В конце концов глава достигает кульминации: дух Божий проявляет себя в том, что ставит на страже райских врат херувима и пламенный меч, который обращается во все стороны (Быт 3:24). Адам и Ева – и их потомки – не могут вернуться в Эдемский сад, если не пройдут испытание этих огненных лезвий. Запрет в прямом смысле кажется очевидным условием реальности: на небесах не дозволено быть ничему, что не имеет небесной природы; в Раю есть место только райскому. Все недостойное нужно выкорчевать или сжечь. Есть ли разница, в концептуальном плане, между этим пламенным мечом и огнем преисподней? Разве не может оказаться так, что осужденные на вечные муки прокляты лишь настолько, насколько отдалились от Бога – и для устранения их пороков и примирения с Богом теперь нужна настолько великая жертва и настолько радикальная перестройка, что сама мысль о ней внушает почти священный ужас? Разве причина их мучений не в том, что они сами пригласили тьму, вступив с ней в сговор, и теперь им нелегко себя простить? Тогда реальность ада стала бы в точности эквивалентна вечной или космической справедливости – необходимому следствию из возможного или даже гипотетического состояния, где ничего не скрыть и все становится явным: «Ибо нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы» (Лк 8:17).
Ошибки, допущенные в дерзости и гордыне, ложатся на душу тяжелым бременем, которое стоило бы принести в жертву или отсечь. Интересный вопрос: если бы мы попытались вернуть себе радость прогулок с Богом, сколь от многого пришлось бы избавиться, чтобы осталось лишь то, что достойно совершенного бытия? Насколько наша хваленая самость состоит из слоев защитного притворства, обмана или рационализаций, при помощи которых мы уходим от проблем и избегаем ответственности? Сколь многое в нас – детрит и сухостой? И разве нет сокровенной причины – пусть даже о ней сказано столь беспечно – для того, чтобы преградить путь к древу жизни тем, кто все еще пронизан грехом? Если цена достижения вечной жизни – это совершенство Отца, о котором говорил Христос (Мф 5:48), тогда возведение препятствий на этом пути для мужчины и женщины, все еще падших, становится одновременно неизбежным и правильным. То, что остается грешным, не может обрести божественную награду. Рай просто не был бы Раем, если бы вместил нечто скверное.
В чем еще может заключаться смысл присутствия херувима и пламенного меча? В том, что способность человека к суждению и оценке, жизненно необходимая для владычества и наречения имен и ставшая частью проявления образа Слова, или Логоса, в человеческой форме, в силу необходимости исключает и запрещает. Сострадание или даже само милосердие могло бы этому воспротивиться. Однако то, что причиняет краткую боль – и что легко спутать с простой жестокостью – может стать благотворным и привести к лучшему в дальнейшем или с учетом всех обстоятельств. Можно плодотворно рассмотреть в этом свете даже процесс мышления. Постановка проблемы, творческое вдохновение, критическая оценка – по сути, все это очень сходно с попыткой общения с богами – или с самим Богом – при помощи молитвы. Религиозное по прошествии тысячелетий стало сперва семантическим, а после – светским. Разве не могло то же самое произойти с мышлением?
Давайте посмотрим на то, какие стадии поиска предшествуют пониманию. Первой будет признание застоя на каком-то важном фронте. Без этого смирения откровение не придет. К примеру, ученый, прилагающий усилия к тому, чтобы расширить предел своих знаний (и, косвенно, знаний всего человечества), неизбежно осознает ограничения своих текущих допущений. Он должен встать на колени, пусть и абстрактно, и открыть свое «я», признав его невежество и неполноценность – только тогда он получит возможность познать нечто новое. Иными словами, мыслитель должен задать себе или чему-то внутри себя вопрос. Именно здесь научные стремления встречаются с трансцендентным: что, в точности, представляет собой это «я», которому задается вопрос – в противопоставлении, скажем, с тем «я», которое спрашивает? Если ответ каким-то образом зарождается внутри, то почему невежество, направляющее объяснительный процесс, властвовало изначально? Прежде всего, почему вопрос вообще нужно ставить? И если спросить немного иначе, то какой аспект «я» дает ответ – и противостоит тому «я», которое задает вопрос?
Ученые до сих пор уделяли очень мало внимания тому, как возникают «научные гипотезы», направляющие всю активную работу. То же можно сказать и о таинственном появлении проблем, с которыми сталкиваются философы и мыслители в гуманитарных областях, – хотя, конечно, вопрос наиболее заметен в естественных науках, если учесть настойчивое утверждение эмпириков, согласно которому все дано в очевидных фактах. Авторы научных статей неизменно пишут их так, как если бы вопрос, на который они пытаются ответить, и предварительная формулировка решения, выдвинутая ими в качестве гипотезы, пришли к ним в виде некоего алгоритма, как логический или даже детерминированный шаг в постепенном развитии сферы их исследований. Это предположение настолько глубоко, настолько имплицитно, что ученых открыто призывают писать к своим статьям вступления или даже заключения, – как если бы именно так шли их исследования и именно в таком виде представал интересующий их изначальный вопрос.
Даже если бы все это оказалось правдой, – а это неправда, – то «новый шаг» в неведомое никогда не наносится на карту во всей полноте, иначе бы он вел нас в область уже полученных и усвоенных знаний. Более того, если вопрос не «тривиален» – а в этом, как правило, критикуют тех, чей следующий шаг слишком очевиден и сделан по алгоритму – тогда ответом на него должен стать прыжок за пределы, что делает поиск «смелым», а успех превращает в «прорыв». Вопрос, не обращенный к достаточно трудной проблеме, – и, как следствие, недостаточно раскрытой, – не привлечет ни внимания исследователей, ни интереса читателей; и точно так же научная гипотеза, слишком очевидная, не получит финансирования и исчезнет, всеми забытая, даже если работу по какому-то стечению обстоятельств получится опубликовать. Та же участь – забвение – ждет и вопрос столь трудный или гипотезу столь оригинальную, что их не поймут даже те, кто находится на переднем крае научной дисциплины. Итак, поставленный вопрос должен быть очень интересным, а гипотеза – достаточно оригинальной, и при этом они должны находиться в несколько сложных для определения, но общепризнанных границах. Это означает, что вопрос должен существовать на границе порядка и хаоса и при этом содержать толику того, что действительно неизвестно. Это справедливо для любого общения, которое можно по праву назвать стоящим и поучительным. Кроме того, чем больше рывок в развитии (все еще правдоподобный и понятный), чем больше доверия незамедлительно получает исследователь или популяризатор и тем больше похвал достается самому исследованию, а само оно становится революционным. По-видимому, та степень, в которой вопрос оптимален в своей сложности, указывает на его способность вызывать интерес самого исследователя, его коллег и публики. Передний край – это по определению самое восхитительное место.
Тождество исследовательской мысли, даже в ее строжайшем, научном проявлении, и смиренной открытости (религиозному) откровению – это не единственная параллель между молитвой и секуляризованным мышлением. Как же на самом деле проходит этот процесс? Во-первых, искатель истины признает свою неполноценность. Это немногим отличается от признания ошибки или смирения («Есть нечто крайне важное, чего я не знаю»), раскаяния («Я меньше, чем мог бы быть, если бы знал это») или даже такой религиозной добродетели, как кротость или скромность (см. Пс 36:11 и Мф 5:5). Люди не могут задуматься, если им не о чем думать. Их должна занимать увлекательная или тревожащая проблема, обращенная к сознанию или взывающая к нему. Более того, они должны верить в то, что на нее стоит обратить внимание, что ее возможно исследовать и что обращение к ней будет благотворным (если предположить, что они стремятся к высшему, как мы и сделаем ради целей нашей дискуссии). Наконец, они должны верить в богооткровенный творческий процесс – в его существование и благожелательность; это в чем-то сродни вере в то, что «придумывание ответа» на вопрос – реальный, а не созданный искусственно, – во-первых, возможно, а во-вторых, достойно или ценно, по крайней мере в принципе.
Затем звучит прошение: молитва или просьба об откровении, способном преобразить жертвенную душу и стать источником озарений. Ученый (философ, гуманитарий, грешник) смиренно падает на колени и признает бездну своего невежества – перед собой, перед областью своих занятий и перед Богом. Это не преувеличение, если мы говорим о вовлеченности истинного эмпирика: любой ученый, достойный своего имени, испытывает к предмету своего интереса нечто сродни пожизненной преданности. При ее отсутствии более легкомысленному исследователю просто не хватит мотивации, чтобы верно выполнить утомительную работу. Такое признание позволяет искателю получить инсайт – нечто, концептуально и онтологически неотличимое от откровения. Сами слова, описывающие откровение, указывают на автономность и внешнее местонахождение его источника: «вдохновленная мысль», «прикосновение гения», «меня вдруг озарило», «я осознал», «я увидел все в новом свете», «я был подвигнут» (или «что-то внутри сподвигло меня»), «моя точка зрения изменилась», «сдвинулась сама земля», «открылись врата», – весь подобный язык в каком-то смысле свидетельствует о высвобождении знания. Но откуда? И как? И почему? Все это остается нераскрытым, когда кто-то говорит: «Меня вдруг озарило», – независимо от того, вопрос ли это, предполагаемый ответ или гипотеза, – и все это просто принимается как данность, скажем, в отчете о научно-исследовательской работе.
Совпадения в творческом аспекте между гипотетически научной и религиозной практикой на этом не заканчиваются. Мыслитель проходит долгий период ученичества. Эта практика восходит не к традиции рационалистов или эмпириков, а к практике монашества, в которой, в свою очередь, проявилось желание людей объединиться в стремлении к высшему. В усердном поиске истины ученые учатся сомневаться даже в своих собственных предположениях. Это спасение от тирании идеологии, которую часто упускают из вида, и от рабской зависимости от узурпатора и клише – оков интеллекта. Это готовность мыслителя, научная и иная, ради истины пожертвовать своими драгоценными представлениями – даже самыми главными, даже ценнейшими. В той же мере это равноценно принятию необходимости «смерти и возрождения» как непременного условия научного прогресса; принятию идеи о том, что придется отказаться от ряда исходных условий и предпочтений и заменить их новыми. Это немногим отличается от «подчинения себя» «божественной воле».
Такое самоотверженное и смиренное служение угодно Богу, если можно так выразиться, превыше всех остальных. Искренняя, идущая от сердца априорная приверженность истине, за которой нужно следовать, куда бы она ни вела, подобна самому Святому Духу: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа» (Ин 3:8). И это далеко не все параллели между религиозной практикой и подлинным мышлением. Мыслитель – ученый – открывшийся для появления гипотезы, готовится, как мы уже упоминали, принять (но откуда?) информацию для внесения корректировок. Он стремится стать плодородной и благодатной почвой, где обретут свою ценность новые семена откровения, которых он удостоен. Так он становится, в символическом плане, как минимум Невестой Христовой. Возможно, это будет горькая пилюля для тех, кто почему-то полагает, что сферы науки и религии диаметрально противоположны.
Кроме того, ученые, исследователи и мыслители призваны оценивать открытые идеи, рассматривая их в театре своего воображения, как сказано: «Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире» (1 Ин 4:1). Это поверка инсайта или откровения критическим мышлением. Почему это необходимо? Зачем Богу, дарующему откровение, вводить в заблуждение или обманывать? Это неверный способ рассмотрения проблемы. Оценивать как потенциально ложный следует не источник откровения, а мотивы искателя и природу отвечающего духа. Если вопрос поставлен совершенно правильно или молитва вознесена именно так, как нужно, то после воззвания к Богу говорит именно сам Бог, и никто иной. Если причины для исследования и просьба об откровении исполнены корысти, обиды, обмана и высокомерия, тогда ответит дух, составляющий сущность этих влечений.
Для того чтобы отличить ответы первого от лжи второго, необходимо умение, требующее немалых усилий, – готовность отделить зерна от плевел и агнцев от козлищ. Это подчинение ужасному пламенному мечу, поставленному у райских врат. Оно, в свою очередь, требует того, что лучше всего понимать как глубокий самоанализ – оценки всех мотиваций, способных оказаться пагубными и исказить инсайт: «Почему я в это верю? Лишь потому, что это требует наименьших усилий? Лишь потому, что это способствует моей карьере? Лишь потому, что это идет вразрез с теориями, против которых выступаю я сам?» Под сомнение ставятся даже цель или стремление, которым служит новая идея: «Верю ли я в это потому, что эта идея соответствует моему обязательству верно служить истине во имя этической цели, которой я искренне хочу достичь? Или это [в очередной раз] просто чем-то мне выгодно, причем это “мне” понимается в самом узком смысле?» Подобный самоанализ неизменно оказывается интенсивной самокритикой: «Верно ли я воззвал к высочайшему, прося помочь мне в моем рискованном исследовании, или я пошатнулся – и мной, с моего позволения, овладели иные тревоги, не связанные со стремлением к высшему, с искупительной дорогой истины? Если же нет, то к какому духу я воззвал, озвучив свою просьбу, – и что за дух мне ответил?» В конечном итоге дело, конечно же, и в том, что ученый или мыслитель спешит сообщить всем о результатах своих изысканий. Он провозглашает о них и пишет о них, пытаясь распространить учение о новой истине, явленной в откровении.
Мы могли бы еще лучше понять внезапность озарений, вернувшись к уже упомянутой мысли о том, что образы, полученные нами в восприятии, представляют собой навигационные функции. То, что мы видим, зависит от того, куда мы решили направиться, поскольку то, что проявляется перед нами даже в сфере фактов – это пути, ведущие вперед, или помехи, мешающие нам продвигаться (при этом все остальное переводится в область неуместного и невидимого). Мыслим мы точно так же. Мышление позволяет нам прокладывать курс в абстрактном, прежде чем мы отправимся навстречу нашим приключениям в реальном мире. Следовательно, то, что проявляется перед нами, когда мы задаем вопрос и получаем откровение – это абстрактные эквиваленты ориентиров или воспринятых образов, указывающих направление. Мы признаем нашу некомпетентность по отношению к своим стремлениям и приоритетам и задаем себе вопросы, а правильный ответ приближает нас к желанному. За всеми этими допущениями и вопросами – если и не явно, то сокровенно – находится наше чувство конечного пункта и нашей наивысшей цели.
Это дух, занявший горную вершину или извечно уходящую ввысь лестницу Иакова. Это бог, которому мы поклоняемся, пусть и бессознательно; это дух, который направляет наши ощущения и придает форму нашим эмоциям (поскольку мысли могут рождать в нас чувства и делают это) – и, что самое страшное, это источник ответов, которые мы получаем, когда стучим, просим и ищем (Мф 7:7–8). И если мы, даже не чувствуя этого, стремимся не к высшему, а к чему-то иному, тогда именно это иное, а вовсе не высшее, будет давать нам искомые откровения. Подумайте об этом так: когда мы выбираем место назначения – любое – у нашего выбора есть причина и мотив. Дороги в те места, куда ведут обида, инфантилизм, корысть, злоба и жажда мести (убийственные; направленные на геноцид; направленные на богоубийство), ограничены соответствующими духами, и если вы молитесь (думаете), стремясь к ложной цели, то вам ответят демонические голоса.
Карл Густав Юнг отмечал, что люди, как правило, «самым некритичным способом хватаются за малейшую возможность получить какой-нибудь ответ или обрести уверенность». Он описывал форму умышленной слепоты. Впоследствии психологи вновь открыли эту тенденцию, назвав ее «эвристикой доступности»: это склонность воспринимающего или мыслящего субъекта судить об убедительности утверждения по тому, насколько быстро и легко оно пришло на ум. С учетом того, что психика так восприимчива к откровению и так не расположена сомневаться в характере пришедших озарений, их очень важно впоследствии оценивать критически. Мы должны быть готовы позволить ущербным идеям умереть. Эта жертва – истинная суть критического мышления. Она означает, что наши идеи могут кануть в Лету, чтобы мы не претворили их в жизнь, – и что именно это с ними и происходит. Критическое мышление – мучительная смерть наших идей, пусть даже столь заветных и желанных, – это заместительная жертва, искоренение части вместо целого. Сам Христос настоятельно утверждает: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» (Мф 5:29–30).
Процесс мышления подобен Логосу еще и потому, что он диалогичен. Советский психолог Лев Выготский полагал, что способность к семантическому мышлению – это отражение диалога, проходящего в разуме отдельного индивида, и что мышление, во всех отношениях и с любой точки зрения, представляет собой абстрактный интернализированный спор различных аватаров. В каждом уме может обитать множество личностей. Это особенно очевидно в наших снах, когда разные личности в прямом смысле слова появляются на воображаемой сцене и при этом могут независимо действовать и вести беседу. То же самое истинно для нашего умения воображать вымышленных персонажей – или, если точнее, вероятные действия, отношения и реакции других живых людей в абстрактном рассмотрении. Способность вести внутренний диалог, пусть даже между «личностями», вступающими в интенсивное противоборство, по-видимому, представляет собой навык, которому можно обучиться и который можно отточить. Вероятно, среди известных нам людей его развил в себе прежде всего Сократ, который придал методикам мышления определенную форму, прояснил их и передал потомкам, став тем самым «отцом» философии; он в прямом смысле слова учил людей думать своим умом (или по крайней мере думать намного эффективнее), а не полагаться без тени сомнения на откровение или межличностный спор. Прославленные диалоги Сократа позволили ему достичь как минимум такого уровня.
Каждая живая идея (к таким относится любая, поистине достойная внимания) выражается не как простое описание, но как личность со стремлением, точкой зрения, целым миром, окружающим ее, и великим множеством эмоциональных откликов и ассоциируемых представлений. Диалог – это сражение, в которое вступают личности разных идей. Внутренний диалог, составляющий суть мышления – это война личностей, которая идет в театре воображения и оканчивается смертью проигравших (в силу необходимости – мучительной). Это сражение, которое ведут внутри идеи-личности, не отличается от войны богов на небесах, разыгрываемой в более широком масштабе, затрагивающем все общество: это всего лишь («всего лишь») та же самая война, только происходящая локально, в душе мыслителя, а затем – в воображении всех тех, кто подпал под влияние его мыслей. Именно так Логос индивида – процесс его сознания – устанавливает космический порядок и придает ему новую жизнь.
Потребность в испытании огнем – аналогия будет уместна – отражена и в ключевой идее алхимии: in sterquiliniis invenitur, в прямом смысле «найдено будет в грязи»; или, если сказать иначе, «самое важное, что вам нужно отыскать, найдется там, куда вы меньше всего желаете смотреть». Величайший вызов всему, что есть и чему следует быть, по всеобщему согласию и традиции всегда кроется в самом неизвестном – и в самом страшном. Поскольку он пребывает в нашей слабейшей психологической точке, мы очень сильно рискуем умышленно его не заметить, закрыв глаза: мы склонны оставлять неведомым то, чего сильней всего боимся. Именно поэтому все согласны в том, что сокровища и девы – величайшие драгоценности – пребывают под стражей драконов, и кроме того, именно поэтому жертва угодна Богу, поскольку встреча с чем-то по-настоящему новым в попытке возвыситься требует отказаться от всего, что мешает идти вперед. Часто ради этого мы неизбежно жертвуем тем, что любим больше всего. В свете этого намного легче понять ужасные требования, столь часто выдвигаемые Богом: высшему нужно отдать все, чтобы совершенство проявилось «на земле, как на небе» (Мф 6:10). Прогресс в мышлении – в самой науке – зависит от готовности встретиться с хаосом, пребывая под властью духа, который стремится вверх, к порядку, который хорош, или хорош весьма.
Именно предчувствие тревоги, боли, безнадежности и смятения, ассоциируемого с этой жертвой, – смертью наших прежних предубеждений, – питает характерную черту тирании: стремление противостоять свободе религии, совести, объединений и мысли. Тиран отвергает смирение, настаивая на том, что все необходимое уже известно. Он отрекается от своих отношений с искупительным духом, дарующим откровения, и удваивает ставку, когда становится ясно, что его исходные допущения неадекватны (Исх 7–10); он покоряется власти злого брата этого духа – соблазнителя и узурпатора, хозяина власти и обмана – и отказывается от постоянных маленьких смертей, от которых зависит само поддержание жизни. Такое действие – или, вернее, избегание – обрекает и его самого, и общество, которым он правит, на катастрофу, со временем уничтожающую все. Гибель руководящей идеи ведет к потере ориентиров на пути к просвещению.
Именно понимание реальности и неизбежности тоски, отчаяния, смятения – переходных стадий – заставляет нас приближаться к просвещению или к его посланцам с благоговейным страхом, сопротивлением или откровенной враждебностью. Не убьет ли хирургия, необходимая для удаления всех наших ложных ориентиров и несоответствий, самого пациента – или, по крайней мере, не заставит ли она его молить о смерти? Мы очень часто отвергаем раскаяние, даже когда нас не без причин обвиняют те, кто любит нас (и о чьей любви мы знаем). Мы отвергаем необходимость преображения, слепо и упрямо держась за свои предрассудки. Мы остаемся рабами своих узких корыстных прихотей, отказываясь признать даже намек на свою неполноценность, которую сами же и породили. Так кто же из нас сможет пережить веяние, которое оставит лишь самое лучшее, что есть внутри нас? Так мы избегаем исцеляющей смерти в огне, который одновременно является Богом и искупительным Словом. В «Евангелии от Фомы» об этом сказано так: «Тот, кто вблизи меня, вблизи огня, и кто вдали от меня, вдали от царствия».
Стражи райских врат – херувим и очистительное оружие Бога, обращающийся пламенный меч (Быт 3:24) – это драматические выражения комплекса подобных идей. Главная мораль всей Библии уже предвозвещается в этих вступительных историях, раскрывающих свои тайны на протяжении тысячелетий, как и подобает великим откровениям: «Иную притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно зерну горчичному, которое человек взял и посеял на поле своем, которое, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет, бывает больше всех злаков и становится деревом, так что прилетают птицы небесные и укрываются в ветвях его» (Мф 13:31–32). И какова же истинная природа этого срубания и сжигания – губительного, но в то же время насаждающего, искупительного, удаляющего лишнее? Насколько на самом деле враждебна природа, наделившая нас смертной уязвимостью? Насколько сильно страдание свойственно самой жизни – и насколько его можно предъявить Богу, возложив на Него вину? И, напротив, насколько оно проистекает из самонадеянности и гордыни, из нашей неспособности попасть в цель, из самого греха? Возможно, его следовало бы не предъявлять человечеству как вину – а принять как наш собственный недостаток, рожденный безответственностью? Разве это не суть вопроса, не истинный крест?
Штопай дыру, пока невелика, – так гласит известная пословица. Голландцы строили плотины, способные выдержать разгул стихии, в ярости не уступающий сильнейшему шторму за последние десять тысяч лет. Земляные укрепления, которые возвел в Новом Орлеане Корпус инженеров Армии США, строились в расчете на бурю не страшнее тех, какие случались в минувшем столетии. И потом пришел ураган. Было ли это деянием Божьим, как указала страховая компания, или следствием умышленной слепоты? Когда бы ни случилась катастрофа, постигшая природу, государство или человека, нам не уберечься от ужасных вопросов: «Если бы мы были лучше, могли бы мы спастись и остаться невредимыми? Если бы мы принесли правильные жертвы, мог бы ужасный дух карающего Бога пройти мимо нас?» Это действительно открытые вопросы. Какой же ответ дает на них Библия – по частям, постепенно? Все в ваших руках – с Богом в роли наставника. Это невыносимое, хотя и благородное бремя; это несомненный вызов – возможно, максимальный; и, может быть, это – тайна жизни и даже возвращения в Рай.