– Когда тебя ждут дома? – Доджер стоит у дальней стены с маркером для доски, добавляя числа в уже начатые колонки символов быстрым равномерным потоком. Задав вопрос, она перестает писать и с недоуменным выражением лица поворачивается к Роджеру. – Или я уже спрашивала?
Роджер сидит в позе лотоса на кровати, на лице у него такое же недоумение. Он отвечает «да», затем «нет», затем:
– Не знаю. Не уверен. Может быть, ты слишком громко думала и я уловил?
– Но я не закрывала глаза, – с сомнением в голосе отвечает Доджер. – Если мы начинаем общаться с открытыми глазами и закрытыми ртами, то запутанность становится хуже. Возможно, нам стоит начать беспокоиться.
– Или нет, – говорит Роджер. – Может быть, у нас просто… не знаю, духовное созревание. Обычно оно приводит к большей стабильности.
– Ага, когда заканчивается. Не знаю, как у тебя, но я в разгар своего физического созревания однажды весь вечер без всякого повода била тарелки на кухне и ревела. Мама даже особо не рассердилась, потому что у нее была какая-то похожая история с молотком и свадебным фарфором ее мамы. Представляешь, что мы можем натворить во время духовного созревания? Я даже представлять не хочу. Не хочу представлять от слова «совсем».
– Мидвичским кукушатам до нас как до луны, – шутит Роджер.
– Когда снимали кино, название поменяли на «Деревню проклятых», – говорит Доджер. – И вообще, те дети не умели как следует планировать. А мы могли бы устроить конец времен.
– Мы хотя бы не странные сексисты.
– Кстати, ты когда-нибудь замечал, что если располовинить наши фамилии, то получится «Мидвич»? Миддлтон дает «мид», а Чезвич – «вич». Мидвич. Такой плохонький словесный пазл.
Роджер выпрямляется и задирает нос.
– Ты что, серьезно спрашиваешь меня, заметил ли я словесный пазл? Пусть и плохой?
– Да.
– Ты опять надышалась спирта от своих маркеров?
– Да. – Доджер невинно распахивает глаза и дарит ему ослепительную улыбку. – От них у меня вся голова распухает.
Роджер берет подушку, тщательно взвешивает ее в руке и швыряет в Доджер. Она со смехом уклоняется, и на какой-то момент он забывает о гнетущем чувстве дежавю, повисшем в воздухе. «Мы отклонились от первоначального сценария», – думает он, и это бессмыслица, но почему-то все равно успокаивает. Отклонение – это хорошо. «Мы ошиблись», – думает он; в этой фразе еще меньше смысла, и она уже совсем не успокаивает. Если на то пошло, от этой мысли он начинает нервничать только сильнее.
– Так что? – спрашивает Доджер.
Он смотрит на нее. Она закрыла маркер и выжидающе смотрит на него в ответ.
Роджер поспешно перематывает разговор обратно к той точке, с которой все пошло как-то странно. Он должен был бы просто ответить, но почему-то не смог.
– Кажется, я никуда не поеду, – отвечает он, и чувство дезориентирующей обреченности уходит. Он снова может дышать. – Сейчас не лучшее время лететь в Бостон. Билеты возвратные, и я могу сказать, что у меня есть причина остаться в кампусе… Могу я провести День благодарения у тебя? Если нет, все нормально, я с удовольствием пожарю курицу и отчитаю ее за то, что она не индейка.
– Забавно было бы посмотреть, как ты ругаешься на свой ужин, но, конечно, ты можешь поехать ко мне в гости, – отвечает Доджер, и выжидательный взгляд сменяется озабоченным. Она роняет маркер на пол. Она всегда это делает: оставляет их вот так, по всей комнате, будто хлебные крошки, которые только и ждут, когда она снова их подберет и начнет очередное математическое путешествие в неизведанное. Доджер подходит, садится на край кровати, будто птичка на жердочку, и серьезно смотрит на него. – Что случилось? Ты же так радовался, что увидишь родителей.
– Просто мне кажется, что сейчас неподходящее время.
Он видит, как все случится, словно кино – мерцающие кадры, спроецированные домашним проектором на импровизированный экран. Каждое событие неизбежно ведет к следующему, от кукурузного хлеба, испеченного матерью, до шагов по лестнице. Образы начинают размываться, и он этому рад: он не хочет видеть родителей такими. Это не те воспоминания, которые ему хотелось бы хранить.
А еще Роджер напуган. «Сколько раз?» Этот вопрос эхом отдается в голове. И на него нет хорошего ответа.
Доджер хмурится.
– Ты уверен?
– Уверен.
– Просто мои бывают слегка экспрессивны.
– Мне не помешало бы добавить экспрессивности. – Он заставляет себя улыбнуться. Он делает это для нее, и в награду ее плечи расслабляются. Она верит, что он не стал бы врать о таких вещах. Из них двоих она умеет врать гораздо лучше и иногда забывает, что это не значит, что он врать не способен: он тоже прекрасно умеет это делать, просто по-своему. – Кстати, насчет семьи, ты еще не подумала о том, чтобы сделать тест?
Доджер моргает, а затем ее лицо озаряется улыбкой.
– Подумала! Если честно, я довольно много об этом думала. Мне кажется, нам нужно его сделать. Я хочу знать, имеет наша квантовая запутанность биологические основы или мы просто оказались не в том месте не в то время и попали под какую-нибудь космическую аномалию…
Она продолжает говорить, а он продолжает слушать, одновременно нащупывая тонкую ниточку, которая снова и снова напоминает ему, что что-то пошло не так, что что-то не сходится. Он отвечает, когда необходимо, но бóльшая часть беседы остается на ней. «Мы ошиблись», – думает он и не знает при этом в чем, и это незнание занозой сидит у него в сознании. Он хочет поговорить об этом с Доджер. И не знает как.
К концу вечера они договорились, что проведут День благодарения в Пало-Альто и что после праздников переговорят со Смитой насчет анализа крови. Возможно, она сочтет это ниже своего достоинства, но, по крайней мере, они оба с ней знакомы и достаточно ей доверяют, чтобы позволить воткнуть в себя иголку. Он уходит ровно в одиннадцать. В конце концов, завтра рабочий день.
Доджер, улыбаясь, провожает его до двери и плотно закрывает ее за ним. Только тогда у нее подгибаются колени, и она опускается на пол прямо в прихожей. Кэндис уже в постели, а Эрин не было видно несколько дней – слава богу, можно не беспокоиться, что соседки по квартире обнаружат ее в таком состоянии. Все кружится, все кружится с того самого момента, как она спросила Роджера, когда он уезжает. Мир словно превратился в бесконечную карусель, которая не собирается останавливаться. Такое с ней уже случалось, но еще ни разу не было так плохо. Когда Роджер что-нибудь говорил, ей приходилось прилагать все усилия, чтобы продолжать улыбаться, а не выбежать из комнаты и проблеваться.
Если бы он узнал, он бы подумал, что с ней что-то не так. Что она не выдерживает или что их квантовая запутанность перегружает ее синапсы. По правде говоря, не исключено, что именно это и происходит. В какой-то момент, пока они разговаривали, раздался щелчок – как бывает, когда вставляют батарейку, – и на мгновение все стало белым. Такое тоже уже случалось. Нечасто, конечно, но достаточно раз, чтобы чувство было знакомым. Она почти рада этим моментам электрошока, потому что воспоминания о них остаются ясными и четкими, и к ним легко возвращаться, они сохраняются во времени, будто в янтаре.
(День, когда она вскрыла себе вены в овраге, – как раз одно из таких застывших воспоминаний. Понятно, что это не самое приятное воспоминание. Но она все равно благодарна, что оно вот так запечатлелось в ее сознании. Каждый раз, когда ей кажется, что мир стал слишком тесным, что ей нужно открыться и выпустить наружу всю накопившуюся черноту, она вызывает в памяти этот день. Она вспоминает, что чувствовала: что ей не стало лучше, что это не было выходом, что это не решило никаких проблем, а она едва не потеряла все, что у нее было. Иногда идеальная память – это благословение, в противовес всем проклятиям этого мира.)
Не здесь, не сейчас. Она плачет, надрывные рыдания сотрясают тело, глаза начинают гореть. Сопли стекают по подбородку (возможно, даже попадают на волосы), но это не имеет значения, потому что мир все еще кружится, самая худшая карусель на свете качается и скачет вокруг нее. Доджер не знает, как это остановить. Она не знает, как это остановить. Из этого парка аттракционов нет выхода.
В конце концов слезы заканчиваются. Она сворачивается клубочком на полу прихожей и молча ждет, когда мир перестанет кружиться.
Роджер ничего этого не знает, потому что она не пытается его позвать, а он не любит ходить с закрытыми глазами. Он уже на полпути домой, когда слышит позади себя шаги. На этот раз он знает, кому они принадлежат. Он останавливается и ждет, пока Эрин его догонит. Она выглядит… как сытая кошка, будто все идет в соответствии с каким-то сложным планом, которым она ни с кем не намерена делиться. Он ненавидит ее за это самодовольное выражение на лице. И ненавидит себя за то, что сам ему поспособствовал.
– Что ты со мной сделала? – требовательно спрашивает он.
Эрин не перестает улыбаться.
– Понятия не имею, – отвечает она. – Я же не ты, Галчонок. Когда я вижу Невозможный город, я потом все забываю, если ты не отдал мне другой приказ. Кажется, на этот раз ты не позаботился о том, чтобы сохранить информацию.
– Ты несешь какой-то бред.
– Нет, – возражает она. – Это самое интересное. Видишь ли, придет утро, и все это покажется странным сном – даже наш разговор, которого не было бы, если бы не то, что случилось раньше. Твой разум вычеркнет фрагменты, которые покажутся ему бессмысленными. Он будет лгать тебе, и ты ему это позволишь. Потому что так мир будет уютнее. Потому что так мир не будет разваливаться на части. А тебе понадобится гораздо больше кирпичей для фундамента, прежде чем ты начнешь возводить башню.
– Ты со всеми разговариваешь сплошными метафорами или это мне так везет?
Глаза Эрин темнеют.
– О, тебе везет куда больше, чем ты можешь представить. Тебе повезло, что именно меня выбрали за вами приглядывать. И тебе повезло, что они причинили мне боль. И тебе повезло, что твоя сестра – из упорных. Пистолеты отличаются хрупкостью. Чтобы держать их под контролем, необходим спусковой крючок. Другие разделенные пары не выжили. А вы выжили. Они хотят узнать почему. Они хотят вас понять.
– Кто это «они»? – спрашивает Роджер.
– Стражи Невозможного города. Паж застывших вод. Но особенно – Король кубков. Возможно, именно вас он искал всю свою жизнь, и он точно не из тех людей, чье внимание хочется привлекать. И в отличие от других волшебников, кого я могла бы назвать, он не шарлатан. Это не тот случай. У него все по-настоящему.
Роджер хмурится.
– Так ты знаешь, что сегодня со мной случилось, или как?
– Ты помнишь, что я имею к этому какое-то отношение, – говорит Эрин. – Это забавно. Это значит, мы бывали в этой точке уже много раз. Время – как кожа: если много раз резать одно и то же место, появляется шрам. Твоя сестра умеет разрезать время, но ей не позволяется брать в руки нож без разрешения. Ты дал ей такое разрешение, и она разрезала время. – Она наклоняет голову, спокойно глядя на него. – Ты сделал все сам.
– Потому что ты так сказала. – Он и сам не знает, почему так в этом уверен, это скорее ощущение, чем знание, – что-то трепыхается в быстро распутывающейся паутине памяти, принесенной из временной линии, которой никогда не было. – Ты сказала, что у меня нет выбора.
– Правда? Что ж, если я сказала что-то подобное, значит, на то была чертовски веская причина. – Эрин как будто трезвеет – мрачная веселость исчезает с ее лица. – Я говорю метафорами, потому что ты Галчонок, ты Галка Джек, но вместо перьев они начинили тебя словами. Все, в чем слишком много смысла, у тебя в одно ухо влетает, в другое вылетает. А метафоры цепляются за сознание и остаются. Тебе нужно то, что останется в твоей памяти. Тебе нужно во всем этом разобраться. Я не могу тебе помочь.
– Но сейчас ты мне помогаешь.
– Нет, я просто сею семена в твоем подсознании, потому что знаю: завтра утром ты будешь думать, что все это тебе приснилось. – Эрин подходит ближе. – Я бы не делала и этого, если бы мы не были так близко к перезапуску временной линии. Когда вы, кукушата, нарушаете законы реальности, на ленте времени появляется уязвимое место – потом оно станет шрамом. Миропорядок нарушается. Но мир стремится вернуться к заведенному порядку, и в этот момент у меня больше возможностей, чем обычно. Мне хочется использовать все эти возможности по полной. Это то, ради чего я была создана. У нас с тобой много общего, Галчонок; мы созданы в одной лаборатории. Просто я не так важна, или, по крайней мере, так думают те, кто нас создал. Мы с тобой и твоя сумасшедшая сестра – мы изменим мир, но только если я смогу помочь тебе выжить; и пока ты не придумаешь, как мы это сделаем, тебе нужно казаться безобидным. Так ты не поедешь домой на День благодарения?
Роджер качает головой прежде, чем до него доходит вопрос.
– Нет, – говорит он.
– Отлично. Твоим родителям больше нельзя доверять. Они не были опасны, пока ты был ребенком, – разве что немного. Но сейчас они опасны. Они сдадут тебя и тем же вечером привезут к себе твою замену. Наверное, будет еще лучше, если ты сможешь остаться здесь и на Рождество. – В улыбке Эрин нет никакой радости. – Слова любят тебя. Найди такую причину, чтобы они поверили.
– О чем ты вообще говоришь? Если ты так много знаешь, почему не помогаешь нам?
– Как раз помогаю, – отвечает она, и на этот раз в ее голосе нет насмешки или отчужденности: она говорит правду, так, как она ее понимает. – Ты еще не готов вылупиться, а тем более встать и сражаться. Если вы привлечете к себе внимание сейчас, то умрете, оба. Поэтому мне нужно, чтобы вы были живы-здоровы, пока не разобьете скорлупу и не заявите свои права на то, что принадлежит вам. Вы не можете перенестись в конец истории только потому, что устали находиться посередине. Вы просто не выживете.
Роджер с минуту смотрит на нее, размышляя над ее последними словами, сопоставляя их с теми, с которых начался разговор. Наконец он спрашивает:
– Ты так говоришь, потому что мы уже пытались это сделать?
Она улыбается острой, как бритва, улыбкой.
– Теперь ты понял. Иди домой. Ложись спать. Забудь все это, но помни, что нужно сказать родителям, что ты не приедешь. Это единственное, что действительно нужно запомнить.
– Эрин…
Она разворачивается на каблуках.
– Увидимся в Невозможном городе, Галчонок, – говорит она и уходит, ускользая в лабиринт улиц Беркли, и он остается один.
Роджер тупо глядит туда, где она стояла мгновение назад. Затем начинает двигаться, поначалу медленно, потом все быстрее, пока не переходит на бег, преодолевая последние два квартала до своего дома на предельной скорости. Ключ попадает в замочную скважину только с третьей попытки.
В изголовье кровати у него всегда лежит блокнот. Он пытается не забывать записывать свои сны, но чаще всего утро проходит как в тумане: где-мой-кофе, где-мои-сигареты, где-мои-брюки, занятия начинаются через пять минут. Он хватает блокнот и первый попавшийся карандаш, падает на матрас и принимается строчить с лихорадочной скоростью. Он пишет, пока не начинает болеть запястье. Рука горит, кажется, что она опухла и стала в три раза больше, хотя невооруженным глазом видно, что она никак не изменилась. Когда все записано: все, что он смог вспомнить, каждая деталь, каждое чувство, каждое впечатление, каждое сказанное Эрин слово, – Роджер еще какое-то время пристально смотрит на записи. Затем, полностью опустошенный, ложится на бок. И засыпает раньше, чем голова касается подушки.
Утро заявляет о себе со свойственной ему бестактностью: в окна спальни бьет солнечный свет, а шторы, которые он вчера забыл задернуть, ничем не могут его защитить. Роджер стонет и, перевернувшись на живот, зарывается лицом в подушку. Бегунок молнии на джинсах впивается в кожу, и он с удивлением обнаруживает, что полностью одет. И даже не разулся. Голова раскалывается, будто с похмелья, но прошлый вечер он провел у Доджер, а она не пьет. Может покурить траву, иногда употребить галлюциногены – это да. Но алкоголь не в ее стиле. Он снижает самоконтроль, поэтому, когда Роджер рядом с ней, он тоже предпочитает оставаться трезвым. Когда Доджер чувствует, что у нее есть преимущество, она не знает жалости.
Все еще сонный, он садится на постели. Блокнот, в который он записывает сны, лежит не на месте: должно быть, ночью он просыпался. Роджер тянется за ним, открывает и пытается разобрать нацарапанное. Но там сплошная бессмыслица. Как будто он записал набросок антиутопического кошмара по миру книги «За лесоградной стеной», персонажи которой перемешались с его реальными знакомыми.
– Господи, Циб, не знаю, что бы я без тебя делал, – бормочет он и усмехается, и тут же его скручивает сухой кашель – это дрянь, скопившаяся за ночь в легких, сдвинулась и трещит. Когда-нибудь курение его прикончит. Эта мысль заставляет его осознать, как сильно ему нужна сигарета. Он встает, оставив блокнот на кровати, и отправляется в новый день.
Пройдет очень-очень много времени, прежде чем он осознает, что именно в этот момент определил свою роль. Но будет уже на тысячу миль слишком поздно.