Как только свершается грехопадение Адама и Евы и в мир входит тяжелый труд, возникает вопрос жертвы – и по логике вещей, как некая данность, принимается тесная связь или даже тождество жертвы и труда. Мы уже говорили о том, что труд стал необходимым из-за самонадеянности матери и отца человечества, жестоко соблазненных льстивыми речами змея. Мужчина и женщина, не желающие хождения с Богом, обречены на труд, и часто мучительный. Почему? Отчасти по философским, духовным или религиозным причинам, поскольку тем, кто отвергает путь Логоса, спирально восходящий к небесам, приходится вступать в ожесточенную борьбу с непримиримой судьбой. Если бы ваши стремления были истинны, разве росли бы на вашем пути «терния и волчцы»? (Быт 3:18). Шли бы вы все время «против рожна»? (Деян 9:5). Или же царский путь сам бы предстал перед вами в виде дверей, которые отворились бы при первом вашем стуке или просьбе, позволив просящему получить, а ищущему найти? (Мф 7:7–8). Разве тогда все, что так легко становится рутиной, отбирающей силы, не превратилось бы в игру, по-детски простую и невинную?
Ключ к пониманию истории Каина и Авеля, первых истинных людей (поскольку они рождены, как все люди, в то время как их родители, Адам и Ева, сотворены Богом) – это признание того, что перед нами история о труде, уникальной человеческой деятельности. Конечно, и пчелы делают мед, а бобры строят плотины, однако ни то ни другое не равноценно множеству разнообразных форм труда, в которые вовлекаются люди. Очень немногие из этих форм можно свести к сравнительно простым инстинктивным моделям, управляющим другими существами. В истории братьев-антагонистов изображены две в корне противоположных модели жертвоприношения, характерные для человеческой души. Где же в ней появляется труд как таковой? У Каина и Авеля свои занятия: первый – земледелец, второй – пастух, хранитель стад. Впрочем, более тонко представлено отношение между трудом и жертвой – отношение, сокровенную сущность которого правильно будет воспринимать как разделенную идентичность. Стоит это понять, и акцент, сделанный в Библии на жертве как отличительной черте отношений между человеком и Богом (и наоборот), становится ясным и обретает непосредственное практическое значение – а также его можно опознать как самую сокровенную и необходимую из истин.
Во-первых, проясним слова об идентичности и спросим: «Что значит труд?» Если я делаю то, что необходимо, а не то, что доставляет мне сиюминутное удовольствие, то я тружусь. Но о какой необходимости мы говорим – и с чем мы ее сравниваем? Труд – это подчинение прихотей или, точнее, их интеграция с другими потребностями и желаниями в полноценное явление высшего порядка. Иными словами, это откладывание удовольствия и жертва, принесенная во имя служения другим; это вложение, сделанное для того, чтобы максимально увериться в благотворности будущего, заплатив за нее сейчас; и это вклад в благосостояние других, ради которых в настоящий момент отдается нечто ценное – время, силы, внимание. В труде мы заменяем то, чем желали бы заниматься, – то, что в ином случае увлекло бы нас, завладев непосредственным вниманием, – неким требованием, более обдуманным, рассчитанным на долгий срок и вызванным, с учетом всех обстоятельств, трансцендентной, но жестокой необходимостью. В любом случае эта уступка или жертва часто воспринимается, что совершенно справедливо, как имплицитное или эксплицитное обязательство, выраженное в соглашении, договоре или завете и призванное удовлетворить потребности или исполнить желания других (семьи, друзей, коллег или партнеров, а также – и это нужно понять, хотя сделать это непросто, – вашего будущего «я»).
Возможно, из всех моделей поведения сложнее всего установить в виде закона именно такую, которая предполагает добровольное подчинение настоящего, во-первых, не себе самому, а кому-то другому, а во-вторых – будущему, особенно если учесть, что это стремление конфликтует с влиятельными силами – эмоциями, влечениями, позывами утолить голод и жажду, – которые пытаются нами овладеть и требуют немедленного удовлетворения. Лишь людям удалось понять, как подчинить «сейчас» грядущему, причем в плановом порядке, встроенном в способ бытия, – и, несомненно, лишь мы сумели выяснить, как превратить в ритуал, умозрительно представить и затем семантически сформулировать эту модель подчинения, труда и жертвы. Конечно же, нам пришлось на горьком опыте постичь то, как именно нужно жертвовать и как репрезентировать модель приношения даров. Нам пришлось научиться трудиться. Есть ли иная, более великая цель для наших больших мозгов, отличающих наш вид и требующих столь долгой социализации для своего развития, чем превзойти инстинкты и направить их на решение проблем, связанных с другими и будущим? Возможно, в процессе взросления мы развили способность представлять в своих действиях то, что мы узнали о труде – о жертвоприношении – чтобы понять его более отчетливо и ясно, исполнять его со всей серьезностью и передавать свое понимание в виде историй, которые мы рассказываем себе самим, друг другу и нашим детям.
Мы сочинили драматичные истории о наших жертвенных усилиях, изложили их, а затем попытались провести их анализ и сделать их абстрактные, «дистиллированные» репрезентации еще более эксплицитными, постижимыми и памятными. В то же время мы поняли, как приносить психологические жертвы, заменив или дополнив ими вещественные дары, отдаваемые в храмы и возлагаемые на алтари. Мы научились опознавать устаревшие или ущербные идеи и позволять им сгореть без остатка, чтобы на их месте взошло нечто новое, – независимо от того, насколько сильно мы их когда-то любили, и даже в том случае, если эта любовь не прошла. Как мы уже отмечали, нет почти или совсем никакой разницы между подобной психологической жертвой и тем, что мы сейчас, в значительной степени бесстрастно, считаем «критическим мышлением». Сложность этого не следует недооценивать: путь от непосредственности животного бытия к миру, где имели значение будущее и социум, был долгим и утомительным в каждом мгновении. Постепенное осознание того, что нам удалось совершить, стало очередным поразительным достижением и заставило задуматься: кто мы на самом деле и следует ли нам трудиться для кого-то? Приносить жертвы кому-то? Эти вопросы по-прежнему тревожат нас, заставляя гадать: в чем смысл наших стремлений, на которые уходит столько сил? В чем суть нашей жизни и определяющего ее труда?
Что мы делаем, когда трудимся? Мы приносим в жертву спонтанное желание удовлетворить мимолетный порыв во имя более важной потребности – расширенной и социальной жизни. Однако в то же время мы жертвуем и другим – многообразием занятий и вещей, которым могли бы уделить внимание и время (это одно и то же) – во имя той единой цели, к которой мы действительно стремимся. Философу науки Карлу Попперу принадлежит мудрая фраза, напрямую связанная с этой проблемой: «Наше знание может быть лишь конечным, в то время как наше невежество необходимо должно быть бесконечно». Мы должны трудиться ради малого подмножества целей, подчинив этому общему предписанию каждое свое действие, и сократить это подмножество еще сильнее, даже до единства, чтобы «расставить приоритеты». В ином случае наши усилия будут направлены на противоположные цели, отчего возрастет их сложность, усилится смятение, возникнет конфликт и умрет наша надежда. Именно поэтому в Евангелии говорится: «Если царство разделится само в себе, не может устоять царство то; и если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот» (Мк 3:24–25). Сложность труда и жертвы этим не ограничивается. Мы также должны выстроить цели так, чтобы движение к ним не только шло на пользу нашим личным планам, но и развивало в нас способность строить другие планы и стремиться к ним – вместе с другими людьми. Это тонкая балансировка, и достичь столь безусловной гармонии очень непросто: мячиков много, тарелочек еще больше, а жонглируете вы при этом на канате, натянутом на огромной высоте.
Если вы служите множеству, а не единству, тогда вами владеют смятение, тревога, чувство бесцельности и безнадежности. Но если вы служите единству, то какому именно – и какому вам следует служить? Наиболее всестороннее единство объединило бы нас психологически (теологи сказали бы – «духовно»); благодаря ему невероятная иерархическая сложность нашей нервной архитектуры стала бы одним целым, когда порядок или процесс достигли бы апогея. Более того, в то же время оно позволило бы этой уникальной объединенной индивидуальности гармонично сочетаться с социальным миром и с естественным порядком в окружающей среде – иными словами, с Логосом общества и природы. Когда люди стремятся к одним и тем же целям, отмечают одни и те же праздники, поклоняются одним и тем же богам, – они едины. В психологическом плане это так же верно, как и в социальном. Объединившись, люди, как правило, воспринимают одни и те же объекты, осмысляют одни и те же идеи, договариваются о том, кого считать врагом, а кого – другом, и испытывают одни и те же чувства. Как индивиды они защищены от внутренней войны, которую ведут за право обладания беспокойные духи; а как члены настоящего общества они не устремляются к различным целям, поскольку их не раздирают на части вступившие в соперничество боги. Разнообразные и несопоставимые элементы их нервной системы – и каждой по отдельности, и «одной на всех», – синхронизированы и наведены на цель. Если все внутренние ресурсы отдельно взятого человека объединятся в служении трансцендентному единству, его истерзают сомнения, и он, сорвавшись в гибельный штопор, устремится к безнадежности и страданиям. Но если одному и тому же единству служат двое, они могут вместе трудиться, вместе жертвовать, вместе прокладывать путь по коварному бездорожью и делать это добровольно, плодотворно, мирно и спокойно. Люди, которые стремятся к единой цели – это психологически цельные воплощения одного и того же духа. Этот союз личности и коллектива неотличим от взросления, совершенно благотворного для общества.
Представьте, как публика – на стадионе, в театре или в церкви – следит за очень важной игрой, смотрит напряженную драму, внимает пленительной речи. Все сосредоточены и хранят молчание, взгляды прикованы к мячу, или к звезде, или к певцу, хотя публика сохраняет право спонтанно – все как один – взорваться одобрительной овацией. Все празднуют один и тот же гол, следуют одному и тому же сюжету, уделяют внимание одному и тому же смыслу и извлекают из сказанных слов одну и ту же мораль. Все это вариации одного мотива. Рассмотрим, например, речь, объединяющую и захватывающую дух. Обращение оратора к аудитории – это монолог, но наделенный социальным качеством. На сцене – один человек, и, несомненно, выступает именно он, но в то же время он следит за публикой, прислушивается к ней, и если он настоящий мастер, то делает это очень внимательно. Он непрерывно и активно оценивает аудиторию, всех, кто присутствует в зрительном зале, одного за другим, чтобы наилучшим образом убедиться в том, что каждое слово звучит в должное время; идеально доходит до адресата; без промаха бьет в цель; соответствует ожиданиям, желаниям, предчувствиям и надеждам слушателей. То же самое происходит в игре и в пьесе, так делают и певец, и музыкант, однако преображения, происходящие с участниками таких событий, более тонки и имплицитны, – пусть даже иногда они оказываются более глубокими.
Единство, которое в подобном случае увлекает и объединяет в действии, представляет собой участие в процессе – диалоге – который требует от собеседников пожертвовать старыми предубеждениями и заменить их чем-то новым, более всесторонним и превосходящим. Здесь уместно вспомнить еще одну знаменитую фразу Карла Поппера: «Ученые пытаются устранить свои ошибочные теории, они подвергают их испытанию, чтобы позволить этим теориям умереть вместо себя. Правоверный же сторонник своих убеждений, будь это животное или человек, погибает вместе со своими ошибочными убеждениями». Это указание на важность добровольной жертвы в игре, литературе, искусстве и самом научном процессе; это подлинная замена смерти. Все, что обладает подлинной глубиной и качеством, содержит жертвенный элемент. Множество людей, будь то на стадионе или в театре, по собственной воле объединяются ради торжества и тем самым отказываются от разнообразия во имя высшей цели. То же самое происходит, и более эксплицитно, в молитвенном доме: поклонение и добровольное прославление не отличаются ничем. Наверное, это становится особенно очевидным на концерте, когда мелодия, ритм и всем известные и любимые слова захватывают внимание, неодолимо влекут к действиям (желанию танцевать) и объединяют. К чему стремится музыка? Ко все более сложной, непрестанно восходящей гармонии; к состоянию, в котором нечто, уже захватывающее дух, гармоничное и великое, заменяется чем-то лучшим. Так совершается путь наверх, к небесам, по вечной лестнице Иакова.
Однако если говорить в общем, то когда все ваши чувства отданы тому, что происходит на футбольном поле, на сцене или на кафедре, и вы становитесь частью единого целого, вы делаете это вместе со всеми, кто рядом, особенно когда вас всех объединяют, так сказать, совместные прыжки. Это коллективный и почти тотальный (в оптимальных условиях) захват внимания и действия идущим перед вами спектаклем – и в этом плане своеобразным откровением становится и сам смысл этого слова, и, кстати, тот любопытный факт, что в английском языке почти совпадают по форме слова spectacle («зрелище, вид, сцена») и spectacles – «очки», прибор для усиления и даже для обретения возможности видеть. В этом есть нечто сокровенное; нечто, выходящее за грань сиюминутности – пусть даже вы и воспринимаете лишь настоящий момент; нечто, за что вы будете платить (иными словами, принесете жертву); нечто по умолчанию религиозное – в той мере, в какой оно совпадает с «сокровенным». Именно религиозное сильнее всего увлекает и побуждает к действию. Религиозное – это глубинный зов, это устремление к драгоценной жемчужине, блеснувшей во тьме. Именно предвкушение такого сокровища поражает тех, кто присоединился к наиболее удачливым и восторженным зрителям, – тем, кого наиболее эффективно развлекли (если говорить в этимологическом смысле, это означает, что их взаимно созвали, объединили, заинтересовали, привели в восторг и оказали им гостеприимство).
Представьте себе небо, полное звезд, в самую темную и ясную ночь, вдали от городских огней, и необъятный простор, распахнувшийся перед вами. Охватывают ли вас предвкушение и трепет? Это высоты, на чей зов откликается что-то глубокое, даже инстинктивное – точнее сказать, они взывают к тому лучшему, что скрыто в нас. Возможно, вы ощутите себя маленьким или незначительным в сравнении с ними, но только потому, что вы столкнулись с чем-то более великим, и именно в этом акте встречи есть осознание того, что есть нечто более великое и что к нему можно и следует стремиться. Это парадоксальное следствие «преклонения колен», это проявление смирения и откровение о том, что еще может явиться на свет, пусть даже «в ваших глубинах». «Распаковать» подобный опыт, проявив его природу, очень трудно – во многом потому, что это переживание конечного, постигающего бесконечное. Этот изначальный трепет перед космической бездной, вероятно, представляет собой основу религии – и неисчерпаемую основу: природу этой встречи можно описывать вечно и никогда не исчерпать.
Трепет охватывает нас всегда, как только нами что-то овладевает – и когда мы, добровольно или поневоле, уделяем этому внимание. Бывают и странные ситуации, когда происходит и то и другое, скажем, когда мы не можем чего-то не заметить – однако потом решаем исследовать это по собственному желанию. Отчасти так раскрывается наша судьба, так мы обретаем призвание. Именно это случается с Моисеем. Помните его незабываемую встречу с неопалимой купиной?
Моисей пас овец у Иофора, тестя своего, священника Мадиамского. Однажды провел он стадо далеко в пустыню и пришел к горе Божией, Хориву.
И явился ему Ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнем, но куст не сгорает.
Моисей сказал: пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает.
Господь увидел, что он идет смотреть, и воззвал к нему Бог из среды куста, и сказал: Моисей! Моисей! Он сказал: вот я, [Господи]!
И сказал Бог: не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая.
И сказал [ему]: Я Бог отца твоего, Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова. Моисей закрыл лице свое, потому что боялся воззреть на Бога.
Нас всегда неодолимо влекут вариации подобной встречи – прикосновения к тому, что долговечно в бытии и неистово в становлении. Ярчайшее проявление этой встречи – сама наша жизнь, вся суть которой заключена в огне, пылающем внутри. Вспомните ирисы и подсолнухи Ван Гога, или цветы, запечатленные в стихах Олдоса Хаксли, – те, что воссияли перед ним, когда он, приняв мескалин, расширил сознание. Что-то всегда мерцает на периферии, пытаясь стать заметным, – и величайшее появляется перед нами, когда мы действительно стремимся вперед. Мы можем ответить на зов возможности – приключения – или отвернуться от него. Однако в последнем случае дверь исчезает, а если такой отказ войдет в привычку (и превратится в безрадостный дух), то сгинут и возможности, и приключения, оставив нам нормальность, – унылую, бессмысленную, безнадежную, лишенную волшебства, исполненную разочарования. Это пример вопиющего греха; именно так мы в корне рвем со всем – и внутренним, и внешним – что способно совершить в нас искупительное действие. Если же мы отвечаем, возможностей становится намного больше, и их интенсивность возрастает до тех пор, пока не проявится само совершенство, – источник, который никогда не исчерпать. Именно по этому пути шли величайшие ученые, мистики, святые и живописцы. Именно так с нами говорит Бог – из сокровенных глубин, во время истинной встречи с тем, что сверкает, пылает и живет.
Крайне важно отметить, что встреча Моисея диалогична: Бог, или Ангел Божий, открывает себя, но Моисею приходится «идти и смотреть» (иными словами, свернуть с пути, отклониться, забыть о прежней задаче и добровольно уделить внимание иному), прежде чем откровение проявится в полной мере. То же верно и для всех нас: мы направляем внимание на то, что спонтанно находим интересным, или на проблемы, которые изводят нас, подобно назойливым насекомым (примерно как сверчок Джимини из «Пиноккио»). Если мы принимаем всерьез то, что влечет нас или беспокоит, – иначе говоря, если мы достаточно пристально всматриваемся в бездну, скрытую за этими явлениями, – мы увидим и услышим то, что можем вынести, когда дух Божий проявится перед нами. Что это означает? Если уделить чему угодно достаточно внимания, откроется все. В этом смысле «Давид», великая скульптура Микеланджело – это неопалимая купина: откровение о великой возможности. Вопрос зла Аушвица – это неопалимая купина: откровение о страшной проблеме с одинаково драматичным и ценным решением. Сам Дух Святой – это непреодолимо влекущая диалектика призвания и сознания. Золотой снитч, который ловит юный Гарри Поттер в многотомной драме Джоанны Роулинг – это символ призвания, явившийся искателю, и манифестация Меркурия, или Гермеса, крылатого посланца богов, эмиссара страны неосознанных грез, проводника душ, который мчится по границе между человеческим и божественным. Сверчок играет роль сознания для Пиноккио, марионетки, которая пытается стать настоящим мальчиком, – вопреки искушениям гордыни, высокомерия, обмана и гедонизма. Стрекот сверчка, привлекающий внимание, донимает нас – и это запускает когнитивный эквивалент первобытных систем обнаружения хищников и паразитов. Вслушайтесь в наши фразы: «Меня что-то тревожит, зудит и зудит» или «Меня как искусали, будто всю кровь мне выпили» (отголоски нашествий мух и саранчи, которые еще истерзают непреклонного и деспотичного [озлобленного, кровожадного, устроившего геноцид] фараона, о котором повествует книга Исход). И то, что у кукольного мальчика, который пытается понять, кто он такой, появляется крошечный спутник, чьи инициалы оказываются такими же, как у христианского Спасителя [Jiminy Cricket = Jesus Christ] – это ни в коем случае не совпадение.
Бог – это предельная вершина на пути наверх. Искупительный и богоугодный труд – это абсолютная жертва всего во имя истинно высшего. Именно к нему Бог призывает Каина и Авеля, а также всех нас – однако мы отвечаем на этот призыв с двойственным отношением, как и вступающие в соперничество братья.