Роджер не подозревал, что есть столько вариантов быть математиком. В математике чрезвычайно много областей, и сами эти области еще делятся по направлениям; фрактальная паутина специализаций тянется за собственным хвостом в глубины каталога предлагаемых курсов. Будто заглядываешь за ворота ада. Бесконечные кабинеты математики с бесконечным количеством математиков, каждый из которых рад объяснить в мельчайших, вызывающих зубную боль подробностях, почему ни в коем случае не следовало ограничиваться общим курсом математики в бакалавриате.
Но Доджер Чезвич хорошо известна в математических кругах: Доджер Чезвич – девочка, которая решила уравнение Монро. (Воспоминание о том, как она робко показывает ему свою работу, написанную гелевой ручкой в блокноте в линеечку, ранит меньше, чем раньше, потому что теперь он снова ее увидит и скажет, что был неправ, когда от нее отвернулся, но и она тоже была неправа, и она же математик – разве она не понимает, что теперь счет сравнялся? Разве она не понимает, что пора прекратить играть в прятки?) То, что она выбрала аспирантуру в Беркли, – важное событие для Беркли. Конечно, не настолько значительное, как если бы удалось заполучить настоящую знаменитость или кого-нибудь, чьи родители могут себе позволить подарить университету новую библиотеку, но все равно событие. Кто-то точно должен был похвастаться, что заполучил ее на свою специальность.
Кто-то так и сделал. В одном из бюллетеней шахматного клуба он находит упоминание о «новой студентке Д. Чезвич, которая будет изучать теорию игр на нашем славном математическом факультете». Вооружившись именем, описанием, датой рождения и специализацией, он без проблем нашел ее научного руководителя и так же без проблем представился ее братом, который хочет сделать ей сюрприз. Это ложь, но весьма правдоподобная: они достаточно похожи, чтобы сойти за брата с сестрой. У них одинаковые глаза. Они родились в один и тот же день, но попали в приемные семьи на противоположных концах континента. И давным-давно (хотя в это уже верится с трудом, потому что больше этого не случалось) они могли разговаривать друг с другом, просто закрыв глаза.
Когда Роджер не ленится потратить время и понять, чего именно он хочет, люди обычно идут ему навстречу. Прошло три дня с той экскурсии по кампусу (которая, после того как Доджер сбежала, в итоге прошла вне кампуса), и вот он стоит на пороге ее квартиры с шахматной доской под мышкой, пытаясь собраться с духом и постучать.
– Привет.
Он поднимает взгляд. На балконе стоит девушка. Невысокая, с классными формами, образец американской красоты: она идеально смотрелась бы и болельщицей на бейсбольном матче, и в коротких шортах в кузове пикапа. Его личная жизнь – этакая череда открыток Норманна Роквелла, и эта девушка отлично вписалась бы в нее, не нарушая закономерности. Волосы пепельного цвета, светлые глаза, и смотрит она так, будто он представляет собой интересный новый вид насекомого, который нужно поместить в банку и как можно дольше изучать.
– Привет, – отвечает он.
Девушка оценивающе смотрит на него.
– Ты не ко мне, потому что я тебя не знаю. Кэнди тоже не вариант – у нее есть парень, и он сложен как танк «Шерман». И ты точно пришел не к Доджер. У нее парня нет и не будет. Я не уверена, что она вообще понимает, зачем людям в трусах что-то кроме выпускного отверстия для отходов.
Он вопросительно поднимает бровь.
– Ты давно здесь живешь?
– Неделю. Но я наблюдательна. И быстро просекаю, что к чему. – Облокотившись на перила, девушка делает затяжку и пускает дым в его направлении. Затем постукивает сигаретой о перила, и пепел падает точно в кусты под балконом – результат долгой практики. – Это шахматная доска?
– Да, – отвечает Роджер, пытаясь не принюхиваться к воздуху, как голодная собака. В последний раз он курил восемь дней назад. Личное достижение, которым он мог бы гордиться, но в данный момент он не чувствует гордости. Он чувствует, что пытает сам себя без всякой на то причины.
– То есть ты все-таки к Доджер.
– Да.
– Зачем? – Ее взгляд вполне способен пригвоздить к тротуару. – Доджер не из тех, кто хочет иметь друзей. Она говорит, что хочет, но она врет. Она хорошо умеет врать.
– Откуда ты знаешь – может, она просто нервничает?
– Потому что я наблюдательна. – Девушка снова затягивается, все еще пристально разглядывая его. – Как тебя зовут?
– Роджер.
– Ваши имена рифмуются. Мило. Если бы вы были братом и сестрой, могли бы подать в суд на родителей. – Она выпускает дым через нос. – Последний шанс, Роджер. Если не постучишь, сможешь спокойно уйти. Уверена на все сто, она не хочет тебя видеть. Последние дни она похожа на привидение. Уйдешь и, возможно, никогда больше ее не увидишь.
– Спасибо за совет…? – Он подвешивает вопрос в воздухе и ждет ответа.
Ее губы кривятся в подобии того, что с натяжкой можно назвать улыбкой.
– Эрин, – отзывается она. – Не говори потом, что я не предупреждала.
Она роняет сигарету, растирает ее каблуком и скрывается внутри.
Роджер нажимает кнопку звонка.
Расписание у Доджер составлено крупными блоками: достаточно большие промежутки свободного времени перемежаются с интенсивными рабочими часами – она проводит занятия вместо профессоров, у которых есть дела поважнее, проверяет студенческие работы и пытается не слишком придираться к бакалаврам. Они не виноваты, что они пока только в начале пути, который она уже прошла, и, может быть, если она будет почаще себе об этом напоминать, ей перестанет хотеться чем-нибудь в них швырнуть. И так нужно терпеть, что, занимая место преподавателя, ей приходится одеваться как взрослой или, по крайней мере, надевать что-то отличное от пижамы. Дресс-коды отравляют ее существование.
(Несколько человек, посмотрев на ее расписание, сказали, что это чушь, что так не работает: у нее не может быть столько свободного времени. Она не понимает, чего они так дергаются. Она просто меняла местами числа, пока они не встали так, как ей хотелось. Не то чтобы это было сложно.)
Кто-то звонит в дверь. Она отрывается от компьютера. Соседок нет дома, и Доджер совершенно уверена, что если бы она заказала пиццу, то не забыла бы об этом, хотя бы потому, что тогда она должна была бы заметить и принять, что голодна. Осознание потребностей собственного тела никогда не было ее сильной стороной. Вывод: это не пицца.
Вообще вариантов может – или должно – быть не слишком много. Они не просто так живут вне кампуса. Они никому не давали своего адреса, и с той недавней поры, как они здесь поселились, каждый стук в дверь – это приключение. Она уже открывала трем соседям, продавцу кексов с марихуаной и измученной девчонке-подростку с коробкой котят. Кто знает, что за дверью сегодня? Она аккуратно сохраняет файл и встает, приготовившись к новым неожиданностям.
Когда Доджер открывает дверь, она улыбается. Это первое, что замечает Роджер. Как бы она ни изменилась за последние пять лет, она все еще может улыбаться. Когда она видит его, ее лицо окаменевает, улыбка превращается в острый стеклянный осколок. Об нее можно порезаться.
– Пожалуйста, не закрывай дверь, – говорит он.
Стеклянная улыбка исчезает. Просто чудо, что он не слышит, как она разбивается об пол.
– Ты не настоящий.
Роджер моргает.
– Это что-то новенькое.
– Ты ненастоящий. Ты просто мой воображаемый друг, я тебя выдумала, а если я тебя выдумала, ты ненастоящий, а если ты ненастоящий, ты не можешь стоять здесь. Что ты тут делаешь?
– Я могу войти? – Он надеется, что по голосу не слышно, как он нервничает. Хотя, возможно, это было бы лучше: ей было бы сложнее притворяться, что ему не так же больно, как и ей. Он заставляет себя улыбнуться, стараясь одновременно показать, что он безобиден и полон надежды. Что он не представляет опасности. – Конечно, мы можем продолжать стоять на крыльце, если хочешь, – это Беркли, тут люди по воскресеньям делают вид, что они вампиры, так что вряд ли кому-то есть дело до пары мидвичских кукушат, – но, наверное, будет проще, если я войду.
– Все кукушата в Мидвиче были блондинами, – отвечает Доджер. Ее голос почти не изменился. Он стал чуть ниже, но к тому моменту, как они перестали общаться, подростковые изменения уже почти закончились. – Ты шатен. Я рыжая. И мы не дети сексистов-инопланетян, которые обожают деревни. И вообще, тебя не существует.
– Вот и слава богу, потому что они хотели, чтобы кукушата в паре производили потомство, – это я к твоей фразе про инопланетян, а не к тому, что я не существую, – говорит Роджер. – Откуда ты вообще это знаешь?
– Даже гениальным математикам приходится писать сочинения. Нам нельзя пропускать занятия по литературе только потому, что мы считаем ее ерундой.
Голос Доджер дрожит.
Сердце Роджера сжимается.
– Доджер. Пожалуйста. Можно мне войти?
Она не хочет его впускать, это совершенно ясно: она скользит взглядом по улице, пытаясь найти хоть кого-то, кто может дать ей повод ему отказать. То, что она чувствует в этом необходимость, одновременно ранит и оскорбляет его. Ведь, что бы она ни наговорила полиции, он и пальцем к ней не прикоснулся – когда она решила наложить на себя руки, он был на другом конце континента. Он всегда старался ее защитить – за исключением того раза, когда бросил ее, чтобы защитить себя.
Это была жертва. Вот что каждый из них сделал по меньшей мере однажды: пожертвовал другим ради собственного спасения. Возможно, все дело в этом.
– Я принес шахматы, – говорит он, протягивая ей доску. – Правда, не смог найти фигуры, но уверен, у тебя найдется что-нибудь подходящее.
Теперь уголок ее рта кривится: как будто она вот-вот опять улыбнется. На этот раз более искренне. Роджер понемногу начинает разбираться в ее улыбках, собирая воедино все, что помнит о ней из детства, все, что помнит с того единственного раза, когда они столкнулись лицом к лицу: когда Доджер лжет, она улыбается широко. Когда она на самом деле счастлива, она улыбается только левой половинкой губ, будто пытается убедиться, что может сама решать, кто это увидит.
– Ты думал, у меня нет шахматной доски? – спрашивает она, и непохоже, что она сердится, или боится, или устала – ничего подобного. Похоже на то, что перед ним Доджер. Похоже на то, что перед ним его лучший друг.
Он знает подходящие слова: облегчение, успокоение, удовлетворенность. Ни одно из них и близко не стоит с охватившим его чувством невесомости – будто все проблемы мира разом свалились с его плеч. Он догадывается, что, наверное, это какое-то клише, но люди, которые любят навешивать ярлыки, порой забывают, что если что-то становится клише – значит, это происходит снова и снова во всех уголках света.
– На самом деле нет, – отвечает он. – Так можно я снова буду существовать и войду?
– Полагаю, Бог любит троицу, – отвечает она, открывает дверь пошире, чтобы он мог пройти, и вжимается спиной в стену, чтобы избежать даже случайного физического контакта.
Роджер слегка жалеет об этом. Он сам первый высказал идею, что их квантовая запутанность – или что бы там ни было – может стать сильнее от физического контакта, и эта гипотеза висит между ними, будто острый меч. Он не хочет ее касаться. Но хочет, чтобы она не пугалась одной только мысли, что он мог бы ее коснуться.
Как только дверь закрывается, он прочищает горло и спрашивает:
– Беркли?
– У вас отличный факультет математики, – отвечает она, подкрепляя свои слова одобрительным жестом. – Мне хотелось поработать с профессором Конг. У нее революционные исследования в теории игр. Ну и, конечно, Научно-исследовательский институт математических наук. Чувствуешь себя ребенком в магазине сладостей. Кухня здесь.
Доджер поворачивается к нему спиной – проявляет доверие или хочет показать, кто здесь главный, он не уверен, – и идет вперед, видимо, не сомневаясь, что он последует за ней.
Он действительно идет следом, попутно изучая обстановку, пытаясь собрать словарь женщины, в которую превратилась Доджер. Если он сможет ее читать, он начнет ее понимать. Проблема в том, что он не знает, какие из вещей ее, а какие – ее соседок. То, что у Доджер есть соседки, – очевидно: квартира слишком большая, чтобы она могла позволить себе снимать ее в одиночку, и Доджер, которую он знал, ни за что не притащила бы в универ полное собрание «Под-и-Над». Вот книги по математике, скорее всего, ее. Книги по шахматам. Он не уверен насчет книг по социальной инженерии и самосовершенствованию, но что-то в том, как она идет (плечи назад, подбородок вверх, будто она тренировалась поддерживать эту позу), наводит его на подозрение, что они тоже принадлежат Доджер.
Девушка на балконе сказала (и Роджер подозревает, что она права), что Доджер не стремится обзавестись друзьями, а просто хочет, чтобы окружающие в это верили. Вполне похоже на ту Доджер, какой она была, когда они контактировали в последний раз.
Кухня в конце коридора маленькая, но светлая, окна занимают почти всю стену. За окном виднеется забетонированный внутренний дворик около двух метров в ширину, и каждый пятачок под завязку заставлен ящиками с растениями. Десятки суккулентов в десятке вариаций, десятке различных оттенков серого. На заборе сидит рыжий кот – натуральный разбойник с единственным зеленым глазом. Кот смотрит на Роджера. Роджер смотрит на кота.
– Это старина Билл, – говорит Доджер, убирая охапку газет со складного столика, втиснутого в уголок для завтрака. – Он достался нам вместе с квартирой. Хозяйка просила кормить его, когда вспомним, и звонить ей, если его собьет машина или случится еще что-нибудь. Он милашка. Только пытается заставить нас пустить его внутрь, когда на улице дождь. Так что я не то чтобы полностью соврала, когда сказала, что должна покормить кота, даже если он на самом деле не мой.
– Хороший котик, – дежурным тоном говорит Роджер. Он любит кошек. Кошки себе на уме, и он их за это уважает. – Тебе помочь?
– Лучше не надо. – Доджер продолжает уборку, опустив голову; волосы закрывают ее лицо. Он знает, что волосы у нее рыжие, почти красные, цвета заката, цвета опасности, хотя сам сейчас не может его различить. Вся ее внешность словно создана для того, чтобы привлекать внимание, но он знает, что ей не нравится, когда на нее смотрят.
– Ты когда-нибудь думала покрасить волосы в другой цвет? – не подумав, спрашивает он и тут же жалеет об этом. Предполагается, что в их паре именно он владеет словом, а то, что он выдал сейчас, наверняка ее расстроит. Просто, когда они в одной комнате, ему кажется, что все переворачивается вверх дном, будто законы природы повернулись на двадцать градусов влево.
(Он знает, что никогда никому не сможет рассказать об этом чувстве, потому что ему скажут, что он влюбился и что «надо просто трахнуть эту девчонку и выбросить это из головы». Но он не влюблен в Доджер. Он любит ее, любит с того самого момента, когда понял, что она настоящий человек, а не воображаемый друг, но это не значит, что он влюблен. Просто, когда они вместе, ему кажется, что он наконец видит мир во всей его полноте и что, если ему удастся удерживать эту полноту бытия достаточно долго, он узнает, по каким правилам он на самом деле устроен.)
Доджер поворачивает голову – ровно настолько, чтобы откинуть волосы с глаз, – и Роджер видит, что она на него смотрит.
– По-твоему, стоит? – с искренним любопытством спрашивает она. Она смотрит на него так, будто действительно его видит, будто он на самом деле существует.
Ему не нравится, что он испытывает за это благодарность.
– Нет, – отвечает он. – Ну, я помню, что они классные. Просто знаю, что ты не любишь, когда на тебя пялятся.
Она слегка озадаченно поднимает руку и касается головы.
– Что значит – ты помнишь? – Ее глаза расширяются. – А! Твой дальтонизм!
– Ага, – говорит он, чувствуя, как его охватывает странное облегчение. Она может знать, что он дальтоник, только если помнит, как смотрела на мир его глазами и видела, что для него этот мир не такой, каким она привыкла видеть его сама. Значит, она должна вспомнить, что все это не было странной детской галлюцинацией. – То есть я знаю, что они рыжие, просто они… для меня они не рыжие, понимаешь?
– Да. – Она опускает руку. – Я думала об этом. Особенно после… после. Мне не нравилось, что я такая заметная. Но я так и не решилась. Сама не знаю почему. Просто это казалось… неправильным.
– Тогда ты не смогла бы должным образом управлять огнем. – Эти слова вылетают сами собой, и Роджер замирает, уставившись на Доджер так же, как она уставилась на него. Он сказал чистую правду, он знает это, хотя не знает откуда. (И разве так было не всегда? Вся его жизнь полна фактов, в истинности которых он абсолютно не сомневается, хотя никаких доказательств у него нет. Это ненаучно. Это недостойно ученого. Но дело обстоит именно так.)
Доджер качает головой; видно, что она выбита из колеи.
– Кажется, ты прав, – говорит она едва слышно. Она испугана, и Роджер за это слегка себя ненавидит. Доджер не должна быть испуганной. Из них двоих именно она должна быть храброй. Это компенсация за то, что она еще и самая хрупкая.
Между ними повисает тишина. Если они позволят ей продлиться слишком долго, то уже не смогут освободиться. Роджер делает первое, что приходит в голову, – ставит шахматную доску на прибранную часть столика и спрашивает:
– Принесешь фигуры?
Она смеется – все будет хорошо. По крайней мере, сейчас все будет хорошо.
– Нет, принесу полный набор, – отвечает она. – Вместе с доской. Сразу ясно, что ты дилетант. Реально, Роджер.
Она проносится мимо него, в последний момент извернувшись так, чтобы не коснуться его плечом. Интересно, сколько нужно времени, чтобы физический контакт перестал вызывать у них дискомфорт. Интересно, смогут ли они так долго друг друга выносить. Меньше всего он хочет ее оттолкнуть или, наоборот, подтолкнуть к чему-то такому, что не обратить вспять. Доджер в футболке, и он заметил у нее на руках шрамы.
Сложно не думать, что он причастен к тому, что они там появились. Он знает, что он тут ни при чем. Но это ничего не меняет. Разум – несовершенный механизм, он получает информацию и делает с ней, что вздумается. Роджер не смог заметить вовремя, что Доджер одинока, а она чувствовала, что не нужна ему, события следовали своим чередом. Это не его вина. Это не могла быть его вина. Но он не понял, что что-то не так, а должен был понять. Непонятно, каким образом, но должен был.
Когда Доджер возвращается, Роджер уже вышел за стеклянную дверь, примостился на бетонной ступеньке, которую они называют крыльцом, и чешет старину Билла за ушами. Потрепанный котяра извивается, подставляя всего себя умелым пальцам Роджера, и мурчит так громко, что Доджер слышит его за несколько шагов.
– У тебя есть кот? – спрашивает она и кладет шахматы на стол.
– Сейчас нет, – отвечает он. – Общежитие не слишком подходит для того, чтобы заводить питомцев, а я только что переехал из кампуса. Но у моей последней девушки была кошка. Девушка взяла справку у психиатра, что ей нужна зоотерапия, а мы в основном проводили время у нее в комнате.
– О, – говорит Доджер. – Как ее звали?
– Цукини.
Доджер моргает.
Оглянувшись, Роджер видит выражение ее лица и разражается смехом.
– О господи, ну у тебя и лицо. Не девушку, Додж, а кошку. Кошку звали Цукини. То, что я сперва подумал про кошку, объясняет, почему мы расстались. Мы оба слишком уставали, и я приходил к ней погладить кошку, чтобы успокоить нервы. В конце концов Келли решила, что ей нужен парень, который будет гладить ее, а не Цукини, и наши пути разошлись. По-дружески.
Он умеет расставаться по-дружески. Все его отношения заканчивались по-дружески, включая отношения с Элисон, у которых было больше всего шансов закончиться ужасно неправильно, и всякий раз, когда они с Элисон встречались в коридоре или на занятиях, они были предельно вежливы друг с другом.
Расставаться по-дружески – одно из его величайших умений.
Доджер – исключение. Каждое их расставание невероятно травмировало их обоих. Он в последний раз треплет старину Билла, встает и, отступив на шаг назад, закрывает стеклянную дверь у него перед носом, но здоровенный котяра все равно пытается проникнуть внутрь – он подходит вплотную к стеклу и мяукает, не отрывая взгляда от Роджера.
– Тебе конец, – говорит Доджер, расставляя фигуры. Она делает это быстрыми, ловкими, отточенными движениями, практически не глядя на доску. Если вообще возможно на ощупь почувствовать разницу в цвете у двух пешек, абсолютно идентичных во всем остальном, то ровно это Доджер и делает. – Он чует лохов за версту, так что тебе конец. Была рада знакомству.
– Ну, мы оба знаем, что это не всегда было так.
Доджер на мгновение замирает, но потом начинает снова расставлять фигуры, и ее руки двигаются очень быстро, как бывает только на автопилоте.
– Может, и нет, но вежливо – притвориться, что да, – говорит она.
Затем ставит последнюю фигуру, убирает коробку из-под обуви, в которой они лежали, и садится, выбрав дальний от Роджера стул. Получается, она села у края с черными. Он знает, что обычно перед игрой соперники договариваются, кто какими играет. Но он не собирается спорить. Если она выбирает цвет, основываясь на том, чтобы сохранить дистанцию, он не собирается на нее давить.
Роджер садится. Он хмурится, прищурившись, разглядывает шахматы, затем берет слона и прокатывает его по ладони.
– Не тот ли это набор, который ты держала в овраге? – спрашивает он. – Помню, как однажды ты думала, что потеряла слона. Ты несколько дней страдала. А потом пошел дождь, смыл грязь, и ты его нашла, и с тех пор хранила шахматы в своей комнате, потому что неполный набор никуда не годится.
– А ты все время говорил, что, даже если фигура и правда потерялась, всегда можно найти новую. Ты сказал, что, если понадобится, обойдешь все «Гудвиллы» в Массачусетсе.
– На самом деле я надеялся, что мне не придется этого делать, – говорит Роджер. – Я ненавидел, когда ты плачешь, но не представлял, как объяснить родителям, что мне нужно купить одну шахматную фигуру и отправить ее по почте какой-то девочке в Калифорнии.
– По крайней мере, у тебя был бы мой адрес.
– Да, я бы вряд ли смог обойтись без него.
– Возможно, для нас обоих было бы лучше, если бы я его не нашла. – Она наконец поднимает взгляд. У них в самом деле одинаковые глаза. Он носит очки, а она нет, но радужки у них идентичны. Это как найти человека с такими же отпечатками пальцев. – Тогда у меня был бы обратный адрес. Я могла бы писать тебе письма. Заставить тебя со мной говорить.
– Доджер, нам было девять.
– Девятилетние тоже люди и тоже могут чувствовать боль. Это научный факт. – Она снова опускает взгляд на доску. – Твой ход, Роджер.
И он ходит, и она ходит, и на несколько минут воцаряется тишина: они сосредоточены на игре.
Роджер не спешит с ответными ходами; он выстраивает оборону, надеясь, что это поможет ему продержаться хотя бы какое-то время.
Доджер словно не думает о защите. Доджер так активно нападает, что это почти вульгарно и в то же время как будто поэтично, и в этом нет противоречия – вообще никакого. Когда она подростком надевала черно-белый школьный наряд и играла по всей стране с мастерами и гроссмейстерами, она была хороша, но все-таки играла как подросток; врожденное понимание игры давало ей достаточно, чтобы быть ремесленником. Но в ее распоряжении не было того опыта, который сделал бы ее художником. Теперь у нее есть этот опыт. Каждый ее ход безжалостен и нацелен на то, чтобы закончить игру как можно быстрее. Они не просто играют на разных сторонах доски, они играют в разные игры: он оттягивает конец, она – приближает.
– Ты хороша, – говорит он.
– Я всегда была хороша, – парирует она.
Потянувшись за пешкой, Роджер останавливается, немного медлит, а затем отводит руку назад и кладет ее на колени. И ждет.
Как он и ожидал, Доджер все еще не обладает терпением: неподвижность для нее – проклятие. Она может остановиться, когда требуется, может преобразовать физическое движение в ментальное; каждый, кто заставал ее за занятиями математикой, знает, что она часами может сидеть неподвижно, если ее ум занят подходящей задачей. Но то, что происходит сейчас, – это не задача. Это взаимодействие, один человек отвечает другому, и он отказывается продолжать только ради ее удовольствия.
Секунды превращаются в минуты, и Доджер не выдерживает. Она поднимает голову, сощурив глаза. Кровь прилила к щекам, и в первый раз с начала игры Доджер по-настоящему здесь: она не думает ни о чем другом.
– Я знаю, что ты не настолько плох, – говорит она. – Делай ход.
– А что, если я не хочу?
– Тогда сдавайся и объяви, что я победила.
– А что, если я и этого не хочу делать? – Роджер показывает ей пустые руки, потом кладет их на стол. – Я хочу поговорить. Я пришел, потому что хотел поговорить.
– Так говори.
– Я пытался. Ты не ответила. Я не уйду, пока ты со мной не поговоришь, Доджер. Я спас тебе жизнь. Ты должна со мной хотя бы поговорить.
Доджер моргает, кровь мало-помалу отливает от щек, пока ее лицо снова не превращается в восковую маску математика. Тогда она смеется, качая головой.
– В самом деле? – спрашивает она и смеется так, что глотает слоги, но смысл ясен. – Значит, вот с чего ты решил зайти? «Я спас тебе жизнь»? Я тебя об этом не просила, Роджер. Я из кожи вон лезла, стараясь устроить все так, чтобы, когда я спустилась в овраг и сделала все, что нужно, ты этого не увидел. Ты не должен был узнать.
– Если бы ты не была так чертовски занята тем, чтобы отгородиться от меня, ты могла бы хоть на секунду задуматься о том, как я узнал. – Глаза у Роджера сверкают. Он пытается сдерживать гнев, но его терпения хватит настолько, насколько хватит. – Квантовая запутанность, помнишь? Я говорю, а ты слышишь на другом конце страны, опа! Оказалось, она годится не только на то, чтобы подсказывать правильные ответы на контрольной.
Доджер хмурится. В отличие от улыбки, когда она хмурится, она использует рот целиком, так что все ее лицо приобретает недоуменное выражение.
– Что ты имеешь в виду? Ты почувствовал, что я режу руки? Но до этого ты никогда не чувствовал, что я с собой делаю.
(И слава богу. Когда они восстановили контакт, оба страшно боялись, что будут улавливать некоторые вещи. Некоторые личные вещи. Роджеру нравились девочки, но одной только мысли о том, что девочка – любая девочка, а эта девочка в особенности – будет рядом, когда он один под одеялом, хватало, чтобы омрачалось даже подростковое либидо. Они провели немало опытов и экспериментов, пока не уверились, что сквозь пустоту между ними проникают только мысли. Чувства, эмоциональные и нет, не могли совершить этот прыжок. За исключением того случая, когда она подошла к самой грани. Травма может творить чудеса.)
– Я имею в виду, что, когда твое сердце начало барахлить, потому что ты потеряла слишком много крови, мое тоже дало сбой, – мрачно говорит он.
Она не касается фигур, и он тоже.
– У меня случился припадок во время занятия. Я потерял сознание и ударился головой об пол, а когда очнулся, я знал, что ты что-то с собой сделала. Я знал, что ты ранила себя, но я был в тысяче миль и никак не мог тебе помочь. Я звал тебя. Я кричал. Ты не отвечала.
Доджер отворачивается, отказываясь на него смотреть. Ну и что. Шлюзы открыты: история льется наружу, хочет он того или нет. Слишком много лет он провел, не имея возможности злиться на нее, потому что она была слишком далеко, потому что она не желала с ним разговаривать, потому что, если честно, он не был уверен, что она выжила. Что ж, она выжила, она здесь, рядом, сидит на другой стороне стола и шарахается от него, как будто это его рука держала лезвие бритвы.
Может быть, в этом есть доля его вины. Может быть, он не обратил внимания на какие-то признаки, может быть, когда в девять лет он прервал контакт, он пошатнул основы ее существования. Может быть, все люди друг с другом связаны. Но, в конце концов, он не заставлял ее глотать пузырек обезболивающего и вскрывать вены. Да, он ничего не заметил. Но ему было семнадцать.
В какой-то момент нужно перестать винить себя, и этот момент наконец настал.
– У меня было три припадка – так твой мозг старался утащить меня с собой ко всем чертям. Три. Третий случился сразу после того, как я дозвонился до твоего отца. Я отключился посреди Гарвардской площади, один, под дождем. Чудо, что я не очнулся в тюрьме: меня запросто могли принять за пьяного.
Чудо, что он вообще очнулся. Он не раз думал, что во время одного из припадков запросто мог перевернуться и захлебнуться под проливным сентябрьским дождем. В списке глупых способов умереть этот стоял достаточно высоко.
Доджер смотрит на него с нескрываемым ужасом.
– Я не знала, – шепчет она, и он не сомневается, что она говорит правду, но это неважно.
– Не знала, что это случилось или что это могло случиться? – спрашивает он.
– И то и другое. Ни того ни другого. Клянусь, Роджер, я не знала, что, причиняя боль себе, могу причинить боль тебе. Я бы никогда…
– Ты бы все равно это сделала, – мягко говорит он, и она замолкает. – Додж, ты мой лучший друг. Всегда была и всегда будешь. Даже когда мы не общаемся – а у меня такое чувство, что мы уже больше времени провели не общаясь, чем общаясь, – ты все равно мой лучший друг. Черт подери, если бы не ты, я бы не сдал экзамены за второй класс! Ты в самом деле думала, что мне будет не больно потерять тебя? Ну же, только честно, как есть? Мне было охренительно больно чуть тебя не потерять. А потом ты наглухо отгородилась от меня, и я начал думать, что ты или все-таки умерла, или пробыла без кислорода так долго, что у тебя повредился мозг и ты больше не можешь меня слышать.
– Я тебя слышала, – шепчет она, опустив голову. – Я всегда тебя слышу.
– Так почему же, черт подери, ты ни разу не ответила?
– Я злилась, – говорит она. – Я очнулась в больнице, и мне сказали, что какой-то мальчик из Новой Англии позвонил моему отцу на работу, чтобы похвастаться, что он изрезал меня бритвой и оставил умирать, и я сразу поняла, что это был ты. Я знала, что причина была другая, что ты не стал бы звонить, чтобы порадоваться, что я умираю, – но я знала, что ты позвонил и опять все испортил. Поэтому я злилась. И я была благодарна, потому что после того, как я не умерла, я уже не хотела умирать. Я хотела, чтобы мне удалось умереть. А умирать не хотела. Я сказала себе, что ты мне приснился, что ты был просто кошмаром, который никак не может развеяться, и каким-то образом я… я в это поверила.
Столько всего она хотела бы, но не может выразить словами! Как рыдала мать, и как больно было знать, что именно из-за нее мать выглядит невозможно потерянно. Как целыми днями бушевал отец, срываясь по малейшему поводу, снова и снова названивая в полицию, чтобы наорать там на всех за то, что они ни черта не делают, раз не могут найти парня, который изувечил его дочь. Что в полиции с самого начала знали, что это была попытка самоубийства, и просто поддакивали. Что однажды она застала родителей на кухне, когда они думали, что она их не слышит, а они там сидели в обнимку и рыдали. Когда она задумала вскрыть себе вены, ей казалось, что это самое простое решение – исключить себя из уравнения. Но она даже не догадывалась, как много подформул от нее зависит, пока не оказалась в шаге от того, чтобы было уже слишком поздно.
– Понимаешь, я не хотела быть тебе благодарной, – продолжает она тихим ровным голосом. – Я все это время так на тебя злилась.
– Потому что я перестал с тобой разговаривать, когда мы были детьми? Я думал, что мы… Ну, я думал, что ты приняла мои извинения.
– Конечно, я приняла твои извинения. А что еще мне оставалось? – Она качает головой. – Ведь если кто-то говорит: «Прости», – а ты в ответ не говоришь: «Все в порядке, я не сержусь», – то ты плохой человек. Особенно если ты девочка. Я так сильно по тебе скучала, что думала, все наладится. Я думала, что спокойно могу сказать: «Мы в порядке», – и так и будет. Но числа никак не сходились. Я не могла понять, как это может быть, что ты значишь для меня так много, а я для тебя так мало.
– Ты всегда значила для меня больше, чем все на свете, Доджер, – говорит Роджер. – Просто моя семья нуждалась во мне больше, чем ты. Когда мы были детьми, ты всегда мчалась вперед, быстрее, чем я. И никогда не смотрела под ноги. Я решил, что тебе без меня будет лучше, чем мне без тебя.
– Я не боялась упасть, потому что знала, что ты всегда меня поймаешь. Ты был словно подушка безопасности. Словно гарантия, что я не смогу пораниться слишком сильно.
– И, когда я тебя поймал, ты меня бросила, – говорит Роджер. – Что это значит?
– Что я слишком глупая для умного человека? – По щеке у нее скатывается слеза. Она смахивает ее тыльной стороной ладони. – Когда мы снова встретились, я думала, что ты будешь так же потерян, как и я, но ты был в порядке. У тебя были друзья, девушка, а у меня только толстый блокнот с извинениями, которых должно было хватить, чтобы ты снова меня полюбил. Я не знала, как поступить. Так что я все взвесила и решила, что тебе будет лучше без меня.
– Мне никогда не было лучше без тебя, Додж, – говорит Роджер.
Она всхлипывает, и все, и все – он многое может вынести, но только не вид плачущей Доджер. Не задумываясь о последствиях своего поступка, он падает на колени у ее стула, обнимает ее, и вот она уже уткнулась носом в его плечо. В таком положении никак нельзя избежать прикосновений голой кожей, и пусть: если от этого их квантовая запутанность станет еще сильнее, что ж, однажды Доджер и так уже чуть его не убила. Возможно, если бы квантовая запутанность была сильнее уже тогда, он смог бы почувствовать, что она берет бритву, и все не зашло бы так далеко.
– Элисон бросила меня, потому что я сбежал из кампуса после первого припадка. Она не хотела быть в отношениях с человеком, который может так поступить с собой или с ней. Я не винил ее тогда и не виню сейчас. Мы расстались довольно по-дружески.
– Это хорошо, – бормочет Доджер ему в плечо, не поднимая головы. Она вцепилась в него изо всех сил, держится так, будто ей кажется, что все это сон, который скоро закончится, и она упадет. – Если бы вы остались вместе, в конце концов она рассказала бы полиции, что они ищут именно тебя. Она испугалась бы.
Роджер не спрашивает, откуда она это знает: ее слова внезапно вызывают у него сильнейшее дежавю, или, возможно, дежа антандю, как будто она описывает что-то, чему он однажды, очень давно, был свидетелем и что не хотел бы увидеть снова. «Мы уже были в этой точке, – думает он словно в бреду и затем: – Мы ошиблись».
Доджер ослабляет хватку и отстраняется, блестящие от слез глаза широко распахнуты. Она скорее удивлена, чем испугана, и это хорошо. Потому что Роджер в ужасе, так пусть хотя бы один из них не боится.
– Откуда я это знаю? – спрашивает Доджер. – Я действительно это знаю. Это не догадка, не подозрение, это именно знание.
– Я не знаю, – говорит он. – Но, пожалуйста, Доджер. Пожалуйста, никогда больше не думай, что мне без тебя лучше. Ты вообще представляешь, сколько раз мне пришлось пересдавать математику, чтобы закончить школу? Я едва не стал первым человеком в истории школы, который уже поступил в Беркли, но не смог выпуститься с первой попытки.
Доджер хихикает, шмыгает соплями, затем вытирает нос тыльной стороной ладони и говорит:
– Меня учителя пожалели, потому что я была очевидно травмирована, и по литературе и истории у меня были не экзамены, а зачеты. Я чуть не провалилась, но в итоге все-таки сдала, и все равно бы меня взяли в Стэнфорд. Папа-преподаватель и моя фотография во всех газетах.
– Видишь, если бы ты нормально со мной говорила, тебе не пришлось бы выглядеть жалко, чтобы сдать экзамены.
– Я вовсе не выглядела жалко, я… Окей, я выглядела жалко. Но это сработало, и не тебе меня критиковать.
Доджер ухмыляется, левый уголок рта ползет вверх, а правый остается на месте. Затем, без всякого предупреждения, она вдруг обнимает Роджера и крепко его стискивает.
– Я так по тебе скучала.
– Я тоже по тебе скучал, – говорит он и просто остается на месте и обнимает Доджер, и она его обнимает, пока звук хлопнувшей входной двери не обрывает этот момент.
Роджер отстраняется. Доджер оборачивается на звук, глаза у нее сперва удивленно распахиваются, потом подозрительно щурятся.
– Кэндис, – зовет она, – это ты?
Из коридора не доносится ни звука – не слышно ни шагов, ни намека на движение.
– Наверное, твоя другая соседка вышла, – говорит Роджер.
Доджер удивленно моргает.
– Эрин? Она не дома.
– Уже не дома, потому что только что вышла, – подтверждает Роджер. – Но, когда я пришел, она была здесь. Курила на балконе. У вас двухэтажная квартира?
– Формально, – отвечает Доджер. – Наверху спальня Эрин, основная ванная и балкон. У Эрин самая маленькая комната наверху, потому что она курит. Она сказала, что готова терпеть тесноту ради возможности спокойно покурить на улице посреди ночи. Поскольку в договоре аренды сказано, что в помещении курить нельзя, а то нам не вернут залог, мы решили, что это хороший вариант. Да и мне не хотелось бы подниматься по лестнице каждый раз, когда я соберусь поспать. Но ее никогда нет дома.
– Сегодня была, – говорит Роджер. – Она сказала мне, что ты не хочешь заводить друзей и что, если я уйду, так и не постучав в дверь, я тебя больше никогда не увижу. А когда я сказал, что я все равно постучу, она сказала, чтобы я не говорил потом, что она меня не предупреждала. У тебя интересный вкус на соседей, Додж.
– Да, но она была права, так что обижаться мне не на что, – говорит Доджер. – Я действительно не хочу заводить друзей.
Роджер вопросительно поднимает бровь:
– А я тогда тебе кто?
– Роджер, – отвечает она, лучезарно улыбаясь. – Ты мне Роджер. А теперь давай. Надо закончить партию. По-моему, я слишком долго не надирала тебе задницу.
Он смеется, и она смеется, и он садится обратно за стол, и, хотя между ними пока что не совсем полный порядок – его еще долго не будет, – все начинает налаживаться. Мир возвращается на истинный путь.