– Позвали копать картошку – пошла, хоть палец на ноге болел так, что две ночи не спала. Еле надела сапог. А ночью – сняла со здоровой ноги сапог, а с больной – не смогла. Так и спала: завтра надо идти копать, а сапог-то не надеть…
Умерла – и надеть было нечего…
– Я на Капустино-то пришла: [там] лаптем щи хлебали, а я – ложки завела! (Александра С.).
Завела ложки. Здесь: в значении «приучила питаться с помощью ложек».
– А на пензию-то только преников [пряников] и покупать… Только мятных не клади: мятных не любим со стариком…
– Ему не зайти, не спросить, не украсть – что за человек уродился, никак не пойму. Не по советским временам, нет, нет… (женщина о своём сыне).
– Батоны-то с изюмом – добро! А изюму-то сколь – навыковыривать, так с чаем можно напиться (старуха, что зараз пьёт по 15 чашек чаю и пачку чая – на две заварки!).
– Бог – это, и вправду, пожалуй, солнце. До него не долететь. А оно всё может…
– А сухарей-то много насушила?
– Мешок! Если война, то хоть погрызём…
Рассказывает Н., как оттаскивали её от могилы сына:
– Не могли оттащить, за мной земля потянулась, яблоки, рассыпанные на ней, лопаты… Всё, всё потянулось за мной. Тут я без памяти и упала…
– Умрёшь, так солнце пойдёт обратно (жена – мужу)…
Умер. А солнце как шло, так и идёт…
– Ну, чего худо тянешь, ведь домой правим (говорит тракторист А. Н. Сахаров, как живому существу, своему ДТ-75). «Лоб-то, смотри-ко, как спарил», – и вытирает рукавицей железо. «Поеду выпрягу» (говорит о тракторе, как о лошади).
– У нас стопроцентная поедаемость! (председатель колхоза о скоте).
– Сегодня у нас «0,25 ребёнка на деревню»! (из газет) («Боже, как называется эта русская трагедия?!» Автор, 90-е гг.).
– Ты чего шышляешься?.. (Т. е. чего запаздываешь, еле шевелишься. Этого глагола «шышляться» нет даже у Даля. Автор).
– Известно, что здоровье народа зависит примерно на 10 % от качества медицинского обслуживания, на 20 % – от состояния окружающей среды, ещё на 20 – от нашей биологии и на 50 % – от улучшения образа жизни! (Из газет. Автор).
– «Стопцы», оказывается, «стаканчики для вина» (прохожий).
– Беседуют друг с другом сладко, а помышляют горько, в устах – мёд, а в сердце – желчь (мать цитирует слова Дм. Ростовского. Читали вместе с сыном).
– Ходатаица… каждого, притекающего к ней (мать вновь повторяет слова Дм. Ростовского).
– Вот если бы в репродуктор было слышно там, в Москве, нас, то мы бы многое наговорили. Почему так не сделают? Слушай только Москву, как будто мы глупее их (старик Ромаха).
– Она, чтоб не проспать, спала на полу, а голову клала на порог…
Ей 26 лет. Цветущая, свежая, крепкая, матёрая – кровь с молоком. Не работает три года. «Пойду я на сенокос – руки-то царапать!», «пойду я на двор – в навозе-то возиться!» и т. п. Бабы недоумевают: «Откуда такая взялась? Ведь не городская – в своей деревне выросла». И добавляют: «Ведь не инженер какой!» Понятие «инженер» в Петряеве – верх интеллигентности! (Автор).
Жена мужу-трактористу:
– Умрёшь – на могиле трактор поставлю! (Юмор?).
В угол избы на улице стучит дятел. Женщина в избе стучит в этот же угол, чтобы дятел не стучал. Занятно… (Автор).
– Н. так всё равно щёлкнет паралич, настрадалась она со своим анкоголиком до самого «не хочу»! (Марья).
– Вино расклеивает человека (автор дописывает: «Смешное деревенское оправдание… А что «склеивает»? Человека «склеивает» дело. Вся Россия полуработает. Отсюда и пьянство. Нету в России, оказывается, дела (90-е годы ХХ века)).
М. П. рассказывала, как М. стала «полуумной»: «Было видение. От лампадки пошёл круговой свет. Возникла богоматерь и сказала: „Будь глуха, нема и юродива. Я за тобой приду“.»
После этого видения М. перестала много говорить и обращать внимание на всякие насмешки. Спала на печи. Подушку выкидывала из-под головы. Ела, что дадут. Всё время работала на дворе (со скотиной) да нянчилась.
Ровно через год после видения она тихо умерла. Это случилось в 1944 г.».
– На версту по берегу сенокос – всё в одну косу выкосила. А я небольшая, годов четырнадцати. Дедушка поклепал косу – целую неделю не клепала. До пупа трава – копны не клала, а – катом из валков… А у меня шести-семи лет молодцы сзади, я за верёвочки их привяжу. Навстречу – мужик знакомый и говорит:
– Ой, Марья, неладно делаешь.
– А чего неладно-то?
– А чего? Сама мучаешься, да и робёнков мучишь. Экие два цыплёнка у тебя…
– Да ведь нетяжело…
– Так потом будет тяжело…
Вот все боли-то мои сейчас и показались…
– Жизнь пошла такая расхлябанная, не знаешь, к какому берегу пристать, в газетах одна трепотня, а уж телевизор лучше не включать, или войну кажут, или Горбачёва с перестройкой своей. До чего страну, Россию-матушку, доканали… Я так думаю, ничего уже не сделать, я очень за детей и внуков боюсь, и вообще за всё молодое поколение. Мы-то пожили плохо или хорошо, но что им оставим? Смерть на волоске?.. (из письма В. К. 1991).
– «Христос воскресе! Здравствуй, дорогая раба божья А. И.! С приветом грешная Мария. Желаю от Г. Б. здоровья и счастья на долгие, долгие годы тебе и твоим чадам…
Ну, храни тебя, Господи, на всех путях. У Господа все люди на учёте, скорбящие и болящие. А скорбей надо ждать, как дорогих гостей. Через скорби душа очищается. Чем глубже скорбь, тем ближе Бог, тем дальше суета мира. До свидания. Если можешь, отпиши. Грешная Мария…» (На этой открытке сбоку – слова автора: «Сразу чувствуется (даже видится), что это за человек!»).
– Как, Вася, жизнь?
– Да умрём как-нибудь…
– Ну, что уж так?
– А что, Александрович, правда. Когда нутренность весёлая, так и жизнь весёлая, а когда нутренность тоскует, так и жизнь – пропади она пропадом! – и улыбается всем прокалённым на зимних ветрах ртом – полный рот белых зубов, – а ему уже за 60! (Автор).

Сестра и брат – Ира и Саша Тихонёнковы
– Хорошо, так и дурак бы жил, а вот когда худо – так поживи (бабушка Лизавета).
– Саша… Что – Саша? Он домой приезжает, что прежняя старуха с куделей, чтоб лишний моток напресть. До хозяйства ли, до дому ли ему? А у меня всё валится. Дому нужен хозяин – не с пером, а с топором. («Мама – соседкам обо мне», – поясняет автор. 21.04.1980).
– Дождь пошёл, так теперь всё из земли полезет (отец деревенского мальчика).
– Ой, батько, а вдруг и бавшка [недавно похороненная бабушка] вылезет…
– Ой, дурак-раздурак! Нет уж, бавшка не вылезет, а вот трава попрёт…
– Люди, у которых разум напряжённо работает, стареют медленнее других (Алексей Мартюков).
– Все меня так угощают, что ревишь, да пьёшь… (тракторист).
– Так и живём, что вместе с землёй и грустим, и радуемся (агроном Анна Гладкова из совхоза «Тотемский»).
– Как ни живём – худо ли, хорошо ли – а время-то всё подаётся вперёд, – говорит Тоня. Она пришла к нам со свежими, горячими ещё пирогами (воскресенье сегодня!), в платье бордовом, с цветами, добрая и усталая от больших годов (72!). – Время-то всё подаётся вперёд, а мы его будто и не чуем. Живём, как трава… Эх, люди-люди… Как ни пожили, а жизнь прожили… Эх, люди-люди…
– Дураков запасено на сто лет (из разговоров).
– За себя-то никогда и на уме нет. Всё о вас. Хвалить-то вас нечего…
М. уехала из дома в город. Остался дома один старик. Соседка его и спрашивает:
– Как, дедушко, живёшь-то без неё? Не тоскуешь?
– А что тосковать? Она всё равно со мной не спит.
– А сколько тебе годов-то?
– А девяносто первый пошёл с Егорья…
– Мамка, ты масла-то налила?
– Много-много, Манья, налила…
– Много… Ложкой-то, поди, картошку токо постращала: «я тебе дам, я тебе дам» (все хохочут).
Сидят деревенские бабы, выпивают, и вдруг – одна:
– Капы, капы не германец,
Не германская война,
Не гуляла бы я, девушки,
Без милого одна…
И все заревели…
[Капы, т. е. кабы, если бы].
28 декабря 1991 г. Долгая очередь в магазине за чёрным хлебом. Дают в одни руки по буханке чёрного хлеба! Бабы плачут и последними словами клянут демократов, дорвавшихся до власти:
– Не умеют государить, так не лезли бы к постам да портфелям. Дорвались до высоких-то стульев, уселись на них и обеими руками вцепились за сиденья. Теперь уж не вытащишь их, что клопы – в каждой щели!
И тут две старушки – меж собой:
– Раньше-то мы кормились со своего поля, а ноне – не знаем, отколя… [откуда].
– Работать в праздник – это не грех, а вот ругаться да пересуждать – грех. Труды Бог любит…
– Грех судить, да я не сужу, а… рассуждаю… (Хитрая оговорка. Автор).
– Много ли, Миколай, у тебя робетишек-то?
– Мало… Одна бабёшка у меня, так много ли натаскала? Всего шестеро!..
Заходит соседка и – вместо «здравствуй»:
– Одна? Вот пришла проведать!
– Не одна!
– Сердце-то успокоилось?
– Сердце-то успокоилось, да теперь кинулось в голову. Давление повышено…
– И у меня тоже повышено… Голова что расхлёстана. Приходила фельшерица (фельдшерица), в это место (показывает) укол дала… Голова-то больно устала… да и радикулит болит…
– Всё худое да старое…
– Своему-то баю (говорю): добро, мол, сделал. Стыда нетутка. Осенью по грязе… Взял какого-то верхового вина… (да и напился – автор). Вот, милая, у меня белого была бутылка… Вот ему дам… От тебя, баю, бутылка никуда не уйдёт…
– Эти кренделя больно хорошо размокают, что прежние калачи. Кипятком обольёшь – эдак-то разбухнут!
– У меня ведь тоже есть.
– Да не эдакие.
– Верно, что не эдакие… Ой, на что волокёшь-то?..
– Постничаешь?
– Нет.
– И я, всё ем, не разбираю….
– Ну, прости нас, Господи, грешных…
– Вот как постничаю: на-ко студень.
– На что наклала столько?.. Мы тоже варим. Солона была…
– Тебе, бавшка, скоко годов-то, – спрашивает фельшерица. А я: да не знаю, как тебе и сказать… Грудь большая! Я всю неделю не вставывала… Встанешь – как ботнёт в сторону-то… (мотнёт). Да ешь ты, ешь, не часто и бываешь… Ради Бога, поешь… не береги студень, есть ещё…
– Убери, не хочу больше. Я не бродилась в студене, вот с этого края только повыбирала…
– Да ещё поешь немного, посидишь, так и поешь…
– Да не подставляй, достану сама… У меня шумит в голове-то сколько годов: с войны кряжем голову, в войну-то, прижало, с того и маюсь…
Олья сидит, разувается:
– Ведь седни Марья умерла. Ведь покоенка (ушедшая, упокоившаяся) говорила: «Ой, Галина, ведь белый-то свет никому не напостыл. На белом-то свете что хотим, то и делаем».
– Ну, давай, Галина, будем понедельничать [не есть по понедельникам – автор].
– Давай…
И стали понедельничать… Родился паренёк. Да такой крикун – спасу нет! Мы и говорим: Перестанем понедельничать…
– Не знаю, рассказывала ли, как на Сукманице-то домовничала. Домовничаю. Погляжу – подъехали. Вижу, что пьяной. Дело-то неладное. Я вылезла в окошко да и на бережок. Он схватил доску да по Сукманице. А я сижу на бережку да крещусь…
Л. врал:
– Вижу этта сон, будто меня ангелы на небо на верёвках тащат. Ну, думаю, хоть посмотрю, что за рай. Уж близко до рая дотащили, да вдруг вижу: откуда ни возьмись – чёрт. Такой чернявый. Глаза раскалённые. Взял он одну верёвку и оборвал. Я и хлесть с неба-то…
(Л. так заврался, что уж как будто правду рассказывает. Старуха слушает его внимательно, охает, руками всплескивает: надо же, как не повезло!)
– Так как же ты, Иван, не убился-то – с такой высоты летел?..
– Дак что: на земле-то оказалась бочка с г… Я в бочку-то и бух – только брызги по сторонам, а сам ничего…
– Ой, простой дурак! – догадывается старуха, что он врёт.
– А Машка-то Пылиха по сю пору работает?
– Бегает…
– Так ведь остарела.
– А она своих годов не знает…
– Как это, не знает?
– А очень просто. Ни Машка, ни матерь её Копочиха своих годов не знают…
– Дак ведь метрик-то на их выписывали.
– Какой метрик?
– Ну, бумага такая, в прежнее время поп давал, а в нынешнее – совет. Бумага, говорю, такая – когда человек родился и от кого…
– Дак всем у нас известно, что Машка родилась от Копочихи. Это всем известно. Да и по виду видно, что от её (от неё).
– Ну, а как с пензией? Когда, к примеру, пензия-то Машке полагается?
– А Машка говорит: вот не будет столькё работать, так и будет просить пензию.
– Ну и ну, занятные у вас бабы.
– А ты как думал. У нас они хорошие, не мелочат…
Машка Пылиха родила сына, а он стал немой.
– Ой, бабы, как сделать, чтоб забаял?
– А ты посади Сана в мешок да и потаскай по домам – байлом и станет.
Машка завалила Сана в мешок да стала ходить.
– Чего это Машка таскает?
– А байла носит!
Ну, принесёт байла в избу, хозяева вопросы задают, а Сано только глаза из мешка таращит – всё зря.
Потом и говорят: «Надо, Машка, Сана перепекать». Согласилась. Привела к одной бабке, а та посадила Сана на лопату, как пирог, да – и в печь с приговорами. Шептала, шептала что-то… Ну, говорит, перепекла. Вытянула Сана из печи, а он по-прежнему только глаза таращит… Вывали с лопаты, а Сано: О-о-о!..
«Видно, пекли, да не жарко… Опять, Машка, неудача…» (все в избе хохочут).
Байло. ИС. Пустомеля, говорун. Скорее всего, от начнёт «баять», говорить.
Вот характер. Мужик – по природе молчун. Когда трезвый – слова не выдавить. Языка нет. Вроде, ничего не знает. Личико узенькое, остренькое, сутулый, ноги кривые (загребает), руки длинные, одет худо-худо, шапка вечно с оборванным ухом, а на руке – часы. Возит молоко с фермы.
Так вот, когда напьётся, то начинает петь. Поёт одну какую-то песню, но поворачивает её и так, и сяк, громко поёт. Сидит один дома за столом и поёт. За полночь – поёт! Баба ругается (а она у него что медведица: выше его на голову, в два раза толще, лицо круглое), ребятишки ползают по полу (их у него четверо), а он сидит и поёт себе, пока не уснёт за столом…
Провожают старуху в больницу. Собрались все подруги, плачут, не говорят, но думают: может, в последний раз видят… Дочка суёт трёшник (в сельпо чего купить). Но все знают, что она трёшник отдаст возчику, отдаст возле больницы (на, выпей за моё здоровье), он – любитель этого…
Старуха и говорит:
– Пора и умирать – работать больше не могу!
Подумать только: как всё изменилось – работать не может, значит, надо умирать, жить незачем и никакая пенсия не нужна…
А иные сейчас – лишь бы до пенсии дожить!..
– Старуха, давай на выбора-то (выборы) затворим литровки три…
– А я не дура: на свою задницу приключение заводить… (мужик любитель выпить).
– Я уж и саван себе сшила, примеряла, на лавку ложилась – как лежать-то буду…
– Кто саван-то сшил? Сама?
– Нет, не сама – Олександра. Она саваны шьёт задаром, ничего не берёт…
Дочка укоряет своего престарелого отца, который мечтает:
– Дождаться бы второго-то пришествия да и умирать.
– А когда второе-то пришествие, тятькя, будет?
– А через двадцать годов.
– Так ты двадцать годов собираешься жить?
– А что?
– А надоел всем, тятькя…
– Я думал, ты кротче матери-то…
– Нет, нет.
– Так ты брезгуешь стариком?
– Брезгую, брезгую…
– Жизнь моя, Олександрович, на трёх горях.
Первое – без отца-матери росла, в бедности да горести.
Второе – мужа лишилась, на войне убило.
Третье – замуж сызнова вышла, да не покрасило.
– Что, денег нету?
– Нету.
– Дак сходи ко мне в избу, у меня под кроватью эвон сколько валяется… (все хохочут).
– Смотри, попомню я тебе это дело. Смотри, я горячая…
– Сегодня холодно, так остынешь. Иди себе…
– Мы ведь живём – не торопимся. Утром встанем, скотину застанем, чаем согреемся, по яйцу съедим. Потом станем обряжаться. В обед сто грамм выпьем. А как литру молока дёрнем – не тошнит. А зубов у него, как и у тебя, ни единого!
– На-ко я тебе две таблетки дам. Из Москвы привезла. Очень сильные.
– Мне какую-то таблеточку Дориха давывала. Эдакая долгонькая, один кончик лиловый, другой голубой. Бает: за пять рублей купила.
– И эти дорогие. Попробуй. Их не скоро достанешь.
– Да надо бы по рецепте. Свои-то ровно бы лучше, а ровно и нет… Приняла такую таблетку, думала: кожа сойдёт, со всей рожи жар такой кинулся…
– Руки холодные, ноги студёные, спина озябла… А эта жилка, так и прыгает…
– Это от сердца. Всё нервы…
– Так Кузиха уже второй постав ткёт.
– Ну и ладно.
– Так пироги-то понеси.
– Да кому я понесу…
– Ну, надумаешь, так и приползни…
– Не разлёживайся, от лета неохота умирать… Поди на печи-то погрейся…
– Ну, ладно… Добро, что пришла. А таблетки выпей. Я сама пью, так невредные.
– Ой, хоть ты-то не умирай наперёд меня. Хоронить-то меня некому будет. Ведь молод ещё!..
А ему – за 70! (Автор).
– Хорошо, что ко мне приползла. Что-то давно не бывала.
– А когда? На – пирога-ягодника. Пироги у меня нонче – пироги-неудачи.
– Да не потчуй, не потчуй, возьму… Да не режь, так бери…
– Как, Нина, живёшь?
Она показывает мне большой палец:
– Ниже не живала!
Все смеются: знают, как её трепала-мяла жизнь!
О, русский характер!
– Ещё лето-то поживём… Я подумаю, Санькя, как десять-то дён (дней) работали, а на другой раз двенадцать дён – и всё-то одна, всё одна… Всё пережила, всё перетерпела, всё перенесла, а теперь – нате – ничего не делала (жалуется на сноху).
– А добро у него: три комнаты да прихожая, да кухня, дети хорошие – все в отца. Не в кого дураком-то быть…
– Ой, какая ты стала худая!
– И слава богу, что худая. Не хочу тело уносить на тот свет.
– На-ко я тебе конфетку дам, хорошую, шоколадную… Да съешь так, без чая… Сколь укусная… (вкусная, можно удобно «укусить»).
– Вижу сон: парнёк (паренёк, сын, недавно умерший) сидит в ногах. Ровно въявь… Раз сказал да и два, да и третий: «Мама, поедем домой!» Она утром и говорит доктору: отправьте меня домой… Привезли её домой, тут она и убралась (т. е. скончалась)…
– Ч. пораз рассказывала, как мазью мазалась. Бает, думала и глаза лопнут, и щёки треснут – эдак палит! А голова, думаю, разорвётся у меня на осколки…
– Ой, Санькя, какие мы несчастные: и дочерей-то у нас нет.
А дочерей нет, так никто и слёзки не выронит…
– Галина, прости меня, грешную.
– И меня прости…
– Бог простит…
И обе заревели…
– Ой, Галина, на белом-то свете как в гостях гостишь, а там-то уж что и будет…
– А уж что заслужили… Умереть бы летом, в Петровки, в самый раз…
– Дома делать нечего: вот и приходится бурлачить (подрабатывать, халтурить). Если не квалифицированный человек, то копейку заработать негде. Только если в извоз у богатея: до Тотьмы – 5 копеек с пуда. На одной хорошей лошади 20 пудов – 1,25 руб. Да ведь трое сутки едешь…
– Со всей партийной страстностью я говорю вам, что те, кто не выйдет на покос, будут рассматриваться нами как тунеядцы и будут подлежать выселению (парторг колхоза по радио).
– Если вы не запишетесь в колхоз, я вас посажу на Луну! – кричал председатель сельсовета на собраниях в 1931 году.
А рядом с ним всегда сидел уполномоченный из района Кошкин и угрюмо-значительно молчал, держа руку на брючном кармане, где лежал наган…
– Молоко не пьёшь – нечего корову держать.
– А утром-то чего делать?
– Спать…
– Умирать страшно. Уж никого я больше и не увижу. А ноги совсем не ходят: под кожей будто курицы клюют. Шагу нету, силы нету, а умирать страшно… (М.).
– Без коровы холодно на дворе и тоскливо на душе: не мыкнет, не позовёт уж к себе… (Т.).
– Много ли нам, русским, и надо! Было бы только здоровьишко…
– Соломку на поле оставили: она уж… недействительная…
– У неё зад широкий – потому она и не грузнет в снегу…
– Это такая лысина – что хохот сплошной.
– Ты сними очки-то да посмотри…
– Уйду из колхоза пешком без оглядки! Вот!
– А ведь ваши-то трубы всех выше в деревне!.. (Так о кулаках говорили в сельсовете. Запись 1954–1955 гг.) Мы вас так щипнём, что только один пушок от вас остается…
– Я живу на ять!
– Ну-ка, расстели свои красные лужайки! Полюбоваться охота! – говорил муж своей жене, всю зиму сшивавшей из бордовых, оранжевых, алых, голубых и зелёных лоскутков узорчатый верх большого семейного одеяла.
Полюбовавшись, он целовал жену в пухлую щёку.
– Ты – гений чистой красоты! – восклицал он, переполненный домашним счастьем…
– Грачи свили гнёзда на металлическом опоре электролинии. Всё кругом, где прежде они гнездились, уже вырублено. Жуткая картина… (автор, 1970).
Был такой Санко со своей философией жизни:
– Чего, Хореза, задумалась?
– Жить тяжело.
– Да полно-ко. Вот сегодня я заскочил к себе на сарай, посмотрел: веников целая грядка, углей – кузов, пепелу – кадушка. Ну, мать честная, да у меня – целое хозяйство. Чего тужить – люди живут и хуже того.
– Ну тебя, Санко, – засмеялась Хореза, – всё у тебя смех на уме…
– Ты чего, Хореза, всё думаешь?
– Да как, Олексан, не думать-то: само думается…
– Полно, Хореза… Я вот тоже думал, думал, а потом подумал и решил, что думать нечего. Зашёл к себе на сарай, вижу: есть кузов с угольями, кадца (кадка) с пепелом (пеплом) да грядка веников и думать не стал: а, хуже и нашего живут!..
– У меня, Олексан, и столького нету…
– Дак у тебя, Хореза, и семья-то поменьше…
– Хореза, ведь ты, поди-ко, Михаила не любишь?
– Дак ведь как: не любишь, не любишь да и полюбишь. Токо не смейтесь, бабы, правду скажу. Пришла поутру в овин (зернохранилище), думаю: разбужу Михаила, а то скоро молотить придут. Ну, ячмень пощупала – добро высох, печь протопилась, токо угольки маленько шают. А Михаил спит себе на соломе. Стала будить. Говорю: вставай, Михайло, пора, скоро молотить придут. А он проснулся да как схватил меня, да через себя-то переволок, да навалился на меня, хоть караул кричи! И выбраться из-под него, лешего, не могу, и народу никого нету… (все хохочут).
Санко Липок – «пуговка» (прозвище), страстный рыбак в деревне, так говаривал: «Работай, головка, фуражку куплю. Не будешь работать – и эту пропью».
Бог сказал ученикам: «Вилки нет, так ешь рукам», – сказал Сан-ко и полез пятернёй за рыжиками. Все хохочут…

Река Двиница, Село Георгиевское, сельское кладбище, где похоронен А. А. Романов
Яркие были фигуры…
– Я всегда говорю правду. И сын мой говорит только правду. Вранья терпеть не могу. Слова не скажу, – говорил А. С., выпивши. – А вот Бога матюгаю. Как напьюсь, так и матюгаю Бога. Ничего он мне не дал и дать не может. Всё я сам – только сам могу что-то сделать. Нет его! Я такой человек – воспитан в духе… солярки и бензина!
А вот, когда бабы матюгаются – душу мою воротит…
Твоего отца, учителя, помню век. Хороший был. Я в 5-м классе напроказил, соврал что-то, а он меня изобличил, да и с улыбкой говорит маленькому мне: ты, дядя Саша, никогда не ври. Мне-то – дядя Саша. Смешно теперь. Вот я с тех пор никогда не вру…
Вот ещё случай.
– Вот говорю своей: умру когда, так похорони в загороде. Или вон, на берегу Шумечева. Пятьдесят годов будешь помнить, если в загороде или на Шумечеве. А свезут к Селу, на кладбище, так и помнить будут только до сорокоуста, а там – никто не помянет. Был и не был.
Да и любого человека – хоть какого старика пустого – похоронить на Шумечеве, да ещё крест поставить, так и все сто годов его будут помнить: тут похоронен такой-то… Пока стоит Петряево, всё будут помнить. Потому что – место такое: дорога, вид… Не знаменитого даже, простого, ну такого, как я…
Так нет, баба моя ругается. Да я говорю ей, к примеру сказать это, а не о своей смерти говорю. Мы ещё с тобой, Катюха, жить будем… Эх!
…(И опять) а похорони меня всё-таки в загороде, вон у бани. Пойдёшь – вспомнишь. На виду охота лежать, у дома своего, а не где-то там, у Села, пусть там, говорят, и добро ныне… Эх, Катька! (1972).
Много на свете нерачителей, но такого нерачителя, как Мишка, нету нигде. Огнём ли, лесом ли, широко ли, глубоко ли – везде едет, не разбирает, только голова трясётся… Энта Сивко-то оступился да на него, пьяного, и наступил. И что думаешь – выполз, только почесался. А случись с кем другим – крышка ведь…
– Не теряй свою жену, держись её, люби!.. До старости, до конца!
– А что её держаться? Бабу я найду завсегда!
– Так то будет уже не своя, а чужая баба – понимаешь ты это?!
– А чужая баба слаще!
– На миг она, может, и слаще, да потом горше… Своей-то не станет (разговор двух мужиков в Петряеве).
– Не знаем и сами, что нам надо и как нам надо. Знаем только одно, что идём не туда. Не туда мы идём, где для души успокоенье, для совести, для рачительности жизни (пастух на дворе, 1970).
– Не пей этой стакан!
– А почему?
– Посмотри-ко: в этом стакане, на дне – дураки сидят!
Сын смотрит в водку, улыбается и… отставляет стакан в сторону… Он был самолюбив… (разговор матери с сыном).
– «…Юноским-то годом [в юношеские годы] гуляла я на Девятой в Ивановских, так была в шёлковой паре, в шляпке кисейной, с зонтиком и в сапожках с галошами. Да ещё на серебряной цепочке часики в кармашке. Подходит ко мне Олексан, с гармоньей, в красной рубахе, и говорит: «Какая вы сегодня хорошая!» А я ему: «Во всякое время лучше вас!» Вот как было!..» – и горько смеётся, поворачивая ко мне морщинистое, потухшее лицо как-то снизу вверх – её уже пригнело к земле… О, жизнь! (1970).
– У этого чай попьёт, а у этого – пообедает. Много ли старухе надо? Вот и живёт. А старик пьёт. И свою пензию пропьёт, и то, что подработает. Не ругается, нет, а по-своему воротит… Кинет старухе рубль или два на кренделья – и всё…
– Вот весной будет притаивать, так и придём… Раз Василий нас слушает – так и мы так. Как пикнется, так и гаркнется… Молодых мужиков так нельзя и звать – начнут складывать. Старых ищу. Дай Санка на денёк…
– Не дам, не дам, своего дела много…

Антонина Евграфова
Монтёр проводит проводку по стене. Молодой парень, ловкий, весёлый, тянет провод в угол, где иконы. Старушка-хозяйка стоит и говорит: «Ты Бога-то хоть по лбу не стукни молотком».
– Купили вчерась радиол, привезли в избу, а он и не поёт. Говорят, позови Филю да дай стакан вина, так и наладит… Мужик смышлёный – ему что этот радиол. Всю жизнь на тракторе дак…
Радиола. ИС. Здесь: радиол (м.р.) потому как «не поёт». Интересна логика говорящего: настоящий тракторист может починить всё!..
– Мне ведь еды-то немного надо: щи да каша, да ещё чего-нибудь – вот и сыт…
– На пензию вышла – так из куфайки стало выживать: прёт и прёт меня в стороны (т. е. толстеет).
– У него нос-то отбило на службе, на войне. Прошёл чего-нибудь этот старик – надо думать…
– У них на празднике было уж больно добро. И выпить заставляли – уж так потчевали, так потчевали…
– Так-то у них девка на лицо-то бы хорошая, да ум, что ли, детской?..
– Всю жизнь мечтала о пуховом платке, а денег скопить не смогла: груда ребят была, на обутку, на одёжку им – сколько надо? А хлебушко? Ох!..
– Заходи погулять-то!
– Да недосуг мне. То холодно, то занемогла, то приступы головы, то корова отелилась, по ведру враз надаивает – когда к тебе ходить-то?
– И вдруг, нистого-ниссего, он и говорит: Вот – Индия, ведь там ещё помещики, а мы с ними дружим, а в Китае помещиков нет, а мы не дружим… Почему бы это?.. (Запись 1972 г.).
– Жизнь идёт,
Солнце катится.
Кто вина не пьёт,
После схватится.
– Поклон-то ему сказывай: пусть оглянется на себя, в какой нищете подымался…
– Не всё горе переплакать,
Не всё – перетужить.
Половину надо горюшка
На радость положить!
(Нина С. поёт и приговаривает гармонисту: «Да ты по-старому, по-нашему поиграй, Ваня!» тот играет, её так и поднимает, а нога – худа…)
– Много горя у меня,
Много и печали.
Когда хорошая была,
Меня не замечали!
(Нина С.).
– Ты не блей, не блей овца,
Я не дам тебе сенца.
Потому тебе не дам —
Не сулят по трудодням.
– Много, много здесь народу,
Много и весёлого,
Только я не вижу деушка,
Люблю которого…
(«Деушка» – дедушка).
– Вот и думаю: как умру, так ни один человек не прослезится. Был бы у дочери стыд, так от стыда перед людьми хоть поревела бы. Была бы жалость, так от жалости… Но у неё нет ни стыда, ни жалости.
Вот до чего я дожила. Умру – так сразу заколотят в гроб да так повезут на кладбище, что только забрякает… Ох! (1972).
– Кем у тебя мужик-то работает!
– А трактором! Какой наряд дам – то и делает. Сегодня дрова колет, а завтра по сено отправлю. Он у меня послушный…
– Ой, Ваня, Ваня, ты ведь хуже бабы…
– Да уж не хуже бабы-то! – вскипал и вскидывался Ваня…
– Ой, как худо одной-то! И домой идти неохота. Пустите чайку попить (проходит, садится к столу, в фуфайке, в красном с кистями платке, сама розовая, а кулачки красные, мягкие, с ямочками на суставах). – Вот мужик уехал в город за покупками, и затосковала. Дивлюсь: как это иные живут одни… Неповадно. Нет, я одна не стала бы. Хошь за старика, да вышла бы замуж – всё теплее.
– Ну уж за старика! – говорю ей.
– А что, ежели не пьющий, так и старик подойдёт. Конечно, слабого-то не надо бы, а такого весёлого, как я…
– А ныне опились вином, так сердце болит… А раньше – сердце-то веселилось. Осенью-то доживаешь – ячменя-то сколько надо изопихать, льну перетрепать, лучина-то глаза ест, а всё одно было весело…
Два мужика-старика в магазине:
– Ну, чего, Павел, нового в Петряеве?
– Да как чего? Вот я поутру две рамы сколотил… А в Дюрбенихе чего нового?
– Да чего? Я вот корову обрядил, за Марью остался… (все хохочут).
– Старуху привезли больную. Выпила чайник чаю и забегала по квартире.
«Оттаяла моя тёща», – весело сказал зять.
– Привязалась ко мне какая-то дума пустая, отрястись от неё не могу, лезет и лезет в голову. Вот так и хватаем грех-то на душу…
– Болит бок девятый год, а в котором месте – не знаю…
– Не вижу да не чую – так на зятя обижаться нечего…
Смешной старик Черепок – о себе: «Черепок всю жизнь понял, всё знает – две войны прошёл и два лагеря».
О ружьях. «У меня да у Б. только настоящие ружья. А у тебя не ружьё – клюка, им только жар загребать».
– Поляшей-то ко мне выгалунивай, выгалунивай! – кричит Черепок (выгалунивать – выгонять, отпугивать в сторону охотника).

Ира Тихонёнкова с мамой – Антониной Васильевной (д. Петряево)
Г-вы раскулачивали одну семью, выгнали её из дома, сами в этот дом забрались. Всё равно худо жили. Прошли годы. Внучка заболела – (помешалась. Весь их род – хилый, выморочный) – попала в психиатричку. А там лечащий врач – внучка раскулаченного.
Всё разузналось. Было, конечно, горько. Лечила. Вылечила. Да и ребятишкам послала кучу одежды…
Вот какой оборот вышел в нашей жизни» (на основе этой горькой «искорки» у автора получился настоящий очерк, напечатанный в «Вёрстах раздумий», с. 239–240).
Умер у Саньки отец. Стала хоронить. Выбрала место для его могилы рядом с могилой своего мужа В. (повесился, запутался в бабах).
Выкопали яму, а гроб-то, уж чёрный, и стал виден.
– Ну-ко, мужики, отколоните доску, хочу на мужа глянуть, – говорит Санька.
Все удивились, но сделали, как просила.
Спустилась Санька в яму и стала заглядывать в гроб, в черноту земли. А там от мужа – только тлен.
– Ой, – говорит Санька, – худо у тебя, В., лежишь, как в муке али в паутине, не зови теперь, не пойду к тебе.
Ещё раз посмотрела туда и велела прикрепить доску. Вылезла из ямы как не бывала. Вот натура!
А когда-то В. сводил её с ума, да и сама она в молодости отбила его от подруги. Словом, из-за В. страсти бабьи погорели в своё время, и вот – прах, тлен и насмешливые слова жены… О, жизнь!»
У магазина.
Апрель. Капель. Бредут две старушки за хлебом. Манька печалится: мало осталось в Ивановском людей, ох, мало. Вот, поди-ко, уже последние старушки.
– Вытают ещё, – серьёзно говорит Васька, здоровенный мужик, с таким же юмором.
– Как так «вытают»?
– К маю, к зелени, много их вытает, – уверяет серьёзно Васька.
Манька хлопает мутноватыми глазами. В них уже давно нет весны.
– Да приедут из городов! – поясняет Васька.
– А!.. – только тут улыбается…
Васька мне доверительно говорит:
– Вон, видишь дом с голубыми наличниками?
– Вижу, – отвечаю.
– В нём живёт граф!
Я, конечно, знаю Васькин юмор, однако занятно: в исхудалой, полуразваленной деревне Ивановское – и граф.
– А откуда он тут взялся?
– Из элтэпэ.
– Откуда? – я поначалу не вспомнил, что такое ЛТП.
– Из вологодского элтэпэ.
– Ну, как он туту поживает?
– А проснётся поутру – и сухаря у графа нет. Вот куплю буханку, занесу. На неделю хватит. Он мало ест. Не уважает пищу. Граф!..
«Рассказывают, как дед К. украл с наста на Сукманнице 12 концов тончайшего льняного холста у одной женщины, которая ткала их несколько лет. Так она с горя хотела задавиться, но бабы-соседки сказали: «Не отдавай душу дьяволу – мы с каждого дома принесём тебе по концу». Еле уговорили.
А К. этот (узналось-то о воровстве лишь спустя годы) этот холст отдал как приданое за своих дочерей. Вот что раньше бывало (лет 80 назад)…
«А украл да продал, будто Бог подал», – так говорили уже сыновья К.».
Когда в 1931 году корбангские колхозы рассыпались, то мужики, выходившие из них, расписывались на листе бумаги таким изобретательным способом: рисовали на бумаге круг, и в нём – по кругу движения – расписывались. Делали это для того, чтобы впоследствии не узнать было, кто был в числе первых, кто начал список… Хитрые мужики!
У Ромахи петух-драчун, всех ломит, а особо – соседского петуха. Даже на сарай чужой заскочит, наклюёт хозяина и куриц уведёт за собой. Сосед бегает то с веником, то с палкой. Скандал да и только!..
Сосед рассердился: купил другого петуха, а прежнего зарубил.
Принёс на другое лето из другой деревни нового петуха, сам выбирал. Ну, думал, этот даст жару петуху Ромахи. Смотрел втайне.
Но ромахинский петух и этого раскровянил.
Ещё пуще зло взяло соседа и этому отрубил голову…
На третье лето принёс нового. Ну, думает…
И что же? Ромахинский петух опять взял верх. Приходит сосед с работы, а ему соседка на подходе и говорит: «Ой, петуха-то твоего ромахинский так и расклал, так и расклал! Вся головка в кровь…».
Сосед на свою жену: «Как так? Куда смотрела?..» Скандал очередной…
Зять, умеющий вязать (!) мужик, связал тестю, тёще и своей молодой жене по гольфам, и на каждых гольфах – соответственно владельцу – вывязал по коричневому полю крупные фигуры карточных мастей. Тестю – короля пик, тёще – даму червей… И вот теперь все надевают свои гольфы, когда садятся по-семейному играть…
Рассказывают: мужик чистил ружьё, а оно было заряжено. Грохнуло – пуля-то в жену. Он – за волосы. «Не бегай никуда, Олексан, я ничего никому не скажу!»
Отлежалась. Рука перестала действовать. Но она – всю жизнь до смерти – хоть бы какой упрёк бросила. Так и умерла без упрёка.
Вот какая была!..
Поясняют старухи: «Верно сказано: в последнее время земля скорбью да горечью пропитается. И всего будет хватать, да жить станет неохота, жизнь-то пустая, что скотина, живём…»
Одна старуха жила, в избе четыре года держала из живности только петуха. Куриц не было. Только петуха. Этот петух отморозил как-то ноги, ходил только на костышках. Старуха потому и жалела его. Она говорила: «Он у меня на лучинках ходит» (1970).
Рассказывают про одного мужика-инвалида (без обеих ног). Баба нагнала самогонки для плотников и спрятала от мужа в старую ларь. Думала: не найдёт. А он нашёл. Забрался в ларь да и напился, а вылезти из лари обратно не может. Вот сидит там и поёт – весело стало.
Приходит домой баба, слышит – мужик где-то поёт. Стала искать: а он в ларе пьяный! Заругалась, еле вытащила, а ему смешно…
Всю жизнь посреди людей жил (N), не чета ему, а на тебе – этот трёх баб замаял, двух в городах, а одну в деревне… Вишь, идёт горбится теперь, весь-то в отца, весь-то с рукавицу, а на тебе…
В. рассказывает, как он ищет правды в своём совхозе и как ему бывает трудно. Вот несколько случаев.
Работал он пастухом, пас 88 дойных коров, а в отчёте было указано 70. Значит, 18 коров «не существовали», хотя молоко доили. Удои, стало быть, по ферме оказались значительными.
Узнал, что и на других фермах так. Написал (по простоте душевной) в свою контору (мог бы в газету). «Разоблачил»! Директор, разумеется, взял его «на заметку»…
Не любит, когда корреспонденты приезжают и прямо в контору. «Почему не к нам, работягам?.. Ведь наоборот напишут – читать стыдно. Послушаешь, так наш совхоз к Луне летит. Так всё добро да ладно…»
По радио стали хвалить, схватил валенок (подшивал) и запустил в репродуктор. Жена ругается… «А пошто неправду говорят?»
Признаётся: «Я значусь чернорабочим. Но какой же я чернорабочий, если могу и каменщиком, и маляром, и штукатурщиком… Вот косяки – говорят, по 5 разряду – так я их делаю. А мне платят, как чернорабочему. Пошто? Несправедливо! Нет в совхозе квалифицированной комиссии. Вот и умру чернорабочим! Я всё в жизни делал, всё, только камни с Луны не доставал…»
О коммунистах говорил так: «Коммунист – тот, кто снимет с себя последнюю рубаху и отдаст. А у нас есть такие? Нет! Не видал. Правда, есть только один коммунист в совхозе – Еня. Тот привезёт сена и не выпьет у хозяйки: «Мне совхоз платит». А остальные?..
Вот я не коммунист, а живу честней, справедливей иных коммунистов!»
– Сегодня холодно, Павла.
– Зимно, Александр Александрович.
В выгоревшей на морозах, уже какого-то песочного цвета фуфайке, сунув руки в рукава, в старых изношенных валенках с калошами, в платке, надвинутом на самый лоб, с озябшим лицом, прошла мимо меня Павла Арсентьевна.
И как точно, художественно хорошо она поправила меня в слове! Вот что такое глубинно народное чувство свежего слова! (утро 27 сентября 1980).
А за день до этого, утром, пошёл первый снег. Из-за Ивановских показалась серо-белая туча, подул сильный ветер, окна зазвенели, а за ними зароился мелкий-мелкий снег. Он весело и смело летел в сторону восходящего солнца, всё на восток, и сверкал в лучах… За сыплющимся белым снегом хорошо видны освещённые солнцем жёлтые перелески. А лён – в поле, картошка – тоже… О!
А на улице, на зелёной ещё траве – седой иней, берёзы пооблетели, на сжатом поле незаскирдованная солома, и за Шумечьевым – жёлтый ещё лес. А уж «зимно»!
Сошлись чай пить. Одна рассказала о своём затаённом, наболевшем… Другая слушала, слушала участливо, а потом и сама начала рассказывать о своём потайном. Достала письма из-за зеркала и читала другой. Жалостливые письма, старые уже, но для неё – всё едино, всё живо и близко… Прислушался: уже обе плачут, говорят и утешают друг друга вполголоса. А потом разговор опять всё громче и громче. И веселей. Вроде…
А затем расстаются, какие-то просветлённые, облегчённые обе. Вот что значит простое участие в судьбе друг друга. Легче, легче стало и жить опять можно, и надеяться на лучшее надо.
Опять будут накапливать горести-болести, чтоб как-нибудь однажды вот так же, как бы случайно, встретиться за тихим самоваром друг с другом, выговориться, выплакаться, облегчить душу и сызнова жить и ждать лучшего.
До чего же вынослив наш человек, до чего непоказной, а внутренней жизнью он живёт… (Автор).