К книге
Диалог с Богом. История противостояния и взаимодействия человечества с ТворцомВавилонская башня: Бог против тирании и гордыни. Бог – или нечто иное
61%
Вавилонская башня: Бог против тирании и гордыни. Бог – или нечто иное
30

В первых стихах книги Бытия Бог изображается как дух, устремленный к любви и истине и вечно порождающий из первобытного хаоса хороший обитаемый порядок. Вскоре тот же самый дух начинает управлять отношениями противоположных начал, тьмы и света: «И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы. И назвал Бог свет днем, а тьму ночью. И был вечер и утро: день один» (Быт 1:4–5). Это дух, ставший сокровенной сутью мужчин и женщин и, как следствие, наделяющий людей возможностью владения землей и ответственностью за нее (Быт 1:26–27). Кроме того, этот творческий, трансцендентный, объединяющий дух считается радикальным противником абортов («И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю» [Быт 1:28]). Он поселяет мужчину и женщину в первозданный Рай со всеми проявленными возможностями: «И сказал Бог: вот, Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя; вам сие будет в пищу. И всем зверям земным, и всем птицам небесным, и всякому [гаду,] пресмыкающемуся по земле, в котором душа живая, дал Я всю зелень травную в пищу. И стало так» (Быт 1:30). Объединяющий дух настоятельно повторяет, что мужчина и женщина божественны – и что их соизмеримая ответственность и возможности в высшей степени желательны и соответствуют нравственным нормам (словом «весьма» описываются только деяния шестого дня, завершенные провозглашением: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма» [Быт 1:31]). Он же ограничивает действия и допущения – аксиоматические предпосылки – благодаря которым можно обитать в раю.

И взял Господь Бог человека, [которого создал,] и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его.

И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть,

а от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь.

Тот же трансцендентный, единый, монотеистический дух возлагает на Адама обязанность распределять мир по категориям и упорядочивать его – важнейший и ответственный аспект «владычества». Впрочем, способность Адама неполна до тех пор, пока рядом с ним нет спутницы-женщины.

И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему.

Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей.

И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему.

Кроме того, этот дух разделяет изначального человека (символически – гермафродита) на парные и спорные противоположности, тем не менее призванные стать гармоничным единством.

И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребр его, и закрыл то место плотию.

И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку.

И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа [своего].

Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут [два] одна плоть.

И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились.

По мере повествования проявляются и другие аспекты того же высшего или «небесного» духа, однако фундаментальная важность определенных, уже раскрытых аспектов повторяется, подчеркивается и уточняется. Так вершится процесс, постепенно объединяющий все хорошее, так сводятся к минимуму конфликты между моральными обязанностями, так каждое явление занимает свое место и так определяется и осмысляется все, что называется благом.

Например, в Быт 2:15–17 устанавливается запрет на присвоение права на сомнение в главных моральных истинах; кроме того, не позволено даже думать о том, чтобы их создавать. Главная истина – некое подобие аксиоматического определения добра и зла или провозглашение того, что такое различие существует. Это, в свою очередь, становится фундаментальным и определяющим допущением, связанным с природой самой реальности. Этому посвящена третья глава книги Бытия (рассказ о змее в райском саду) – и в ней сделан вывод, пусть и неявный: главный враг стабильного, гармоничного бытия и плодотворного становления – это именно соблазн присвоить такое право, обращенный к самому гордому желанию из всех: желанию заменить Бога или стать им. Как мы уже видели, это влечет катастрофу.

Спросим снова: в чем же мораль? Не приписывайте себе право сомневаться в допущениях, необходимых для гармоничного бытия и установленных трансцендентным, – иначе вы потеряете все. Определенные аксиомы должны считаться священными, чтобы игра продолжалась, не вырождаясь в падший, самосознающий, гордый ад. Отсюда наша вечная вражда со змеем; наше рождение в муках; невольное подчинение женщины мужчине; проклятые условия падшего труда; изгнание из Рая и преграждение пути на небеса. Можно сказать и так: не притязайте на право стать Богом без надлежащих жертв – абсолютных, всеохватных, драматичных именно потому, что они направлены к самой высокой вершине. Они даже по логике связаны со сложным процессом, скажем, принятия ответственности за грехи мира и выкупа за них. Что это за цена? Стать Богом в отсутствие гордыни – или, возможно, стать единым с Богом (если сказать тоньше, но точнее) – это значит отказаться от всего, что не является Богом: счастья, безопасности, богатства, любви, дружбы, национальной идентичности, поскольку ничто из этого не является и не должно быть Богом. Конечно, это требует предельной жертвы.

Какие вопросы столь дерзки, что их не нужно задавать? К каким голосам не следует прислушиваться? В каких обителях не стоит жить? Что делать с недозволенным? Отличаются ли такие вопросы от идеи о том, что есть советы, не приносящие добра; чужаки, которых нельзя брать под крыло; неприемлемые идентичности; плоды, которые нельзя вкушать, ибо они непоправимо ядовиты? Разве нет смертоносных идей, в силу необходимости запретных? Разве это, по сути, не вопрос об истинном зле и истинном добре – и о том, есть ли между ними какое-то различие? Было ли неправильным то, что происходило в нацистском Освенциме? Можно ли сказать, что бойцы Отряда 731, зверствовавшие в Китае в дни японской оккупации, просто исполняли приказ и праведно соблюдали свою релятивистскую этику, специфичную для времени и обстановки? Отличаются ли на самом деле мужчина и женщина, верх и низ, Авель и Каин, Христос и Сатана?

Каким бы ни был ответ, у всего есть цена. Если мораль относительна, то Освенцим был не злом, а его жертвам просто не повезло, и то лишь с их точки зрения. Абсолютные садисты из Отряда 731 тоже всего лишь достигали своих оправданных нарциссических целей – при помощи жертв. Кто может сказать, неверно ли определили свою цель нацисты или японцы? Особенно когда это делалось во имя «научного эксперимента», как прямо и писали в печати? Если мораль относительна, то невообразимо жуткие медицинские эксперименты (с произвольной точки зрения современного зрителя) можно без колебаний проводить на тех, кто бессилен им противиться. Если мораль относительна, значит, Сталин ничем не отличается от Черчилля; Мао – от Линкольна; массовый убийца и садист Карл Панцрам – от героя-спасителя Оскара Шиндлера; Саймон Легри из «Хижины дяди Тома» – от Алеши Карамазова; и, если различий и правда нет, то рационализм, вдохновивший Великую Французскую революцию, равноценен субъективным наслаждениям маркиза де Сада. Если никакое истинное (трансцендентально и вечно истинное) суждение об относительной ценности не представляется возможным даже в принципе – тогда зачем идти наверх, по трудному, прямому и узкому пути, а не вниз, по широкой, легкой и местами очень приятной дороге?

В этой связи стоит отметить – не в последнюю очередь ради того, чтобы наше исследование было как можно более подробным, – что моральными релятивистами движет не только рациональный скептицизм, в определенных ситуациях превосходный. У всего есть темная сторона. Так же, как религиозная вера в ее наивных формах может стать «опиумом для народа» и служанкой власти или инфантильной защитой от страха смерти, как полагал Фрейд, а в более общем плане – питать детскую зависимость, способствовать ей и находить для нее оправдания, так же и скептицизм «просвещенного» морального релятивизма может маскировать восторг, вызванный отказом от любой ответственности, благоприятствовать ему и придумывать для него извиняющие объяснения, – и это далеко не самое худшее. Это особенно верно, когда скептик еще и настаивает на том, что в конечном счете ничто не имеет значения. Такой подход невероятно удобен: он позволяет отбросить все моральные обязательства; отречься от любого трансцендентного экзистенциального бремени; устранить все критически важное – и поддерживает все более токсичную инфантильность и эгоцентризм. Это желание полного отсутствия любых обязательств. Если сгустить краски еще сильнее, то это допущение по крайней мере равенства (со скрытыми, пронизанными скепсисом намеками на превосходство) по отношению ко всему великому – неважно, в прошлом или в настоящем, – поскольку, если нет нерелятивистской этики, ничто не может считаться истинно великим. Таким образом, нет качественного различия между грязной мазней на холсте, подобной детским каракулям, и шедевром Рембрандта – так мы незаслуженно поднимем первого художника до заоблачных высот, только при этом немного грубо пройдемся по памяти второго (и даже эта грубость может быть желанной, если цель игры – месть узурпатора). И если за эту неимоверную выгоду гордые, импульсивные, ненадежные гедонисты заплатят отсутствием сокровенной цели и смысла, пусть будет так, – вот на чем вечно настаивает дьявол, ожидающий на перекрестках, где мы делаем выбор.

Но если исходить из того, что нет истинного дна, истинного ада, истинного и окончательного морального преступления, то мы также должны принять, что нет истинной вершины, истинного рая, истинной цели и истинной надежды, – и сама эта мысль повергает в смятение, лишает ориентиров, внушает чувство брошенности, неверия и отчаяния. Энтузиазм, любопытство, волнение, вовлеченность, развлечение, интерес – все, что делает жизнь насыщенной и яркой – мы испытываем только тогда, когда у нас есть цель. Нет цели? Нет надежды – и хуже. В отсутствие таких положительных эмоций жизнь не просто становится бессмысленной, потому что смысл не ограничен «позитивом». Жизнь – это и страдание, а страдание – это форма смысла. Там, где нет верха, низ в своей сущностной реальности остается неизменным – чем-то гораздо большим, чем просто концепция, и, следовательно, чем-то гораздо более неизбежным, независимо от господствующего заблуждения. Страдание в мире нигилиста не прекращается никогда – оно может лишь слегка утихнуть, перейдя в простой скепсис. А значит, ничем не сдержанный релятивизм – настойчивое уверение в том, что все подлежит сомнению, – рушит и веру, и надежду, но совершенно не влияет на ужас и боль. Этот страшный уход ничем не отличается от стремительного падения в глубочайшую пропасть. Что такое жизнь без надежды, если не ад? Именно к этому, а не к какой-то нейтральной рациональности, и ведет моральный релятивизм.

Но если мы отвергаем льстивые речи релятивизма, то что мы прославляем, чему поклоняемся, что полагаем несомненным? Что поистине священно для нас? Что такое сам Ковчег Завета? К чему прикасаются, даже случайно, в величайшей опасности?

И собрал снова Давид всех отборных людей из Израиля, тридцать тысяч.

И встал и пошел Давид и весь народ, бывший с ним из Ваала Иудина, чтобы перенести оттуда ковчег Божий, на котором нарицается имя Господа Саваофа, сидящего на херувимах.

И поставили ковчег Божий на новую колесницу и вывезли его из дома Аминадава, что на холме. Сыновья же Аминадава, Оза и Ахио, вели новую колесницу.

И повезли ее с ковчегом Божиим из дома Аминадава, что на холме; и Ахио шел пред ковчегом [Господним].

А Давид и все сыны Израилевы играли пред Господом на всяких музыкальных орудиях из кипарисового дерева, и на цитрах, и на псалтирях, и на тимпанах, и на систрах, и на кимвалах.

И когда дошли до гумна Нахонова, Оза простер руку свою к ковчегу Божию [чтобы придержать его] и взялся за него, ибо волы наклонили его.

Но Господь прогневался на Озу, и поразил его Бог там же за дерзновение, и умер он там у ковчега Божия.

Если сказать иначе – вариантов немало – то что является нерушимым обетом, недвижимым объектом, непререкаемой аксиомой, непоколебимым заветом, вечной твердыней, краеугольным камнем, пусть и отвергнутым строителями? (Лк 20:17; Мф 21:42; Мк 12:10). Это возведение на вершину бытия и становления – или полагание в их основу – духа, столь по-разному описанного в Библии; это решимость подражать ему или воплощать его. Это Бог, с которым мы боремся вечно. По определению.

Третья глава книги Бытия продолжает раскрывать природу Бога: Он – спутник мужчины и женщины, не испытывающих гордыни и мучительного самосознания (3:8–13); Он – тот, кто следит за дерзкими и безрассудными отклонениями от прямого и узкого пути и карает за них (3:16–24). В истории о Каине и Авеле Бог – это высшее благо, которому должна быть посвящена жертва (Быт 4:3–4), и дух, предостерегающий, когда мы не стремимся сделать эти жертвы самыми лучшими (Быт 4:4–7); в истории о Всемирном потопе – это дух, который призывает мудрых готовиться, когда надвигаются бури (Быт 6:13–18); в истории о Вавилонской башне – это дух, который должен быть скрыт на вершине, чтобы не произошла катастрофа и чтобы не распалось все, даже способность произносить искупительное Слово и оставаться ему верным (Быт 11:7–19). Если вы сомневаетесь в правдивости этих историй, спросите себя: чему они учат? Что происходит в реальном мире, когда мы подражаем неверной модели; когда поклоняемся ложному Богу; когда подрываем фундамент или возводим на вершину неправильный дух? Что происходит с вавилонскими башнями, которые мы постоянно создаем и воссоздаем – когда они становятся непомерно громоздкими и надменно присваивают себе атрибуты всеведения, вездесущности и всемогущества? Разве не в этом сама суть тоталитарного государства?

Лидеры таких обществ возвеличивают себя (или предмет своей «веры» – как правило, подтверждающий их притязания на моральную необходимость вознесения себя на вершину). Разве не это главная черта худших монстров XX века: Сталина, Гитлера, Мао? И каковы были последствия? Полное непонимание; полная неспособность общаться; абсолютная невозможность плодотворного диалога – не в последнюю очередь потому, что сам принцип Логоса, от которого зависит этот диалог, был не просто отброшен, а вывернут наизнанку; не в последнюю очередь потому, что каждый гражданин такого государства лгал себе и всем остальным абсолютно обо всем и всегда; и потому, что из-за участия в этой бесконечной литании лжи приходилось постоянно отрицать даже самые очевидные истины.

Этот мотив – один из тех, что ужасают сильнее всего в произведениях Солженицына: если советский гражданин во времена Сталина осмеливался жаловаться даже на собственную боль, он немедленно и бесповоротно становился врагом государства и подлежал жестокому наказанию (вместе со своей семьей и, возможно, всеми знакомыми и сочувствующими). Вы понимаете, что вы действительно в аду, когда не можете даже признать реальность собственных страданий. Нигилизм и моральный релятивизм доведены до крайности: даже ваш страх и боль – и, что еще хуже, страх и боль ваших любимых – необходимо отрицать. Означает ли это, что никто из жителей ада не признает существования своей обители? Вероятно, все именно так, и от этого еще страшнее.

Вот еще одна цитата из Солженицына – он, после тюрьмы, размышляет о своем юношеском высокомерии: «В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо, оснащен был стройными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе первое шевеление добра». И там же он пишет о том, что гордые идеологи готовы лгать даже о собственных несчастьях в нежелании признавать свидетельства чужих страданий:

С другом моим Паниным лежим мы так на средней полке вагон-зака, хорошо устроились, селедку в карман спрятали, пить не хочется, можно бы и поспать. Но на какой-то станции в наше купе суют – ученого марксиста! Это даже по клиновидной бородке, по очкам его видно. Не скрывает: бывший профессор Коммунистической Академии. Свесились мы в квадратную прорезь – с первых же его слов поняли: непробиваемый. А сидим в тюрьме давно, и сидеть еще много, ценим веселую шутку – надо слезть позабавиться! Довольно просторно в купе, с кем-то поменялись, стиснулись.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте.

– Вам не тесно?

– Да нет, ничего.

– Давно сидите?

– Порядочно.

– Осталось меньше?

– Да почти столько же.

– А смотрите – деревни какие нищие: солома, избы косые.

– Наследие царского режима.

– Ну да и советских лет уже тридцать.

– Исторически ничтожный срок.

– Беда, что колхозники голодают.

– А вы заглядывали во все чугунки?

– Но спросите любого колхозника в нашем купе.

– Все посаженные в тюрьму – озлоблены и необъективны.

– Но я сам видел колхозы…

– Значит, нехарактерные.

(Клинобородый и вовсе в них не бывал, так и проще.)

– Но спросите вы старых людей: при царе они были сыты, одеты, и праздников сколько!

– Не буду и спрашивать. Субъективное свойство человеческой памяти: хвалить все прошедшее. Которая корова пала, та два удоя давала. – Он и пословицей иногда. – А праздники наш народ не любит, он любит трудиться.

– А почему во многих городах с хлебом плохо?

– Когда?

– Да и перед самой войной…

– Неправда! Перед войной как раз все наладилось.

– Слушайте, по всем волжским городам тогда стояли тысячные очереди…

– Какой-нибудь местный незавоз. А скорей всего, вам изменяет память.

– Да и сейчас не хватает!

– Бабьи сплетни. У нас 7–8 миллиардов пудов зерна.

– А зерно – перепревшее.

– Напротив, успехи селекции…

И так далее. Он невозмутим. Он говорит языком, не требующим напряжения ума. Спорить с ним – идти по пустыне. О таких людях говорят: все кузни исходил, а некован воротился.

Почему потомки Каина склонны обожествлять техническое мастерство? Не в последнюю очередь потому, что на них поставлена печать и они лишены присутствия Бога, поэтому нечто иное неизбежно пытается проявить себя как единство, – иначе приходят страхи, имя которым легион, – и именно оно, скрытое, искушающее, притязает на власть. Каин уже поставил себя в качестве абсолютного судьи бытия – вспомним, с каким безрассудством он винил Бога в недостатках творения, подразумевая, пусть и неявно, что мог бы сделать лучше. Вот суть его обиды и злости, и именно поэтому он отдается во власть гордыни и высокомерия. Вот исток желания потомков Каина возводить Вавилонскую башню и их неудержимой склонности к тоталитарному духу и восхищению им. Эта тенденция, этот прогресс ничем не отличаются от поклонения люциферианскому интеллекту. Соблазн решать вечные экзистенциальные проблемы исключительно при помощи технологий вечен и сам по себе, и у наших творений, интеллектуальных и механических, есть явная и необходимая роль, по крайней мере, когда они занимают свое подчиненное место в должной иерархии. И все же это обоюдоострый меч – здесь риск равен выгоде. С ростом городов и материального изобилия мы копим все больше оружия и делаем его все мощнее; все сильнее становится наша тяга к роскоши и все опаснее – наше самодовольство и наша надменность, особенно если нет истинного завета или этики, главного двигателя и источника мира, достатка и возможностей.

Помните об этом, когда вас грозит охватить дух, соблазнивший Каина: если вы не погибнете в потопе, то все равно можете умереть под развалинами Вавилонской башни. Хаос всегда поглощает гордых и злых – или же их крушат жернова тирании.

Предыдущая главаГлава 30 из 49Следующая глава