массировала ее розовое брюхо.

«Клюковка в полном восторге», – сказала мисс Рэдли.

Я чуть не плакала. Боролась с этим, сглатывала слезы и моргала. Я подумала про Клиффа Гиллеспи с его элементами. Подумала про тот велик в пруду. Слезы все равно не прекращались.

«Не терпится перейти в следующий класс?» – спросила она.

«Мне не терпится заняться моим ННИ. Ну, то есть, конечно, если его одобрят, если вас это устраивает. И еще мне хотелось бы начать учить итальянский, если найдут учителя. Ну, и наверное, будет здорово все контролировать. – Под последним я подразумевала, что уже не будет ни Рика, ни Тэза, ни всех этих. Осталось недолго. Совсем чуть-чуть. – И колледж, разумеется…»

«Да-да».

Собака довольно похрюкивала.

«Из-за руки у тебя свободные вечера, да?» – спросила мисс Рэдли.

«Да. Я бегаю».

«Где?»

«По окрестностям кампуса. Мигалка. Лодочная станция. Лес».

«Хм. Может быть, как-нибудь эту с собой возьмешь? – мисс Рэдли указала спицей на свою собаку. – Она обожает лес».

«Правда? А можно?»

«Вон там ее поводок лежит».

«Здорово. Это было бы просто великолепно. В лесу бывает немного боязно. С собакой мне было бы гораздо спокойнее. Гораздо приятнее».

«Ну и хорошо, – мисс Рэдли подняла свое вязание и принялась что-то внимательно изучать в свете торшера. – Свитер для моей дочки».

«Жаль, что у меня нет собаки в комнате, – ни с того, ни с сего выпалила я. – По ночам».

Я снова услышала звяканье спиц.

«Действительно, жаль».

Она не задала ни единого вопроса из тех, по поводу которых я ни минуты не сомневалась. Расскажи мне о своих планах в связи с этой работой. Как ты будешь совмещать ее с учебной нагрузкой в выпускном классе? Сколько страниц? Что с подтверждающими данными? Что с внешними источниками? Исходная библиография? Расскажи мне о себе. Про твою маму, она ведь священник, как и я. Докажи свою состоятельность.

«Лэйси, ты ведь понимаешь, что я обязана быть священником для всех», – спросила она.

Я не поняла.

«Да, конечно…»

«Поэтому ты увидишь, что я доброжелательна к людям, которые поступали отвратительно по отношению к тебе. Это моя работа, и я не могу это изменить».

«Я бы никогда не попросила вас…»

«Тем не менее, – продолжила она, по-прежнему не глядя на меня. – Если ты вдруг почувствуешь, что тебе грозит опасность, можешь просто войти в эту дверь. В любое время дня и ночи».

Жест спицами.

«Она не запирается. Вон там гостевая комната. Кровать застелена. Будить меня нет необходимости, Клюковку ты знаешь. Просто заходи и спи себе там. Я за тебя поручусь».

Я не могла говорить. Слезы из глаз капали на шкуру собаки. Миссис Рэдли понимала это и не смотрела в мою сторону. Это было проявление высочайшего благородства и доброты без малейшего пафоса и встречных ожиданий. Я плохо понимала, как мне быть. Молчала, оторопев от нахлынувших чувств.

Какое-то время она продолжала вязать, пока я не набралась мужества пару раз пихнуть собаку на прощание, встать, поблагодарить и удалиться. Еще чуть-чуть, и я бы расклеилась окончательно. Она попросила меня принести ручку со стола, чтобы подписать мою заявку. Всю дорогу до моего общежития я крепко держала эту страничку в своей здоровой руке.

Я зашла в школьный буфет купить себе черничный кекс. Буфет торговал готовой выпечкой в целлофане. В распакованном виде она была влажной на ощупь, а чтобы она была еще мягче и не царапала горло, я помещала ее на полминуты в микроволновку.

Я по-прежнему не знала, что с моим горлом, и поэтому считала каждый новый рецидив наказанием. На этот раз я не совсем понимала, за что – ведь в последнее время с мальчиками у меня ничего не было, – и решила, что это мне за капитуляцию на фергюсоновских экзаменах, особенно в свете стараний, приложенных Скалой. Впрочем, погода наконец-то налаживалась. Воздух стал влажным, на рассвете над лугами стелился пар. Вечера были по-настоящему теплыми. Конец учебного года был близок. Совсем близок.

«Привет, Лэйси!» – раздался голос за моей спиной. Интонация была озорной, и я приготовилась услышать в свой адрес очередную гадость.

Но когда я обернулась, оказалось, что это всего лишь Скотти. Элизин Скотти, мальчик, которого она оставила в связи с уходом из школы. Он улыбнулся мне своей обычной лукавой улыбкой и слегка помахал рукой.

«Приветик», – сказала я, изумляясь его по-прежнему косматой шевелюре. За весь год она не стала ни на долю дюйма длиннее, что означало одно из двух: либо она сама не отрастает еще больше, либо он тщательно подстригает свои лохмы.

«С Элизой не общалась?» – спросил он.

Нет, я не общалась с Элизой. Разве солдаты, остающиеся в окопах, пишут тем, кто вернулся домой?

«Нет. А ты?»

Он помотал головой.

На нем были вельветовые штаны с низкой посадкой, перепачканые чем-то вроде штукатурки. На бедрах виднелись следы, оставленные ладонями. При этом он был в оксфордской рубашке с воротником на пуговицах, которая сохраняла явные следы глажки. Я подумала, что только любовь к сыну позволяет его матери сохранять спокойствие при виде всего этого.

«А чем ты тут питаешься?» – спросил он.

Я показала свою бумажную тарелочку.

«А», – сказал он и почесал затылок. Он делал это машинально, когда был взволнован или озадачен. Отнюдь не потому, что там чесалось.

«Хочешь кусочек?»

«Неа. Я сыт».

Акцент у него был практически южный.

«Скотти, напомни, откуда ты?» – спросила я.

«Филадельфия».

О Филадельфии я не знала ровным счетом ничего. Даже не была уверена, что смогу показать ее на карте.

«Круто».

«А ты из Чикаго».

«Ну, да».

Я стояла с тарелочкой в руках и ждала.

«Ну что, ладно, давай, увидимся», – сказал он и улыбнулся мне еще раз.

«Давай, увидимся».

Я тоже скучала по Элизе. Должно быть, Скотти очень любил ее, раз обратился ко мне вот так, с бухты-барахты. Это меня тронуло. Было бы здорово вызвать в памяти хоть что-нибудь о ней, но сейчас, в самом конце учебного года и спустя несколько месяцев после ее отъезда я ее как будто воображала – выдуманную девочку-интеллектуалку из соседней комнаты, вместе с которой мы гуляли, а по вечерам читали, устроившись рядом. Может быть, я действительно ее выдумала. Она была идеальным образом моего лучшего «я», но исчезла примерно тогда же, когда случилась худшая на данный момент ночь моей жизни – ночь, когда ко мне явился Джонни Деверо. Предел терпения есть даже у фантазий.

После этого на ланче мне встретился Гас, сосед Скотти по комнате. Он специально легонько ткнул меня в бок своим пластиковым подносом. Обернувшись, я увидела, что он улыбается.

«Привет, что?»

До этого мы с Гасом не общались. Как и Скотти, он принадлежал к числу самых закоренелых чуваков. Ближе к переходу в выпускной класс мои сверстники прибавляли в авторитете, а Гас и Скотти, которые и так пользовались достаточным уважением, явно готовились стать любимцами публики. Они стали еще вальяжнее и неспешно расхаживали по коридорам, всячески стараясь обратить на себя внимание.

«На тебя запал Скотти».

Только этого не хватало.

«На меня? С чего бы это?»

«Только не говори ему, что я тебе это сказал».

Я была в полной уверенности, что мне делают мозги. Хотят куда-нибудь заманить, увидеть мою наготу и побудить к очередной гнусной уступке.

«Ладно, не скажу».

Гас широко улыбался: «Ну, что думаешь?»

«О чем?»

«О Скотти».

«А, ну он, по-моему, славный такой. Из Филадельфии. Элиза его ужасно любила».

Улыбка потухла: «Да уж, с этим хреново вышло».

«Наверняка дома ей гораздо лучше».

«Это точно».

Вокруг нас суетились ученики с полными или уже пустыми подносами. Звенела посуда, по полу шаркали стулья. В ноздри неприятно било смесью запахов жареной картошки и почему-то нашатыря. Это был настоящий дурдом. Впрочем, наш разговор не мог остаться незамеченным. Чтобы со мной вот так, в открытую, разговаривал Гас – нет, такое не могли не заметить. Его внимание добавит мне очков. Интересно, чего ему будет стоить мое?

«Ну, ладно, короче, про Скотти», – сказал он. Я ждала, что последует за этим «короче», но это оказалось все, что он имел мне сообщить.

Гас легонько потрепал меня по плечу и был таков.

В почтовом ящике я обнаружила извещение. Мое ННИ утвердили. «Куратор: преподобная Молли Рэдли». Меня охватила дрожь. Я вышла из почтового отделения. Флаг развевался на мачте, как и положено. Кругом сновали школьники. Я сшивала часы в дни, словно собирала дощатый висячий мост. Пообедаю, потом возьму Клю на пробежку по зазеленевшему лесу, приму душ перед ужином, а когда выйду из столовой и отправлюсь в церковь на хоровую репетицию (мы готовили номера для актового дня), бледно-лиловое небо все еще будет отражаться в прудах. Завтра, послезавтра, и еще пара недель, и все.

Планы на выпускной класс буду обдумывать после того, как немного отдохну.

Сосед Скотти по комнате Гас повадился при каждой встрече слегка подталкивать меня, брать за локоть или как-то еще подчеркивать свою симпатию. Я не понимала, как на это реагировать. Некоторые приятели Гаса и Скотти были знакомы мне по временам непродолжительного романа с Тимом, и их знаки внимания приводили меня в ужас. На место пугливой застенчивости при общении с малознакомыми мальчиками пришел параноидальный страх перед тем, что меня захейтят или потребуют отсосать. По лицу встречного школьника было невозможно определить, что он собирается отпустить в мой адрес, к тому же мне казалось, что настроения и намерения каждого из них могут изменяться мгновенно и самым непредсказуемым образом. Неверные предположения обходились дорогой ценой. Сосед Рика и Тэза, с которым я никогда не пересекалась ни в каком качестве, ежедневно сверлил меня взглядом. А когда однажды я проходила мимо одна, он просто-напросто сказал: «Ты дрянь. Ненавижу тебя».

Гас продолжал свои добродушные братские штучки, и при встречах в коридорах или на улице Скотти дополнял их своими искренними вопросами. Как моя рука? Куда я веду собаку? А чья это собака, вообще-то? Когда мне снова можно будет играть в теннис?

Скотти не был здоровяком, но его взяли в сборную школы по лакроссу, и это делало его опасным, а меня, наверное, еще более колючей. Я никогда не была на его играх, но иногда, отправляясь на пробежку, видела, как он вместе с остальными ребятами трусит из раздевалки на поле. Верхняя часть тела игроков в лакросс была в полной защите, но ниже пояса на них были только спортивные трусы. Это делало их похожими на громоздких быков, а самые здоровые и высокие, вроде Рика Бэннера, казались какими-то джиннами, пойманными в момент появления из бутылки. Скотти был и так на удивление широкоплеч для своего худощавого телосложения, а его шевелюра делала голову просто громадной. Экипировка для лакросса только подчеркивала своеобразные очертания его фигуры. Увидев его, я смеялась, а потом, выбежав из белых ворот на дорогу, удивлялась своему смеху.

Я начинала понимать, зачем он был нужен Элизе. Его отстраненная доброжелательность подбадривала. Он был противоядием от избыточной серьезности.

Однажды вечером Скотти предложил мне встретиться в школьном буфете. По лугам бежали ручьи, трава шелестела. Он купил пинту (примерно шестьсот граммов. – Прим. пер.) мороженого и поставил ее между нами, после чего бросил на стол две пластиковые ложки. Я не знала, что он любитель пожрать, а он не знал, что мороженое чуть ли не единственное, что я могу есть безболезненно.

С мороженым мы покончили в два счета. Скотти улыбался мне. С темой Элизы было покончено, и я понимала, что это может знаменовать собой некое новое начало.

Незадолго до отбоя мы шли по дорожке в сторону Брюстер-хауза. Меня переполняли мороженое и благодарность, хотя механику последней я понимала не вполне. Встречи со Скотти – а скорее то, что нас видели вместе – оказали реабилитирующее влияние на мою репутацию в школе. Он был достаточно популярен, чтобы вызывать уважение у других мальчиков, а поскольку я была с ним, это распространялось и на меня. Кэролайн интересовалась, как у нас со Скотти дела. Саманта говорила что-то о моем новом поклоннике. Я не комментировала, не в последнюю очередь потому, что сама не очень понимала, что происходит. У нас со Скотти не было ничего общего, он был мил со мной и не пытался трахнуть. Возможно, это какое-то небесное подспорье, как если бы Элиза приглядывала за мной издалека. Чем бы это ни было, я не задавала вопросов и не выпендривалась.

Мы со Скотти шли по нижнему краю луга. Там было ощутимо холоднее, как будто в обиталище призраков зимы.

«Знаешь, у нас с Риком Баннером произошло нечто очень плохое», – неожиданно для себя сказала я.

«Да?» – отозвался Скотти.

«Да. И с Тэзом тоже».

«Ну а что именно?» – он обнял меня за плечи.

«Типа, они мне позвонили, – промямлила я. – То есть это Рик позвонил. Позвал к себе. А там еще и Тэз оказался, я этого не знала. Они велели мне молчать. И делали со мной всякое».

«В каком смысле всякое?»

«Ты знаешь, – сказала я, потому что была в этом уверена. – Всякое».

Он молчал. Наши ноги шуршали по песку. Каждую зиму им посыпали обледенелые дорожки, и весной на них образовывались миниатюрные дюны.

«Не секс», – сказала я. Чтобы уточнить и потому, что боялась отпугнуть его.

«Гм».

«Только оральные дела».

«Ну да. Прости. Обсосы хреновы», – сказал он, немного помолчав.

Скотти не был жесток. Он не сразу сообразил, что невзначай скаламбурил. Меня охватили туманные сожаления, появилось какое-то беспокойство. Самое главное, он не убрал руку с моих плеч.

«Вот как-то так», – сказала я.

Мы поднялись по лугу обратно в теплый вечерний воздух и остановились у задней двери Брюстер-хауза. Той самой, через которою я тайком выбралась, той самой, через которую вошла обратно, потрясенная и униженная. Эта дверь выходила на энергоблок, на луг и на задворки кампуса, и точно такой же вид открывался из моего окна на втором этаже.

«Слушай, Лэйси, – в его голосе сквозило желание, и я поняла, что начинается новый этап наших отношений. – Хочешь, будем встречаться?»

Я рассматривала Скотти в тусклом свете лампочки, висевшей над входом. Он симпатичный. Он в ореоле своей шевелюры. Над нами кружила стайка мошек, словно вторя его волосам.

«Конечно», – сказала я.

Он какое-то время улыбался мне: «Классно».

Он поцеловал меня.

Сейчас я думаю, что он мог быть вусмерть обдолбан и не понимал, как реагировать на мое признание. (Я призналась! И земля не разверзлась, деревья не раскололись и не рухнули, Луна не исчезла, и я не рассыпалась на части.) Но почему-то он был достаточно в себе, чтобы открыть мне дверь и позволить одной пойти к себе в комнату. Я решила, что это просто прекрасно. Сейчас меня раздражает, что мне потребовалось стать желанной, чтобы суметь рассказать. Но я понимаю: если мой стыд шел от ощущения собственной испорченности, непригодности для любви, то человеком, которому я могла сказать, должен был стать тот, кто посмотрит на меня и решит, что все равно любит меня.

Но так ли это на самом деле? Или эти слова бурлили во мне как весенний ручей и ждали лишь подходящего случая?

В любом случае в тот вечер больше ничего не произошло. Сама я этого не понимала, но, если вдуматься, точно так же поступил бы любой, кто был бы небезразличен ко мне тогдашней.

Годы спустя, после окончания университета и переезда в Калифорнию, я приобрела обученную служебную собаку – стильную и могучую бельгийскую овчарку. Выходя на свои долгие пробежки, я пристегивала ее поводок к поясу. Клянусь, присутствие этого грозного вида создания в моей жизни не имело ни малейшего отношения к моей безопасности. Просто я любила собак, и мне очень нравилась именно эта порода. Мы бегали по три-четыре часа без остановок. В тот период моей жизни я предпочитала сложные маршруты с какой-нибудь дополнительной нагрузкой вроде горки или трибуны стадиона. Я брала с собой немного денег на всякий случай, и мы с собакой отправлялись в путь.

Я поняла, что могу достичь любой поставленной самой себе цели, если только не совершу единственную критическую ошибку и не вскину глаза перед завершением. Стоило мне бросить взгляд на вершину холма, и ноги тут же приходили в отчаяние. При виде финишного отрезка марафона грудь сдавливало, словно в приступе астмы. Главное – не знать, насколько ты близка к цели, потому что успокоенность убивает мотивацию.

До конца учебного года оставалось примерно две недели. Я заканчивала пробежку по лесу, возвращала тяжело дышавшую, облепленную листвой Клюковку мисс Рэдли, принимала душ, перекусывала чем-нибудь вместо ужина и отправлялась в библиотеку продолжать подготовку к экзаменам. Я извелась над экзегезой (пояснительный комментарий к библейскому тексту. – Прим. пер.) для преподобного С. Получилась целая диссертация на тему женских аспектов Святого Духа, ради которой я перелопатила огромное количество внешних источников и даже вступила в переписку с преподавателем семинарии, в которой училась мама. Он оказался классицистом и предпочитал Библию на коптском, но, если было нужно, работал и с древнегреческим текстом. Этот заботливо сброшюрованный и неоднократно благословленный шедевр на тридцати восьми страницах с великим множеством сносок казался мне воплощением убедительности. Я была уверена, что преподобный С. будет ошеломлен. С математикой я справилась, французский в полном порядке, английский – тем более. Эутрофикация озер и рек по природоведению? Да не вопрос. Формулу кислотного дождя смогу написать, хоть среди ночи меня разбудите. Этот год у меня в кармане. Гипс мне сняли, но я уже неплохо писала и левой рукой. А поскольку большой палец правой руки заметно ослаб, так было даже проще. Я радовалась, что могу нормально принимать душ. Скотти знал, что если брать меня за руку, то за левую.

По вечерам после формального ужина нам разрешалось переодеться в джинсу. Как и у всех девочек, у меня были обрезанные шорты с длинной белой бахромой по краям штанин. В конце мая было уже достаточно тепло, чтобы носить их. Мы со Скотти выходили подышать потрясающим весенним воздухом, после чего покорно плелись в библиотеку. Устраивались там на красном диване и делали вид, что занимаемся. Я кое-что просматривала, а он задавал вопросы и поглаживал мою руку. Он предложил приехать к нему в гости на летних каникулах – или в Филадельфию, или в родительский дом к северу от Нью-Йорка – и вдруг заметил С-образный шрам на моем бедре. Проведя по нему пальцем, он сказал: «Ничего себе. Что это было?»

Я рассказала про велик в пруду. В тот день он отсутствовал, но ему рассказывали. Он помотал своей лохматой головой и рассмеялся в голос. Я говорила тихо. Я стыдилась своих многочисленных бед, как будто они отвечали какому-то моему тайному желанию или потребности.

«Много всякого дерьма в твоей жизни случается, да?» – прокомментировал Скотти.

«Да нет».

Разве я могла ответить на его вопрос утвердительно, сидя под высокими сводами библиотеки, спроектированной самим Робертом Стерном, штудируя записи в моих блокнотиках, обозревая территорию моей элитарной частной школы?

Скотти покручивал бахрому на моих шортах. У него были грубоватые и всегда немного грязные пальцы, но я видела в этом свидетельство его простого отношения к жизни. Я была благодарна, что он не бросил меня после рассказа о Рике и Тэзе. Я относила его невозмутимость на счет чувства защищенности, которое дают особняк с остроконечной крышей в аристократическом районе Филадельфии и поместье у озера к северу от Нью-Йорка. Он не говорил о деньгах и был совершенно не похож на богатенького отпрыска, но в его непринужденности сквозила уверенность в себе, свойственная, как я уже понимала, определенной разновидности наследников миллионов.

«Не думаю, что со мной случается больше плохого, чем со всеми остальными».

«Да ладно, похоже, что так оно и есть», – сказал он.

Он никогда ничего не оспаривал. Просто ставил свое мнение рядом с твоим, словно на просторную книжную полку.

Скотти водил пальцем по моему шраму. Я подумала, что мое бедро на красном диване выглядит как-то совсем уж нескромно, но его прикосновения были мне приятны.

Я помню закат над прудами и отражение облаков в воде. Я позволила себе немного размякнуть. Как бы на прощание. Ты сделала это. Спокойствие Скотти, его рука на моей коже, пусть все это вспыхнет во мне как пламя.

«Гас говорил, дело было довольно паршивое», – сказал Скотти, кивнув на мой шрам. Он говорил о ране, а я подумала о чем-то другом.

«Да, дело было серьезное, – согласилась я. – Больно было. И я перепугалась».

«Вот отстой!»

«Кому-то пришлось тащить меня в медпункт».

«Такой сильный был порез? Ни фига себе. А кто это был?»

И тут я вдруг вспомнила. Тогда я его не знала, того, кто меня нес, да еще была расстроенной и в полуобморочном состоянии. А теперь это знание просто появилось, как человек, который зашел ко мне поговорить.

Скотти почувствовал это: «Что с тобой?»

Это был Рик Бэннер. Это он закутал меня в полотенце, взял на руки и донес до медпункта. Я вспомнила его голос, вспомнила, как его сильные руки легко подхватили меня, вспомнила, как ощущала его рост, когда он нес меня. Я поняла, как это должно было выглядеть со стороны. Как гребаная Пьета, вот как (традиционное изображение Богоматери, оплакивающей лежащего у нее на коленях мертвое тело Христа. – Прим. пер.).

«Ничего», – сказала я.

«Мерзнешь?»

«Нет-нет».

«Щекотно?» – У Скотти все было легко и просто.

«Ага, немного».

«Ну, извини, – он остановил руку, потом убрал ее. – Пошли?»

Мы вышли, и в нас ударила волна свежего воздуха – влажного, наполненного запахами весны. Мне захотелось схватить его и отбросить прочь. Он был так нежен, а я была так зла. Я не погружусь в новую жизнь. Меня не захлестнет надежда. Зима во мне была такой же твердой, как мой собственный хребет.

«Может, прогуляемся?» – спросил Скотти, и мы направились к лесу.

Я не вспомнила. Ни на математике, ни когда он позвонил мне, ни когда он навалился на мое лицо, я не понимала, что именно Рик тащил меня тогда на себе. Ни когда я уходила из их комнаты, ни когда покинула их комнату, ни когда опускала голову при его появлении в коридоре в окружении взъерошенных хоккеистов. Ни когда мое горло горело от боли. Ни когда меня трахал Джонни Деверо. Я ни разу не вспомнила, что была у него на руках. Что он помог мне.

И поэтому он позвонил мне? Поэтому? Потому что нужно было сделать мне больно или же потому, что в свое время пришел мне на помощь?

Тогда он проявил доброту. И это убивало меня в первую очередь.

Добрый в душе человек проявляет отзывчивость, а потом жестокость именно ко мне…

Мы живем на этой планете. Наша жизнь – все, что у нас есть. Все, что у нас на хрен есть, и жизнь, мою жизнь не должна определять подобная жестокость. Этого нельзя допустить.

«Скотти, мне что-то нехорошо», – сказала я.

«Ох. А что такое?»

«Да не знаю. Похоже, живот. Наверное, мне стоит пойти прилечь».

Мы свернули направо, обогнули погружающуюся в сумерки старую церковь и пошли в сторону плаца. Трава была уже влажной от росы, у наших щиколоток вились мелкие мошки.

«На ужине что-то не то съела?»

«Скорей всего».

«В следующий раз плюнь на него и закажи себе пиццу».

«Ага».

«Помощь какая-то нужна?»

«Кажется, меня подташнивает. Мне бы лучше побыть одной».

Мы шли мимо водопада.

«Ладно. Прямо сейчас?»

«Да, прямо сейчас. Прости».

Я отстранилась от него и потрусила прямо через газоны. Меня трясло. Металлическая дверная ручка была холодной. На лестничной клетке было холодно. Я спустилась в подвал, радушно пустой вечером перед самым концом учебного года (даже самые несчастные девочки могли перетерпеть еще пару недель) и набрала свой домашний номер. Я ждала и надеялась, что ничто не помешает моему внезапному порыву. Потому что другого раза не будет. Пожалуйста, ответь. Пожалуйста, будь дома.

Услышав мамин голос, я мгновенно обрела полную ясность ума.

«Нам нужно поговорить».

Она предложила позвать к телефону и папу, но я отказалась. Сказала, что одни мальчики сделали со мной нечто. Двое старшеклассников. Позвонили мне, упросили зайти к ним, а это оказалось уловкой. Западней.

«Лэйси, тебя что, изнасиловали?» – спросила мама.

Я выдохнула, услышав эти слова, поскольку это означало, что она справилась с самой болезненной частью. Это она сказала, не я.

«Только рот».

Она заговорила совсем тихим голосом – тише некуда, так тихо говорят только наедине. Раньше я никогда не слышала у нее таких интонаций и была готова расплакаться от благодарности.

«Как их зовут?» – спросила она.

Я сказала.

«Это произошло прошлой ночью?»

«Ммм, нет. В октябре».

Наступила пауза. Потом она тихо произнесла: «Твое горло».

Я кивала. Это было все, на что я оказалась способна.

«Ладно. Правильно сделала, что сказала мне. Мы забираем тебя домой. Ты можешь собрать вещи? Мне нужно сделать несколько звонков».

«Нет, пожалуйста, не говори никому».

Я не сознавала всю нелепость своей просьбы.

«Мне нужно поговорить с твоим духовником», – тут ее голос дрогнул, и его звук привел меня в панику. Если она будет говорить с людьми, рассказывать людям, все мои труды пойдут прахом. Все это зыбкое складывание в стопку часов и дней, все это молчание и пожимание плечами, даже то, что я тихо лежала, пока они делали свое дело – все это рассыплется на мелкие кусочки. И все снова заговорят, и все узнают.

«С преподобным С.? Нет, не надо, пожалуйста».

«Хорошо. С ректором. Или с Биллом Мэттьюзом. Мы должны им сказать».

Я поняла, что совершила ужасную ошибку. «Но осталась всего пара недель, у нас…»

«Лэйси».

«Нельзя никому говорить».

Я услышала ее вздох. Подумала о ней почти с едва ли не снисходительным сочувствием. Бедняжка только что узнала то, что я знала весь год. Это я – профи. Она привыкнет к этому. Она поймет, что мне и домой-то приезжать вряд ли нужно, господи боже ты мой.

«Я буду делать то, что необходимо сделать. На данный момент это заказ авиабилетов. Ступай к себе и собери вещи. Только самое нужное. Остальное тебе не понадобится».

Мне было нужно окончание этого учебного года, мне были нужны все эти торжественные церемонии присуждения наград и вручения аттестатов, мне были нужны последние считаные часы до завершения этого ужасного года. Мне было нужно попрощаться с подругами так, чтобы они ничего не заподозрили, мне было нужно, чтобы у нас со Скотти было все в порядке и чтобы я заехала к нему летом в виде аванса на будущее.

«У меня пять экзаменов! – сказала я маме. Как я и надеялась, это ее притормозило. – Я очень старалась, я готова к ним, и я хочу их сдать».

«Ох, да. Ведь экзамены же», – ответила она.

Ей были совершенно безразличны ведомости школы Св. Павла, но она жила с тем же чувством долга, которое воспитала и во мне. Она понимала, что я хочу сдавать экзамены, что я не из тех, кто обрадовался бы возможности избавиться от них. Об академической задолженности или каких-то поблажках и речи быть не может.

«Ты готова к ним?» – спросила она.

«Полностью».

«Боже мой, Лэйси».

«Все будет нормально. Разделаюсь с ними, и сразу домой».

Она колебалась. Экзамены проводились в спортивном зале. В нем расставляли бесчисленное множество парт со стопками экзаменационных тетрадей. Стояла такая тишина, что не дай бог случайно кашлянуть. Яркий свет неоновых ламп под потолком как будто пробивал голову насквозь. Эти мелкие неудобства выводили меня на новый уровень внимания и сосредоточенности. Я сдам эти экзамены, иного не дано. Я все выучила. Я покажу высший класс. Этот год не победит меня.

«Мам, послушай. Это ведь дело каких-нибудь нескольких дней, зато я закончу как положено и смогу спокойно ехать домой».

«Ладно, ладно. Но прямо на следующий день».

«Конечно-конечно».

«Ты в порядке?»

У меня защипало в глазах.

«Все нормально, мамуль».

«Есть пятичасовой рейс из Бостона. Как тебе, подойдет?»

«Да, нормально».

«Все будет хорошо. Мы вместе. Договорились?»

«Договорились».

Наутро после дня окончания экзаменов я вернулась с завтрака и поставила на кровать свою голубую дорожную сумку. Мне было не очень понятно, что делать с постельным бельем. Обычно в конце года мы в течение нескольких дней паковали свои вещи. Те, кто жил далеко, отвозили тачки, заполненные коробками и сумками, в почтовое отделение, откуда их отправляли посылками. Младшеклассники оставляли большую часть своих вещей на хранение на складе службы эксплуатации. Выпускники, уезжавшие на несколько дней раньше, затевали длительную процедуру раздачи ценных предметов своим друзьям – это мог быть какой-нибудь особо оригинальный торшер или мягкое кресло, прослужившее уже не одному поколению учеников.

При мысли об отъезде меня начинало колотить. Вернусь ли я сюда?

Я стояла и тупо пялилась на свои пожитки, и тут ко мне постучались. Это был преподобный С. Он открыл дверь, не дожидаясь моего «входите».

«Лэйси?»

Войдя, он неуклюже попытался обойти стоявший у порога сундук. Попробовал отодвинуть его носком ботинка, но безуспешно.

«Бог мой, что у тебя там?» – спросил он.

«Да вы просто его обойдите».

Так он и сделал, после чего принялся внимательно изучать мою комнату. Изучил стены, задержавшись взглядом на цитате «Всегда нужно быть пьяным». Посмотрел на мой комод, накрытый, как у всех, дешевым индийским ковриком и уставленный разными пузырьками и баночками. Исследовал содержимое моего платяного шкафа без дверцы – платья, брюки, юбки, парка. Гордо стоящие на полу сапоги. Мою прикроватную тумбочку с ночником. Мои книги.

Я поняла, что спрашивать его мнение о моем великолепном сочинении сейчас не стоит.

«Твоя мама попросила помочь тебе со сборами», – сказал он.

Я не уловила в сказанном того, что могла бы, а именно что мама все же позвонила ему тем вечером и два часа прорыдала в трубку, моля об утешении и помощи. Сам он тоже ни словом не обмолвился об этом. Я бы не обиделась на мамино желание приобрести союзника в лице преподобного С., другое дело, что я бы предложила ей для начала позвонить совсем другим людям. Я искренне считала, что он ничего не знает. В противном случае он, наверное, рассматривал бы меня, а не мои вещи, да?

«Хорошо», – сказала я.

«Ты уже приступила?»

Он все еще разглядывал стены. Цитата из Т. С. Элиота. Цитата из Симоны де Бовуар: «Женщиной не рождаются, ею становятся».

«Только что».

«Понятно. Ну, и что же тебе понадобится?»

Мне должны были понадобиться белье, лифчики, джинсы, шорты, футболки и куртка, но я не собиралась вытаскивать все это из шкафа при преподобном С. Он наклонился к стопке книг у стены и без особого энтузиазма передвинул ее к середине убогого полового ковра. Выйдя в коридор, он вернулся с картонными коробками и водрузил их на мой сундучок.

«Давай начинать складывать туда вещи», – сказал он, явно думая о чем-то другом.

«Наверное, не стоит мне ехать сегодня», – ответила я, в основном чтобы заставить его удалиться.

«О нет, нужно сегодня».

Я вбила себе в голову, что меня обязательно отметят наградой по какому-нибудь предмету, скорее всего, как раз по религии. Я чувствовала, что должна присутствовать на торжественной церемонии, чтобы получить свою награду лично. И считала, что преподобный С. должен это понимать без каких-либо дополнительных объяснений.

«Еще пару дней всего», – сказала я.

«Нет. Сегодня».

«Но мне кажется, я должна присутствовать на церемонии награждения».

Он изумленно уставился на меня своими бегающими глазками. То, что он видел перед собой, его явно раздражало.

Переведя взгляд на мою кровать, он отрезал: «На церемонии награждения твое присутствие необязательно».

Я была ошеломлена. Значит, меня не наградят. Очередное обманутое ожидание. Особенно обидно за религию, которую я считала своим коньком. Но откуда такое бездушие? Ему что, не понравилось мое сочинение? Он что, не видел, с каким усердием я занималась весь год?

Я повернулась к комоду и, чуть не плача, принялась выкладывать одежду. Увязала белье в рубашки, чтобы оно не попалось ему на глаза. Он начал торопливо распихивать мои вещи по коробкам, без разбора и без спроса. Меня коробило от вида его рук на моих вещах.

«Подождите, – то и дело говорила я и выхватывала у него что-нибудь, чтобы переложить в другое место самой. – Минуточку».

Первоначальный робкий антагонизм между нами перерос в самую настоящую враждебность. Мне казалось, что я понимаю причины его отвращения. Это была маленькая неаккуратная комнатка, битком набитая типично девчачьими излишествами. Какое-то декоративное растение, перевязанное ленточкой. Ящик из-под колы. Стопки собственноручно разукрашенных кассет. Зеркало, утыканное фотографиями подруг. Это было почти гротескное сочетание настроений и побуждений, тоски и взросления. Да, наверное, на сборы у меня ушел бы не один день. Я же понимала, что возвращаюсь домой. Но это было мое гнездышко. Он и представления не имел, что я пережила в нем. Я хотела, чтобы он исчез.

Он посмотрел на часы: «Нам нужно поторапливаться».

Я застегнула дорожную сумку и бросила на постель рюкзак: «Я собираюсь». Он тут же прекратил складывать вещи, и мне показалось, что его прислали с другой целью – скорее всего, присмотреть за мной, а не помочь делом. Он так и не спросил ни как у меня дела, ни что случилось, и ни словом не обмолвился о том, почему оказался в моей комнате. Я не понимала, кто закончит паковать мои вещи. Я не понимала, когда увижу их снова и увижу ли вообще.

«Вот и хорошо. Давай отведем тебя к почтовому отделению, машина придет туда».

Мне даже не дали в последний раз полюбоваться лугами за окном. Я бросила короткий взгляд, но толком не рассмотрела знакомые очертания деревьев, полян и кустов. Ощутила ли грусть? В этой комнате я ковала свое «я». И да, это был ад, но мой ад. Эти деревья, эти просторы сформировали границы моего мужества, сколь бы незначительным оно ни было. Я полюбила их.

Предыдущая главаГлава 10 из 20Следующая глава