К книге
Дневники. 1910–19231916
57%
1916
8

19 апреля. Он хотел открыть дверь, чтобы выйти, но она не поддавалась. Он посмотрел вверх, вниз – помехи не было видно. Однако дверь не была заперта, ключ торчал изнутри, если бы пытались запереть ее снаружи, ключ вытолкнули бы. Да и кому нужно было запирать? Он толкнул дверь коленом, матовое стекло зазвенело, но дверь не открылась. Смотри-ка.

Он вернулся в комнату, подошел к балкону и посмотрел вниз на улицу. Не успев хоть единой мыслью охватить обычную послеобеденную жизнь внизу, он снова вернулся к двери и попытался открыть ее. Но теперь это была уже не попытка, дверь тут же открылась, не потребовалось и толчка, она прямо‑таки распахнулась от дуновения воздуха с балкона; без всякого труда, словно ребенок, кому шутки ради дают дотронуться до ручки, на которую в действительности нажимает взрослый, он смог выйти.

Три недели я буду иметь для самого себя. Разве это означает жестокое обращение?

Недавнее сновидение: мы живем на улице Грабен вблизи кафе «Континенталь». Из Герренгассе выступает полк, направляющийся к городскому вокзалу. Мой отец говорит: «На это надо глядеть, покуда можешь», и вскакивает (в коричневом домашнем халате Феликса, весь облик – смешение обоих) на окно, распластывается с широко раскинутыми руками на очень широком, с сильным наклоном наружу оконном парапете. Я хватаю его и держу за петли, в которые вдевается шнур халата. Мне назло он еще больше высовывается наружу, я напрягаю все силы, чтобы удержать его. Я думаю о том, как хорошо было бы, если б я мог привязать свои ноги веревками к чему‑нибудь устойчивому, чтобы отец не увлек меня за собой. Правда, чтобы сделать это, я должен хоть на минутку отпустить отца, а это невозможно. Сон – тем более мой сон – не выдерживает такого напряжения, и я просыпаюсь.

20 апреля. В коридоре ему навстречу шла хозяйка с письмом в руке. Он испытующе смотрел на лицо старой дамы, не на письмо, которое он тем временем открывал. Потом прочитал: «Многоуважаемый господин. Вот уже несколько дней вы живете напротив меня. Вы заинтересовали меня своей похожестью на моего старого хорошего знакомого. Доставьте мне удовольствие и навестите меня сегодня пополудни. С приветом Луизе Халька».

– Хорошо, – сказал он и хозяйке, все еще стоявшей перед ним, и письму. Это была благоприятная возможность познакомиться с кем‑нибудь в этом городе, пока еще совершенно ему чужом.

– Вы знаете госпожу Халька? – спросила хозяйка, пока он доставал шляпу.

– Нет, – ответил он.

– Девушка, которая принесла письмо, ее служанка, – сказала хозяйка, как бы извиняясь.

– Возможно, – сказал он, недовольный ее участием, и поспешил выйти из квартиры.

– Она вдова, – выдохнула ему вслед уже с порога хозяйка.

Сон: две группы мужчин сражаются друг с другом. Группа, к которой принадлежу я, поймала одного из противников, огромного обнаженного мужчину. Пятеро из нас держат его, один – за голову, по двое – за руки и за ноги. К сожалению, у нас нет ножа, чтобы заколоть его, быстро спрашиваем всех по кругу, нет ли ножа, – ни у кого нет. Но так как почему‑то нельзя терять времени, а поблизости стоит печь, необычайно большая чугунная дверца которой раскалена докрасна, мы подталкиваем к ней пленника, приближаем вплотную к дверце его ногу, пока она не начинает дымиться, затем отводим ее в сторону и даем остыть, чтобы потом снова приблизить к дверце. Так мы все время проделываем это, пока я не просыпаюсь не только в холодном поту, но и с лязгающими от страха зубами.

* * *

Ганс и Амалия, двое детей мясника, играли с шариками у стены магазина, большого, старого, типа крепости, каменного строения, вытянувшегося со своими двумя рядами крепко зарешеченных окон вдоль набережной реки. Ганс целился осторожно, прежде чем толкнуть шарик, он вертел его, присматривался к дороге и яме; Амалия сидела на корточках возле ямы и от нетерпения била кулачками по земле. Но вдруг оба оставили шарики, медленно встали и посмотрели на ближнее окно магазина. Слышался шум, будто кто‑то пробовал протереть одно из маленьких мутных темных стекол разделенного на много частей окна, но так как это не удавалось, его разбили, и в маленьком квадрате нечетко появилось худое, беспричинно улыбающееся лицо, по-видимому, это был мужчина, который сказал:

– Дети, идите сюда. Вы когда‑нибудь видели магазин?

Дети покачали головами, Амалия возбужденно посмотрела вверх на мужчину, Ганс оглянулся назад, нет ли поблизости людей, но увидел только одного человека, который, равнодушный ко всему на свете, с согнутой спиной толкал вдоль парапета набережной тяжело нагруженную тележку.

– Ну тогда вы в самом деле удивитесь, – горячо сказал мужчина, словно желая горячностью исправить неблагоприятное стечение обстоятельств, отделяющих его от детей стеной, решеткой с окнами. – Идите же, пора.

– Как нам войти? – спросила Амалия.

– Я покажу вам дверь, – сказал человек. – Идите за мной, я сейчас пойду направо и буду стучать в каждое окно.

Амалия кивнула и подбежала к ближнему окну, там в самом деле постучали, то же самое и в следующем. Но если Амалия послушалась чужого человека и бездумно побежала за ним, то Ганс лишь медленно плелся. Ему было не по себе, никогда ему не приходило в голову зайти в магазин, где, конечно же, интересно, но приглашение какого‑то чужого человека вовсе не означает, что действительно разрешается войти. Скорее всего это не так, в противном случае отец наверняка давно бы как‑нибудь повел его туда, ибо не только жил поблизости, но и далеко вокруг всех знал, все с ним здоровались и относились к нему с уважением. Тут Гансу пришло в голову, что, стало быть, это относится и к незнакомцу; чтобы установить это, он побежал за Амалией и догнал ее, когда она вместе с мужчиной остановилась возле маленькой, находящейся прямо у земли железной двери. Это была дверь большой печи. Мужчина выбил в последнем окне маленькое стекло и сказал:

– Вот здесь дверь. Подождите минутку, я открою внутреннюю дверь.

– Вы знаете нашего отца? – сразу же спросил Ганс, но лицо уже скрылось, и Гансу пришлось подождать со своим вопросом. Дети услышали, что внутреннюю дверь действительно открывали. Сначала ключ заскрипел едва слышно, потом громче и громче в ближних дверях. Видимо, пробоины в толстой стене здесь были заделаны многими тесно примыкающими друг к другу дверьми. Наконец вовнутрь открылась и последняя из них, дети легли на землю, чтобы заглянуть туда, и в полутьме увидели и лицо незнакомца.

– Двери открыты, входите! Только быстро, быстро. – Одной рукой он прижал все это множество дверных досок к стене.

Ожидание перед дверью немного образумило Амалию, она спряталась за Гансом и уже не хотела входить первой, зато его подталкивала, ибо вместе с ним попасть в магазин ей очень хотелось. Ганс стоял совсем близко возле дверного проема, он чувствовал исходящее изнутри прохладное веяние, ему не хотелось ни вовнутрь, ни к незнакомцу, ни по ту сторону этого множества дверей, которые можно запереть, ни в холодный старый огромный дом. Но раз уж он лежал перед проемом, то спросил:

– Вы знаете нашего отца?

– Нет, – ответил мужчина, – но идите же, наконец, я не вправе так долго держать двери открытыми.

– Он не знает нашего отца, – сказал Ганс Амалии и поднялся; ему словно легче стало, теперь он уже наверняка не войдет туда.

– Но я же знаю его, – сказал мужчина и высунул голову из проема, – конечно, я знаю мясника, высокого мясника из лавки возле моста, я сам иногда покупаю там мясо, вы думаете, я впустил бы вас в магазин, если бы не знал вашу семью?

– А почему ты сначала сказал, что не знаешь его? – спросил Ганс, засунув руки в карманы и уже совсем отвернувшись от магазина.

– Потому что в таком положении мне не хочется вести здесь долгие разговоры. Сперва войдите, тогда поговорим. Впрочем, тебе, малыш, вовсе не обязательно входить сюда, напротив, мне было бы приятнее, если бы ты с твоей невоспитанностью остался снаружи. А вот твоя сестра, она поразумнее, пусть она войдет, я буду рад ей. – И он протянул руку Амалии.

– Ганс, – сказала Амалия, протягивая руку незнакомцу, но еще не взяв ее, – почему ты не хочешь войти?

Не находя после последнего ответа незнакомца ясной причины для своей неприязни, Ганс только тихо сказал Амалии:

– Он так шипит. – Незнакомец действительно шипел, причем не только разговаривая, но и когда молчал.

– Почему ты шипишь? – спросила Амалия, желая быть посредником между Гансом и незнакомцем.

– Тебе, Амалия, я отвечу, – сказал незнакомец. – Мне трудно дышать, это из-за непрерывного пребывания во влажном магазине, вам я тоже не советовал бы долго здесь оставаться, но если ненадолго, то тут исключительно интересно.

– Я иду, – сказала Амалия и засмеялась, ее уже разбирало любопытство, – но Ганс тоже должен пойти, – добавила она помедленнее.

– Конечно, – сказал незнакомец, высунулся всем туловищем, схватил ошеломленного Ганса за руки, так что тот сразу упал, и всей силой втянул его вовнутрь.

– Вход здесь, милый Ганс, – сказал он, таща за собой отбивающегося и громко кричащего Ганса, не обращая внимания на то, что лохмотья рукава гансовой куртки повисли на острых углах дверей.

– Мали, – вдруг крикнул Ганс, который, несмотря на все свое сопротивление, был уже с ногами в дыре, – Мали, зови отца, зови отца, я уже не могу выбраться, он с такой силой тащит меня. – Однако Мали, совершенно сбитая с толку такой грубой хваткой незнакомца, да к тому чувствующая себя немного виноватой, поскольку в какой‑то степени спровоцировала злодеяние, но с самого начала обуреваемая любопытством, не побежала, а ухватилась за ноги Ганса и

То, что рабби работает над глиняной фигурой, вскоре, разумеется, стало известно. В его доме все двери во всех комнатах были день и ночь открыты, не было ничего зримого, что не стало бы тут же всем известно. Ученики, или соседи, или незнакомцы все время ходили вверх-вниз по лестнице дома, заглядывали во все помещения и, если не находили где‑нибудь самого рабби, входили, куда им только заблагорассудится. И вот однажды они нашли в корыте большую глыбу красноватой глины.

Они были настолько избалованы свободой, которую предоставлял им рабби в своем доме, что не постеснялись общупать глину. Она была твердой, при сильном надавливании пальцы слегка окрашивались, на вкус – а любопытствующие лизали ее языком – горькая. Непонятно, зачем рабби хранит ее здесь в корыте.

Горько, горько – вот главное слово. Как же я спаяю из обломков воздушную историю?

Из камина беспрерывно легко вылетал слабый бело-серый дым.

Рабби стоял у корыта с засученными рукавами, как прачка, и месил глину, в которой уже угадывались контуры человеческой фигуры. Работая даже над маленькой деталью, скажем, над фалангой пальца, рабби все время держал в поле зрения всю фигуру. Хотя в фигуре уже явственно угадывалось человекоподобие, рабби выходил из себя, то и дело выпячивал подбородок, беспрестанно перекатывал губы, а когда макал руки в стоявший тут же ковш, он так яростно запихивал их туда, что брызги воды долетали до потолка голого свода,

11 мая. Итак, вручил письмо директору. Позавчера. Прошу, если война окончится осенью, предоставить мне потом длительный отпуск без сохранения жалованья или же, если война не окончится, отменить освобождение от воинской повинности. Все это сплошная ложь. Ложью наполовину было бы, если б я просил о немедленном длительном отпуске, а в случае отказа – об увольнении. Правдой было бы, если б я заявил об уходе со службы. Ни на то, ни на другое я не отважился, отсюда – полная ложь.

Сегодня бесполезный разговор. Директор думает, я добиваюсь трехнедельного обычного отпуска, который мне как освобожденному от воинской повинности не положен, и потому сразу же предлагает мне его, говоря, что еще до письма решил это сделать. О военной службе он вообще не говорит, словно в письме об этом нет и речи. Когда я заговариваю о ней, он пропускает это мимо ушей. Длительный отпуск без сохранения жалованья он явно считает причудой, осторожно давая понять это. Настаивает, чтобы я немедленно взял трехнедельный отпуск. Делает попутные замечания, как дилетант-невропатолог, каковыми все себя считают. Мне ведь не приходится нести такую ответственность, как ему на его должности, – она, конечно, может довести до болезни. А как много он работал раньше, когда готовился к экзаменам на адвоката и одновременно служил в канцелярии. В течение девяти месяцев работал по одиннадцать часов в день. И затем – главное отличие. Разве мне когда‑либо и почему‑либо приходилось тревожиться за свою должность? А ему приходилось. У него были в канцелярии враги, готовые сделать все возможное, чтобы обрубить сук, на котором он сидел, выбросить его на свалку.

Как ни странно, о моем сочинительстве он не говорит.

Я слабоволен, хотя понимаю, что речь идет чуть ли не о моей жизни. Но все же твержу, что хочу на военную службу и что трех недель отпуска мне мало. В ответ он откладывает продолжение разговора. Если б он был не так дружелюбен и участлив!

Буду настаивать на следующем: я хочу на военную службу, хочу уступить этому подавляемому в течение двух лет желанию; по различным причинам, касающимся не меня, я бы предпочел, получи я его, длительный отпуск. Но это, видимо, невозможно как по служебным, так и по военным соображениям. Под длительным отпуском я подразумеваю – чиновнику стыдно сказать об этом, больному не стыдно – полгода или даже целый год. Я не хочу жаловаться, потому что дело идет не о телесном недуге, который можно точно установить.

Все это – продолжение лжи, но, если я буду последователен, это по своему воздействию близко к правде.

2 июня. Что за наваждение с девушками – несмотря на головные боли, бессонницу, седину, отчаяние. Я подсчитал: с прошлого лета их было не меньше шести. Я не могу устоять, не могу удержаться, чтобы не восхититься достойной восхищения и не любить, пока восхищение не будет исчерпано. Я виноват перед всеми шестью почти только внутренне, но одна из них передавала мне через кого‑то упреки.

Из «Возникновения веры в Бога» Н. Зёдерблома, архиепископа из Упсалы, написано вполне научно, без личной или религиозной предвзятости.

Древнебожественность Месаи: как он опускает на кожаном ремне первую скотину в первый крааль.

Древнебожественность некоторых австралийских племен: он явился в качестве могущественного шамана с Запада, сотворил людей, зверей, деревья, реки, горы, ввел священные церемонии и установил, из какого клана член определенного другого клана должен брать себе жену. Закончив все, он ушел. Шаманы могут подниматься к нему по дереву или веревке и почерпнуть силы.

У других: во время своих созидательных странствий они то тут, то там впервые исполняли священные танцы и ритуалы.

У других: даже в древности люди совершением церемоний создавали тотемных зверей. Таким образом, священные ритуалы сами создавали предметы, на которые они были направлены.

Бимбигам вблизи побережья известны два человека, которые во время своих странствий в древности создавали источники, леса и церемонии.

19 июня. Все забыть. Открыть окна. Вынести все из комнаты. Ветер продует ее. Будешь видеть лишь пустоту, искать по всем углам и не найдешь себя.

С Оттлой. Зашел за ней к учительнице английского. Пошли домой через набережную, каменный мост, короткий отрезок Кляйнзайте, новый мост. Впечатляющие статуи святых на Карлсбрюке. Странный вечерний свет лета на по-ночному пустом мосту.

Радость по поводу освобождения Макса. Я верил в такую возможность, но теперь вижу ее осуществление. Для меня же этого опять не произошло.

И услышали они голос Господа Бога, ходящего в раю во время прохлады дня.

Покой Адама и Евы

И сделал Господь Бог Адаму и жене его одежды кожаные, и одел их.

* * *

Гнев Божий против человеческой семьи

Два дерева,

необоснованный запрет,

наказание всех (змея, мужчина, женщина),

предпочтение Каина,

которого он раздражает своей речью.

Не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым

человеками.

Тогда начали призывать имя Господа.

И так как он вел угодную Богу жизнь, не стало его, потому что Бог взял его.

3 июля. Первый день в Мариенбаде с Фелицей. Дверь в дверь, с обеих сторон ключи!

Три дома прильнули друг к другу и образовали маленький двор. На этом дворе в складах располагались две мастерские и в одном углу стояла высокая груда небольших ящиков. Однажды очень бурной ночью – через самый низкий из домов ветер с силой загонял дождевые струи во двор – сидевший в своей мансарде над книгами студент услышал со двора жалобный стон. Он прислушался, но наступила тишина, продолжительная тишина. «Наверное, я ошибся», – сказал про себя студент и снова начал читать. «Это не ошибка», – сложились буквы в книге спустя некоторое время. «Ошибка», – повторил он и указательным пальцем стал приводить в порядок волнующиеся строки.

4 июля. Запертый в четырехугольник штакетника, который позволял сделать только один шаг в длину и один в ширину, я проснулся. Бывают похожие загоны, в которые загоняют овец на ночь, но они не такие тесные. Солнце светило на меня прямыми лучами; чтобы защитить голову, я прижимал ее к груди и сидел на корточках с согнутой спиной.

Какой я? Жалкий я. Две дощечки привинчены к моим вискам.

5 июля. Тяготы совместной жизни. Она держится отчужденностью, состраданием, похотью, трусостью, тщеславием, и только на самом дне, может, есть узенький ручеек, который заслуживает названия любви, но который бесполезно искать, – он лишь кратко сверкнул, сверкнул на мгновенье.

Бедная Фелица.

6 июля. Несчастная ночь. Невозможность жить с Ф. Невыносимость совместной жизни с кем бы то ни было. Отсутствие сожаления об этом. Сожаление о невозможности быть одному. Но дальше: бессмысленность сожаления, примирение с этим и наконец понимание. Подняться с земли. Держись за книгу. Но если вернуться назад: бессонница, головные боли, прыгнуть вниз с высокого окна, но на размякшую от дождя почву, удар об которую не будет смертельным. Бесконечно ворочаться с боку на бок с закрытыми глазами, выставив себя напоказ перед чьим‑то открытым взором.

Только Старый Завет все видит – ничего больше об этом не скажешь.

Сон о др. Ханцале, он сидел за своим письменным столом, одновременно как‑то прислонившись и наклонившись вперед; водянисто-светлые глаза; он медленно и по-своему точно развивает какой‑то ход мысли, сам едва ли слышит во сне что‑нибудь из своих слов, следует только положенной в основу методике. Потом был вместе с его женой, она несла много багажа, почему‑то играла моими пальцами, у ее рукава был вырван кусок толстого войлока, этот рукав, лишь малую часть которого занимали ее руки, был наполнен клубникой.

Карла неописуемо мало беспокоила вероятность быть высмеянным. Что уж за парни это были и что они знали. Гладкие американские лица всего лишь с двумя-тремя морщинами, зато глубоко и бугристо прорезанными на лбу или у носа и рта. Прирожденные американцы, для установления характера которых достаточно обстукать молотком их каменные лбы. Что они знали,

Он лежал тяжело больной в постели. Врач сидел за придвинутым к кровати столиком и наблюдал за больным, который, в свою очередь, смотрел на него. «Никакой помощи», – сказал больной, словно не спрашивая, а отвечая. Врач приоткрыл большой медицинский справочник, лежавший на краю столика, бегло заглянул в него издали и сказал, захлопывая книгу: «Помощь прибудет из Брегенца. – И добавил, когда больной с усилием сдвинул брови: – Брегенц находится в Форарльберге». «Это далеко», – сказал больной.

Это вечное напряжение, прогулка в Аушовиц. Учитель Цайдлер, дамы с вишнями, хождение по грибы, закусывание на балконе, рассказ о брате, доклад о Песталоцци, чтение вслух «Холостяка», она за рукоделием, а когда в рассказе упоминается слово «газета», она восклицает: «Мы же хотели купить газету!» По поводу моей тетради она говорит: «Она красивая, как это она у тебя оказалась?» А когда я спрашиваю, что она этим хочет сказать, она отвечает: «Ну ты ведь не балуешь меня хорошим вкусом». Наконец она вырывает у меня тетрадь, быстро вычеркивает там страницу и захлопывает тетрадь. Торопится на чаепитие и сообщила об этом еще во время чтения.

6 июля. Прими меня в свои объятия, в них – глубина, прими меня в глубину, не хочешь сейчас – пусть позже.

Возьми меня, возьми меня – это сплетение глупости и боли.

Из кустарника появились негры. Вокруг обвязанного серебряной цепью деревянного колышка они пустились в пляс. Жрец сидел в стороне, с поднятой над гонгом палочкой. Небо заволокло тучами, но дождя не было и стояла тишина.

Кроме как в Цукмантеле, я никогда еще не был близок с женщиной. Потом еще со швейцаркой в Риве. Первая была женщиной, я неопытный, вторая была ребенком, я совершенно растерянный. С Ф. я был близок только в письмах, по-человечески же лишь два дня назад. Все совсем не так ясно, сомнения остались. Но как красив взгляд ее смягченных глаз, раскрытие женственной глубины

13 июля. Раскройтесь, ворота. Человек выступает. Вдыхай же воздух и тишину

* * *

Это было кофейное заведение на лечебных водах. Дождливое послеобеденное время, ни одного посетителя. Лишь под вечер небо прояснилось, дождь медленно затихал, официантки начали протирать столики. Хозяин стоял в воротах и высматривал гостей. И вот действительно кто‑то уже поднимается вверх по лесной дороге. На плечах у него плед с длинной бахромой, голова склонена на грудь, при каждом шаге он ставит далеко впереди себя палку на землю

14 июля. Исаак отрекся от своей жены перед Авимелехом, как раньше от своей отрекся Авраам.

Путаница с колодцем в Гераре. Повторение одного стиха.

Грехи Иакова. Предопределение Исава.

В смутном сознании бьют часы.

Слушай их, когда входишь в дом.

15 июля. Он искал помощи в лесах, он чуть ли не перепрыгивал предгорья, он спешил к родникам попадавшихся на его пути ручьев, он бил руками по воздуху, он тяжело дышал носом и ртом.

19 июля.

Мечтай и плачь, бедное созданье,

не находишь дороги, ты потерял ее

Горе! – вот твой вечерний привет.

Горе! – утренний.

Я ничего не хочу, но меня вырывают

руки глубины, что протянуты ко мне,

чтобы стащить меня, бессильного, вниз.

Камнем падаю в подставленные руки.

Звонко звучит в горной дали

Медленная речь. Мы слушаем.

Ах, они обманны, призраки ада,

со скрытыми гримасами, тесно прижавшие

к себе тело.

Длинная, длинная процессия несет его, незрелого.

* * *

Странный судебный обычай. Приговоренного к смерти палач закалывает в его камере без свидетелей. Он сидит за столом и заканчивает письмо, в котором написано: Любимые мои, ангелы мои, где вы витаете, не ведающие, недостижимые для моей земной руки

20 июля. Из камина соседей выпархивает маленькая птичка, садится на край камина, осматривается кругом, поднимается и улетает. Необычная птица, это необычная птица, которая взлетает из камина. Из окна на первом этаже девушка смотрит на небо, видит высоко поднимающуюся птицу, кричит: «Вон она летит, быстрее, вон она летит», и вот двое детей уже теснятся с ее обеих сторон, чтобы тоже увидеть птицу.

Сжалься надо мной, я грешен до самой глубины своего существа. Но у меня были задатки не совсем ничтожные, небольшие способности – неразумное существо, я расточил их втуне, и теперь, когда, казалось бы, все могло бы обернуться мне во благо, теперь я близок к гибели. Не толкай меня к потерянным. Я знаю, это говорит смешное себялюбие, смешное и со стороны, и даже вблизи, но раз уж я живу, то я имею право и на себялюбие живого, и, если живое не смешно, тогда не смешны и его обычные проявления. Жалкая диалектика!

Если я обречен, то обречен не только на смерть, но обречен и на сопротивление до самой смерти.

В воскресенье утром, незадолго до моего отъезда, мне показалось, что ты хочешь помочь мне. Я надеялся. Поныне – пустая надежда.

Но на что бы я ни сетовал, в сетованиях моих нет убежденности, в них нет даже истинного страдания, они раскачиваются, как якорь брошенного судна, далеко не достигая той глубины, где можно было бы обрести опору.

Дай покой моим ночам – детская жалоба.

21 июля. Они звали. Было хорошо. Мы, самые разные люди, встали, собрались перед домом. На улице было тихо, как всегда ранним утром. Подручный пекаря поставил на землю свою корзину и уставился на нас. Все гурьбой сбегали с лестницы, жильцы всех шести этажей перемешались, я сам помог торговцу с первого этажа надеть пальто, которое он волочил за собой. Этот торговец повел нас, и это было правильно, потому что он больше всех нас изведал свет. Сперва он собрал нас в кучу, призвал самых беспокойных к спокойствию, забрал у банковского служащего шляпу, которой тот беспрерывно размахивал, и забросил ее на другую сторону улицы, взрослые взяли детей за руки.

22 июля. Странный судебный обычай. Палач закалывает приговоренного в его камере, причем никто не имеет права присутствовать при этом. Приговоренный сидит за столом и заканчивает письмо или последнюю трапезу. Стук в дверь, входит палач. «Ты готов?» – спрашивает он. Вопросы и распоряжения ему строго предписаны, он не имеет права отступать от них. Приговоренный, вначале вскочивший со своего места, снова садится и сидит, уставившись перед собой или уткнувшись лицом в руки. Так как палач не получает ответа, он открывает на нарах свой ящик с инструментами, выбирает кинжалы и пытается еще наточить их. Уже очень темно, он достает небольшой фонарь и зажигает его. Приговоренный незаметно поворачивает голову в сторону палача, но, увидев, чем тот занят, содрогается, отворачивается и не хочет больше ничего видеть. «Я готов», – говорит палач спустя некоторое время.

«Готов? – вскрикивает приговоренный, вскакивает и теперь уже открыто смотрит на палача. – Ты не убьешь меня, не положишь на нары и не заколешь, ты ведь человек, ты можешь казнить на помосте, с помощниками, перед судебными чиновниками, но не здесь, в камере, просто как человек человека». И так как палач, склонившись над ящиком, молчит, приговоренный добавляет спокойнее: «Это невозможно». Но так как и теперь палач продолжает молчать, приговоренный еще говорит: «Именно потому, что это невозможно, ввели этот странный судебный обычай. Форма еще должна быть соблюдена, но смертную казнь уже не нужно приводить в исполнение. Ты доставишь меня в другую тюрьму, там я, наверное, еще долго пробуду, но меня не казнят». Палач достает еще один кинжал, завернутый в вату, и говорит: «Ты, кажется, веришь в сказки, где слуга получает приказ погубить ребенка, но вместо этого отдает его сапожнику в учение. То сказка, а здесь не сказка». Не совсем полное согласие

21 августа. По поводу сборника: «Все красивые слова о преодолении природы оказываются бездейственными против извечных сил жизни». (Статьи против моногамии.)

27 августа. Заключительный вывод после двух ужасных дней и ночей: благодари свой чиновничий порок слабости, скупости, нерешительности, расчетливости, предусмотрительности и т. д. за то, что ты не отправил открытку Ф. Возможно, ты не стал бы отрекаться от написанного, я допускаю, что это возможно. Каков был бы результат? Поступок, подъем? Нет. Этот поступок ты однажды уже совершил, но лучше ничего не стало. Не пытайся объяснить это; конечно, ты сумеешь объяснить все прошлое, ты ведь даже и на будущее не отваживаешься, пока заранее не объяснишь его. А это как раз и невозможно. То, что является чувством ответственности и как таковое заслуживает всяческого уважения, в конечном счете чиновничий дух, ребячество, сломленная отцом воля. Возьми лучшее в себе, над ним работай – это в твоей власти. Это означает: не щади себя (вдобавок за счет все‑таки любимой тобой Ф.), ведь щадить невозможно, мнимое желание щадить почти сгубило тебя. Ты щадишь себя, не только когда речь идет о Ф., браке, детях, ответственности и т. д., ты щадишь себя и тогда, когда речь идет о службе, на которой ты торчишь, о плохой квартире, с которой ты не расстаешься. Все. И хватит об этом. Нельзя себя щадить, нельзя рассчитывать все заранее. Ты ничего не знаешь о себе, чтобы предугадать, что для тебя лучше. Сегодня ночью, например, за счет твоего мозга и сердца в тебе боролись два совершенно равноценных и равносильных довода, каждый из них имеет свои сложности, это означает, что рассчитать все невозможно. Что же делать? Не унижать себя, не превращать себя в поле битвы, где сражаются, не обращая никакого внимания на тебя, и ты не чувствуешь ничего, кроме страшных ударов бойцов. Итак, соберись с силами. Исправляй себя, беги чиновничьего духа, начни же понимать, кто ты есть, вместо того чтобы рассчитывать, кем ты должен стать. Ближайшая задача, безусловно, стать солдатом. Откажись от безумного заблуждения и не сравнивай себя ни с Флобером, ни с Кьеркегором, ни с Грильпарцером. Это совершеннейшее мальчишество. Как звено в цепи расчетов, примеры, конечно, могут пригодиться, или, вернее, они непригодны вместе со всеми расчетами; взятые же по отдельности для сравнения, они уже с самого начала непригодны. Флобер и Кьеркегор очень хорошо знали, как обстоит с ними дело, у них была твердая воля, они не рассчитывали, они действовали. У тебя же бесконечный ряд расчетов, чудовищная смена подъемов и спадов в продолжение четырех лет. Сравнение с Грильпарцером, может быть, и верно, но Грильпарцера ты ведь не считаешь достойным подражания – злосчастный пример, которому потомки должны быть благодарны, ибо он страдал ради них.

8 октября. Фёрстер: Сделать предметом обучения обсуждение существующих в школьной жизни человеческих отношений.

Воспитание как заговор взрослых. Разными обманами, в которые мы сами, правда, в другом смысле, верим, мы завлекаем играющих на свободе детей в наш тесный дом. (Кому не охота быть благородным? Запереть дверь.)

Нелепости в толковании и в одержании победы над Максом и Морицем.

Ничем не заменимое значение неистовства пороков состоит в том, что оно обнаруживает всю их величину и силу и делает их наглядными для всех, даже возбужденные соучастники и те их видят, пусть хоть в слабом мерцании. К матросской жизни не приучишь упражнениями в луже, зато чрезмерной тренировкой в луже можно убить способность сделаться матросом.

Стр. 98 «потом более молодые догадываются»

99 «сегодня, когда ты в первый раз пришла…»

16 октября. Одно из четырех условий, предложенных гуситами католикам как основа для объединения, заключалось в том, что все смертные грехи, к числу которых относились «обжорство, пьянство, разврат, ложь, клятвопреступление, ростовщичество, присвоение церковных денег», должны караться смертью. Одна партия требовала даже предоставить право любому совершить казнь, если он обнаружит, что кто‑либо запятнал себя одним из названных грехов.

Возможно ли, что я сперва разумом и желанием опознаю холодные контуры будущего и только постепенно, подтягиваемый и толкаемый ими, действительно попаду в это самое будущее?

* * *

Мы вправе собственной рукой поднять на себя кнут.

18 октября. Из одного письма.

Не так просто с легкостью отнестись к тому, что ты говоришь о матери, родителях, цветах, Новом годе и обществе за столом. Ты говоришь, что и для тебя «будет не самым большим удовольствием сидеть у тебя дома за столом вместе со всей твоей семьей». Ты высказываешь, разумеется, только свое мнение, совершенно справедливо не считаясь с тем, обрадует оно меня или нет. Так вот, оно меня не радует. Но конечно, еще меньше обрадовало бы меня, если бы ты написала противоположное. Пожалуйста, скажи ясно, насколько возможно, чем тебе это будет неприятно и что тому причиной? Мы ведь уже часто говорили на эту тему, во всяком случае, в связи со мною, но очень трудно хотя бы отчасти понять, в чем тут дело.

Коротко – а потому и с не совсем соответствующей истине жестокостью – я могу свою позицию изложить примерно так: я, который чаще всего бывал несамостоятелен, бесконечно стремлюсь к самостоятельности, независимости, всесторонней свободе. Лучше надеть шоры и проделать свой путь до конца, чем дать толпе родных кружить вокруг меня и отвлекать мой взгляд. Поэтому каждое слово, которым мы обмениваемся с родителями, так легко превращается в бревно, брошенное мне под ноги. Любая связь, которую я не сам создал или завоевал, даже если это связь между частями моего «я», никакой цены не имеет, мешает моему движению, я ненавижу ее или близок к тому, чтобы ее возненавидеть. Дорога длинна, силы невелики, оснований для такой ненависти более чем достаточно. Но я происхожу от своих родителей, связан с ними и с сестрами кровно, в повседневной жизни и из-за неизбежной погруженности в свои мысли я не чувствую этого, но на самом деле считаюсь с этим больше, чем сам осознаю. Иной раз моя ненависть направлена и на это, дома один вид супружеской постели, мятых простынь, заботливо приготовленных ночных сорочек вызывает у меня отвращение, доходящее до рвоты, выворачивающее наружу все мое нутро, мне начинает казаться, будто я еще окончательно не родился, должен снова и снова появляться на свет среди затхлой жизни этой затхлой комнаты, снова и снова подтверждать в ней свое существование, я неразрывно связан с этими отвратительными вещами, если не целиком и полностью, то по крайней мере частично, во всяком случае, это путы на моих ногах, которые хотят убежать, но завязли в первозданном бесформенном месиве. Это – иной раз.

А в другой раз я снова вспоминаю, что они все‑таки мои родители, неотъемлемая часть моего собственного существа, постоянные источники моей силы, связанные со мной не только как препятствие, но и как сущность. И тогда я представляю их себе, как представляют себе все самое лучшее; при всей злости, дурных привычках, эгоизме, бессердечии я издавна дрожал за них и, собственно говоря, дрожу до сих пор, ведь это не проходит, и если они – мать, с одной стороны, отец, с другой, – опять‑таки в силу необходимости почти сломили мою волю, то я еще и поэтому хочу их почитать. Они меня обманули, но я все же не могу, не впадая в безумие, восстать против закона природы, стало быть, опять ненависть и ничего, кроме ненависти. (Оттла временами кажется мне такой, какой должна быть, по моему смутному представлению, мать, – чистой, искренней, честной, последовательной. Кротость и гордость, впечатлительность и стойкость, самоотверженность и самостоятельность, робость и смелость в равной мере. Я упоминаю Оттлу, ибо и в ней ведь моя мать, правда, совершенно неузнаваемая). Итак, я хочу поэтому их почитать.

И потому мне их оскверненность представляется во сто крат большей, чем, вероятно, это имеет место в действительности, которая меня не интересует, во сто крат больше их ограниченность, во сто крат больше их нелепость, во сто крат больше их грубость. Все же доброе, напротив, во сто крат меньше, чем в действительности. Я ими обманут и, невзирая на это, не могу, не сойдя с ума, восстать против закона природы, – стало быть, ненависть и только ненависть.

Ты принадлежишь мне, я сделал тебя своей, и ни в одной сказке нет женщины, за которую сражались бы дольше и отчаяннее, чем я сражался за тебя с самим собой, так было с самого начала, так повторялось снова и снова и так, видно, будет всегда. Значит, ты принадлежишь мне, поэтому мое отношение к твоим родственникам подобно моему отношению к моим родственникам, хотя, разумеется, оно несравненно спокойнее и в добром, и в злом. Они означают еще одну связь, которая мешает мне (мешает, даже если бы мне никогда не пришлось сказать им хоть слово), и я не могу их почитать в упомянутом смысле. Я говорю с тобой столь же открыто, как с самим собой, ты не обидишься за это и не увидишь здесь высокомерия, по крайней мере там, где ты могла бы его увидеть, его нет.

Окажись ты сейчас здесь, за столом моих родителей, тогда все враждебное мне в моих родителях обретет возможность гораздо более широкого воздействия на меня. Им покажется, что моя связь с семьей как с целым очень упрочится (но это не так и не должно быть так), им покажется, что я уже занял свое место в том ряду, одна из важнейших позиций которого – спальня по соседству со столовой (а я не занимал ее), вопреки моему сопротивлению они думают, что получили в тебе поддержку (они не получили ее), все безобразное и отвратительное в них усилится.

Но если это так, почему же я не радуюсь твоему замечанию? Потому что стою в кругу и беспрерывно размахиваю ножами, чтобы все время и ранить, и защищать мою семью, позволь мне в этом полностью заменить тебя, но по отношению к твоей семье не заменяй меня в этом смысле. Не слишком ли велика для тебя, любимая, эта жертва? Она неслыханна, и облегчается она лишь тем, что, если ты не принесешь ее, мой характер заставит меня вырвать ее у тебя. Но если ты ее принесешь, ты много сделаешь для меня. Я умышленно не буду тебе писать один-два дня, чтобы ты могла без помех с моей стороны обдумать это и ответить. Для ответа достаточно – так велико мое доверие к тебе – одного только слова.

30 октября. В конюшне два господина разговаривают о лошади, которой конюх массирует круп. «Я уже с неделю не видел Атро, – говорит старший, седоголовый, прищурив один глаз и покусывая нижнюю губу, – даже при большой тренировке память лошади ненадежна. Я теперь не ощущаю в Атро многого, чем он в моем представлении обладал. Я говорю об общем впечатлении, детали же могут соответствовать, хотя сейчас я замечаю то тут, то там даже вялость мускулов. Вот посмотрите сюда и сюда». Он испытующе поворачивает склоненную голову и щупает руками воздух.

Предыдущая главаГлава 8 из 14Следующая глава