6 апреля. В маленькой гавани, куда, кроме рыбацких лодок, обычно причаливали лишь два пассажирских парохода, обслуживавших морское сообщение, сегодня лежала чужая барка. Тяжелая старая посудина, сравнительно низкая и очень пузатая, загрязненная, словно вся облитая грязной водой, которая будто еще стекала по желтоватой наружной стенке, мачты почему‑то высокие, верхняя треть грот-мачты надломана, мятые грубые желто-коричневые парусины натянуты вкривь и вкось, заштопаны кое‑как, они не выдержат порывов ветра. Я долго дивился на нее, ждал, что кто-нибудь покажется на палубе, но никто не появился. Рядом со мной на стенку набережной сел рабочий. «Чье это судно? – спросил я, – я впервые вижу его». «Оно приходит каждые два-три года, – сказал мужчина, – и принадлежит охотнику Гракху».
29 июля. Придворный шут. Исследование о придворных шутах.
Великие времена придворных шутов, пожалуй, прошли и больше не вернутся. Все куда‑то уходит, этого нельзя отрицать. Тем не менее я еще насладился придворным шутовством, хоть оно и исчезло сейчас из обихода человечества.
Я всегда сидел в глубине мастерской, в полной темноте, иной раз приходилось догадываться, что именно держишь в руках, тем не менее за каждый неудачный стежок мастер отвешивал подзатыльник.
Наш король не был транжирой; кто не знал его по фотографиям, никогда не признал бы в нем короля. Его костюм плохо сшит – кстати, не в нашей мастерской – из скверного материала, пиджак всегда распахнут и помят, полы разлетаются, шляпа с вмятинами, грубые тяжелые сапоги, небрежные широкие жесты, крупное лицо с большим прямым крепким носом, короткие усы, темные зоркие глаза, крепкая пропорциональная шея. Проходя однажды мимо, он остановился в дверях нашей мастерской и спросил, упершись правой рукой в притолоку: «Франц здесь?» Он знал всех по имени. Я протиснулся между подмастерьями из своего темного угла. «Пойдем!» – сказал он, бегло взглянув на меня. «Он перебирается в замок», – сказал он мастеру.
30 июля. Фройляйн Каниц. Обольщения, не соответствующие всему существу. Как она раскрывает и закрывает рот, растягивает, заостряет, выпячивает губы, словно там незримо манипулируют пальцы. Эти внезапные, вероятно, нервозные, но дисциплинированно проделываемые, всегда неожиданные движения, например, расправляет юбку на коленях, меняет место сидения. В беседе мало слов, мало мыслей, не прибегает к поддержке других, обходится главным образом поворотами головы, игрой рук, разнообразными паузами, живостью взгляда, при надобности – сжиманием маленьких кулачков.
Скачите, сказал комендант.
Он покинул ее окружение. Его обволакивал туман. Круглая лесная поляна. В кустарнике птица Феникс. Какая‑то рука то и дело осеняет крестом незримое лицо. Прохладный нескончаемый дождь, из дышащей груди словно исходит переливчатое пение.
Непригодный человек. Друг? Если попытаться уяснить, чем он обладает, то остается – да и то лишь при благоприятном суждении – его голос, несколько более глубокий по сравнению с моим. Если я воскликну «Спасен!», то есть будь я Робинзон и воскликни «Спасен!», он повторит это своим более глубоким голосом. Будь я Корей и воскликни «Погиб!», он сразу же окажется рядом, чтобы повторить это своим более глубоким голосом. Постепенно устаешь постоянно возить с собой этого виолончелиста. Сам он отнюдь не расторопен, он лишь повторяет, потому что должен это делать и ничего другого не умеет. Иногда во время отпуска, когда у меня есть время заняться этими личными делами, я советуюсь с ним, например, в беседке, как мне освободиться от него.
31 июля. Когда Каспар Хаузер настолько проснулся, что мог узнавать людей и вещи вокруг себя
Сидя в поезде, забыть об этом, жить как дома, вдруг вспомнить, почувствовать увлекающую силу поезда, стать путешественником, вынуть из чемодана шапку, встретить попутчиков непринужденно, дружелюбно, безотлагательно дать понести себя, не имея особых заслуг, к цели, по-детски этому радуясь, стать любимцем женщин, поддаться бесконечно притягательной силе окна, держать хотя бы одну вытянутую руку на подоконнике. А вот более резко очерченная ситуация: забыть, что что‑то забыл, разом оказаться путешествующим в одиночестве ребенком в поезде-экспрессе, в выпорхнувшем, словно из-под рук фокусника, сотрясающемся от спешки вагоне, до мельчайших мелочей достойном восхищения.
1 августа. В школе плавания, старопражские истории д-ра Оппенхаймера. В свои студенческие годы Фридрих Адлер произносил буйные речи против богачей, над которыми все смеялись. Потом он женился на богатой и затих. – Приехав мальчиком из Амшельберга в Прагу в гимназию, д-р О. жил у еврейского приват-доцента, чья жена была продавщицей в лавке старьевщика. Еду приносил трактирщик. Каждый день в половине шестого д-ра О. будили, чтобы молиться. – Он заботился о всех своих младших братьях и сестрах, это было трудно, но давало уверенность в себе и удовлетворение. Д-р Адлер, который стал потом финансовым советником и теперь уже давно на пенсии (большой эгоист), однажды посоветовал ему уехать, спрятаться, просто сбежать от своих родственников, ибо иначе они его погубят.
Я натягиваю поводья.
2 августа. Тот, кого ищут, чаще всего живет рядом. Просто так этого не объяснишь, для начала нужно попросту принять это как проверенный факт. Он обоснован так глубоко, что отменить его нельзя, даже если постараться. Происходит это потому, что об искомом соседе ничего не знают. Не знают ни того, что ищут именно его, ни того, что он живет рядом, – живет же он наверняка рядом. Разумеется, проверенные факты как таковые надо знать, знание их ни в малейшей степени не мешает, даже если намеренно постоянно иметь их в виду. Я расскажу об одном таком случае:
Паскаль наводит большой порядок перед появлением Бога, но должен существовать более глубокий робкий скепсис, нежели скепсис восседающего на троне человека, который режет себя на части хоть и великолепным ножом, но со спокойствием колбасника. Откуда это спокойствие? Это уверенное владение ножом? Разве Бог – театральная колесница триумфатора, которую, даже если не забывать о тяжких и отчаянных усилиях рабочих, вытаскивают на сцену с помощью канатов?
3 августа. Еще раз я во всю силу легких крикнул в мир. Потом мне заткнули рот кляпом, надели кандалы на руки и ноги, завязали платком глаза. Несколько раз меня протащили взад-вперед, посадили и снова положили, тоже несколько раз, дергали за ноги так, что я дыбился от боли, дали немножко полежать спокойно, а потом стали глубоко всаживать в меня что‑то острое, неожиданно то тут, то там, как подсказывала прихоть.
Вот уже несколько лет я сижу на большом перекрестке, но завтра я должен покинуть свое место, потому что прибывает кайзер. Я давно уже перестал попрошайничать; те, что обычно проходят мимо, подают сами по привычке, по знакомству, из верности, новые же прохожие следуют их примеру. Рядом со мной ящичек, и каждый бросает в него столько, сколько считает нужным. Но именно потому, что я ни о ком не забочусь и в уличном шуме и нелепости сохраняю чистый взгляд и спокойную душу, я лучше любого другого понимаю все, что касается меня, моего положения, моих справедливых притязаний. По этим проблемам никакого спора быть не может, здесь все решает лишь мое мнение. И потому когда сегодня утром около меня остановился полицейский, который, естественно, меня знает, но на которого я, столь же естественно, никогда не обращал внимания, и сказал: «Завтра прибывает кайзер, и чтобы духу твоего здесь завтра не было», – я ответил вопросом: «А сколько тебе лет?»
4 августа. Пользуясь литературой как синонимом упрека, делают такое сильное языковое сокращение, что это постепенно влечет за собой – возможно, с самого начала так и было задумано – и сокращение мысли, которое искажает истинную перспективу и заставляет самый упрек падать далеко от цели и в стороне от нее.
Громкозвучные трубы Пустоты.
А.: Я хочу попросить у тебя совета.
Б.: Почему именно у меня?
А.: Потому что я тебе доверяю.
Б.: Почему?
А.: Я часто видел тебя в обществе. А у нас в обществе в конечном счете все зависит от совета. В этом мы ведь согласны. Какое бы то общество ни было, играют ли вместе в театре, или пьют чай, или цитируют великие умы, или хотят помочь бедным, все всегда зависит от совета. Как много невразумленного народу! Даже больше, чем кажется, ибо те, кто на таких встречах дает совет, дают его только голосом, сердцем же они сами его жаждут. Они всегда имеют своего двойника среди тех, кто ищет совета, на него‑то они особенно рассчитывают. Но он и уходит наиболее неудовлетворенный, раздраженный, и тянет за собой советчика – на другие встречи и такие же игры.
Б.: Вот как?
А.: Конечно, ты ведь и сам это признаешь. Это никакая не заслуга, весь мир это признает, и тем настоятельнее его просьба.
5 августа. Пополудни с Оскаром в Радешовице. Грустен, слаб, часто напрягаюсь, чтобы ухватить хотя бы суть.
А.: Добрый день.
Б.: Ты уже был здесь, не так ли?
А.: Ты знаешь меня? Удивительно.
Б.: Мысленно я уже разговаривал с тобой. Чего ты хотел тогда, когда мы в последний раз виделись?
А.: Попросить у тебя совета.
Б.: Верно. И я мог бы его дать тебе.
А.: Нет, мы, к сожалению, не смогли согласиться даже с самой постановкой вопроса.
Б.: Стало быть, вот как это было.
А.: Да, это было очень огорчительно, но только в тот момент. Одним разом такого не решишь. Не могли ли бы мы еще попробовать?
Б.: Разумеется! Спрашивай.
А.: Итак, я спрошу
Б.: Пожалуйста
А.: Моя жена —
Б.: Твоя жена?
А.: Да, да
Б.: Этого я не понимаю. У тебя есть жена?
А.:
6 августа.
А.: Я недоволен тобой.
Б.: Я не спрашиваю почему. Я сам знаю.
А.: И что же?
Б.: Я так бессилен. Я ничего не могу изменить. Разве что пожать плечами и скривить рот, ничего больше не могу.
А.: Я отведу тебя к моему хозяину. Хочешь?
Б.: Мне стыдно. Как он меня примет? Сразу идти к хозяину. Это фривольно.
A.: Предоставь это мне. Я отведу тебя. Пойдем! (Они идут по коридору. А. стучит в дверь. Раздается «Входите». Б. хочет сбежать, но А. хватает его за руку, и они входят.)
B.: Кто этот господин?
А.: Я думал —
к ногам его, брось его к ногам.
А.: Стало быть, никакого выхода?
Б.: Я его не нашел.
А.: А ведь ты знаешь местность лучше всех нас.
Б.: Да.
7 августа.
А.: Ты все время крутишься здесь возле двери. Что тебе нужно?
Б.: Ничего, поверьте.
А.: Вот как? Ничего? Кстати, я тебя знаю.
Б.: Это, должно быть, ошибка.
А.: Нет-нет, ты Б., и двадцать лет назад ты ходил здесь в школу. Да или нет?
Б.: Ну, положим, да. Я не решался представиться.
А.: С годами ты, кажется, стал пугливым. Тогда ты не был таким.
Б.: Да, тогда. Я сожалею обо всем, как если бы я только сейчас это сделал.
А.: А что, жизнь мстит?
Б.: Ох!
А.: Я же говорил.
Б.: Вы говорили. Но это все же не так. Непосредственно она не мстит. Какое дело моему работодателю, болтал ли я в школе. Моей карьере это не помешало, нет.
– Что? – сказал путешественник
Путешественник чувствовал себя слишком усталым, чтобы что‑нибудь приказать, а тем более сделать. Он только вытащил платок из кармана, сделал движение, будто макает его в дальней бадейке, прижал ко лбу и лег около ямы. Здесь его нашли два господина, которых комендант послал за ним. Когда они заговорили, он живо вскочил. Положив руку на сердце, он сказал: «Пусть я буду распоследний пес, если допущу это». Но потом он воспринял это дословно и начал бегать на четвереньках. Лишь время от времени он вскакивал, бросался кому‑нибудь из пришедших на шею и вскрикивал, заливаясь слезами: «За что мне все это!», после чего снова возвращался на свой пост.
8 августа. И хотя все оставалось без перемен, острие все же находилось здесь, оно криво торчало из вздувшегося лба.
Словно до сознания путешественника дошло, что все последовавшее есть дело лишь его и мертвеца, он движением руки выслал солдата и приговоренного, они замешкались, он бросил им вслед камень, но они все еще совещались, тогда он подбежал к ним и вытолкал их кулаками.
«Что?» – сказал вдруг путешественник. Что‑ нибудь было забыто? Важное слово? Протянутая рука? Помощь? Кто может разобраться в этой неразберихе? Что ты делаешь со мной, проклятый злой тропический воздух? Я не знаю, что происходит. Мой рассудок остался дома, на севере.
«Что?» – сказал вдруг путешественник. Что‑ нибудь было забыто? Слово? Протянутая рука? Помощь? Вполне вероятно. В высшей степени вероятно. Грубая ошибка в расчете, совершенно превратное восприятие, резкий, разбрызгивающий во все стороны чернила штрих проходит через все в целом. Но кто это исправит? Где взять человека, чтобы это исправить? Где этот добрый старый деревенский Мюллер с севера, который запихивает там между мельничными жерновами двух ухмыляющихся парней?
«Дорогу змее! – слышался крик. – Дорогу великой мадам!» «Мы готовы», – раздалось в ответ. И мы, пролагатели путей, прославленные разбиватели камней, вышли из кустов. «Начинайте! – кричал наш постоянно веселый комендант. – Начинайте, пожиратели змей!» Мы подняли наши молоты, и на многомильной дороге раздался усердный стук. Перерывы не разрешались, только смена рук. Прибытие нашей змеи было объявлено на вечер, до тех пор все должно быть разбито в пыль, наша змея не выносит ни малейшего камешка. И откуда только берутся такие чувствительные змеи? Это, правда, единственная змея, она беспримерно избалована нашей работой, а потому и беспримерно изысканна. Мы этого не понимаем, мы сожалеем, что она все еще называется змеей. Ей бы называться по крайней мере «мадам», хотя и как мадам она беспримерна. Но это уже не наша забота, наше дело создавать пыль.
Эй ты там, впереди, держи лампу высоко! А остальные тихо идите за мной! Все в одном ряду. И тихо. Ничего не случилось. Не бойтесь. Ответственность несу я.
9 августа. Путешественник сделал неопределенный жест, прекратил свои усилия, снова оттолкнул от трупа тех двоих и показал им колонию, куда им следовало немедленно отправиться. С гортанным смехом они показали, что наконец поняли приказ, приговоренный прижал свое многажды измазанное лицо к руке путешественника, солдат похлопал путешественника по плечу правой рукой – в левой он держал ружье, теперь все трое составляли одно целое.
Путешественник должен был насильно подавить охватившее его чувство, будто установлен полнейший порядок. Он устал и отказался от плана сейчас закопать труп. Усиливавшаяся жара – чтобы не закружилась голова, путешественник не хотел поворачивать ее к солнцу, – внезапно и окончательно умолкший офицер, вид тех двоих по ту сторону, которые враждебно уставились на него и с которыми он утратил всякую связь из-за смерти офицера, наконец, это чисто механическое опровержение мнения офицера, – все это, вместе взятое, заставило путешественника опуститься на бамбуковое кресло, ибо стоять на ногах он больше не мог. Лучше всего было бы, если бы его судно прибило сюда через непроходимые пески. Он поднялся бы на него и уже с трапа упрекнул бы офицера за жестокую казнь приговоренного. «Дома я расскажу об этом», – сказал бы он повышенным тоном, чтобы услышали также капитан и матросы, которые с любопытством перегнулись сверху через борт судна. «Казнен? – с полным правом спросил бы в ответ офицер. – Да вот же он», – сказал бы он, показывая на носильщика путешественника. И как мог убедиться путешественник, внимательно всмотревшись в его лицо, это и в самом деле был приговоренный. «Мое почтение, – вынужден был сказать путешественник, и сказал это охотно. – Трюк фокусника?» – спросил он. «Нет, – сказал офицер, – ошибка с вашей стороны, я казнен, как вы и приказали». Капитан и матросы прислушивались теперь еще с большим вниманием. И все увидели, как офицер провел рукой по своему лбу и открыл криво торчащее из вздувшегося лба острие.
Это было во времена последних больших боев, которые американское правительство вело с индейцами. Наиболее продвинувшимся в глубь индейской территории фортом – он был и наиболее сильным – командовал генерал Самсон, который уже неоднократно отличился и пользовался непоколебимым доверием народа и солдат. Выкрик «Генерал Самсон!» для каждого индейца был почти равноценен ружью.
Однажды утром патруль захватил в лесу молодого человека и, следуя всеобщему приказу генерала, лично занимавшегося всем, вплоть до мельчайших деталей, его отвели в штаб-квартиру. Поскольку у генерала как раз в это время происходило совещание с некоторыми фермерами пограничной области, захваченного отвели сначала к адъютанту, подполковнику Отвейю.
«Генерал Самсон!» – воскликнул я и, шатаясь, отступил на шаг назад. Человек, вышедший из высоких кустов, был именно он. «Тише!» – сказал он, показав на что‑то за своей спиной. Позади него брела группа примерно из десяти человек.
10 августа. Я стоял со своим отцом в прихожей; на улице шел сильный дождь. Какой‑то человек хотел быстро завернуть с улицы в прихожую и тут заметил моего отца. Это заставило его остановиться. «Георг», – сказал он медленно, словно постепенно пробуждая старое воспоминание, и приблизился, сбоку протянув руку моему отцу.
«Отпусти же меня, отпусти же меня!» – беспрерывно кричал я вдоль улиц, а она все время хватала меня, все время сбоку или через мои плечи сирена своими когтистыми руками била меня в грудь.
Это все время тот же самый, все время тот же самый.
15 сентября. У тебя есть возможность – насколько вообще такая возможность существует – начать сначала. Не упускай ее. Если хочешь взяться всерьез, ты не сможешь избежать того, чтобы грязь исторглась из тебя. Но не валяйся в ней. Если, как ты утверждаешь, рана в легких является лишь символом, символом раны, воспалению которой имя Ф., глубине которой имя Оправдание, если это так, тогда и советы врача (свет, воздух, солнце, покой) – символ. Ухватись же за этот символ.
О прекрасный миг, мастерское обрамление, заросший сад. Ты огибаешь дом, и по садовой дороге тебе навстречу мчится богиня счастья
Величественное явление, властелин империи.
Бульдоги, их пять:
Филипп, Франц, Адольф, Исидор и Макс
Не так
Деревенская площадь, растворенная в ночи. Мудрость маленьких. Засилие зверей. Женщины. – Коровы, с совершеннейшей естественностью пересекающие площадь. Моя софа над землей.
18 сентября. Все порвать.
19 сентября. Вместо телеграммы: «Добро пожаловать станция Михлоб самочувствие прекрасное Франц Оттла», которую Маренка дважды носила во Флёхау, якобы не сумев ее отправить, потому что почта незадолго до ее прихода закрылась, я написал прощальное письмо и разом подавил снова начинающиеся муки. Правда, прощальное письмо было расплывчатым, как мое отношение.
Рана так болит не потому, что она глубока и велика, а потому, что она застарелая. Когда старую рану снова и снова вскрывают, снова режут то место, которое уже множество раз оперировали, – вот это ужасно.
Хрупкое, причудливое, ничтожное существо – телеграмма опрокидывает его, письмо поднимает, оживляет, тишина после письма притупляет.
Игра кошки с козами. Козы похожи: на польских евреев, дядю Зигфрида, Эрнста Вайса, Ирму
Разного свойства, но сходная строгая несговорчивость управляющего Германна (который сегодня ушел, не поужинав и не попрощавшись, и неизвестно, придет ли он завтра), фройляйн и Маренки. Когда просишь их о чем‑нибудь и они, к твоему удивлению, соглашаются, испытываешь перед ними неловкость, как перед скотиной в хлеву. Но здесь положение лишь потому затруднительнее, что порой они кажутся сговорчивыми и вполне понятливыми.
Для меня всегда непостижимо, что почти каждый, кто умеет писать, может объективировать в боли боль, что я, к примеру, могу в несчастье, может быть, с еще пылающей от несчастья головой сесть и кому‑то письменно сообщить: я несчастен. Более того, я могу даже с различными вывертами, в зависимости от дарования, которому словно дела нет до несчастья, фантазировать на эту тему просто, или усложненно, или с целым оркестром ассоциаций. И это вовсе не ложь и не успокаивает боли, это просто благостный избыток сил в момент, когда боль явно истощила до самого дна все силы моей души, которую она терзает. Что же это за избыток?
Вчерашнее письмо Максу. Лживое, заносчивое, комедиантское.
Неделя в Цюрау.
В мирные дни ты не преуспеваешь, в дни войны ты истекаешь кровью.
Сон о Верфеле: Он рассказал, что в Нижней Австрии, где он сейчас находится, случайно слегка толкнул на улице человека, в ответ на что тот ужасно выругал его. Слова я забыл, помню только, что упоминался «варвар» (отзвук мировой войны) и заканчивалось все «пролетарским турхом». Интересное словосочетание: турх, диалектное прозвище турка, «турок» – ругательное слово, очевидно, по традиции со времен старой войны с Турцией и осады Вены, вдобавок к этому новое ругательство «пролетарский». Хорошо характеризует ограниченность и отсталость ругателя, ведь сегодня ни «пролетарский», ни «турок» не являются, собственно говоря, ругательными словами.
21 сентября. Ф. была здесь, она ехала, чтобы повидать меня, тридцать часов, мне следовало бы помешать этому. Насколько я представляю себе, на ее долю выпало, в значительной степени по моей вине, самое большое несчастье. Я сам не могу себя понять, я совершенно бесчувствен, столь же беспомощен, думаю о нарушении некоторых своих удобств и в качестве единственной уступки немножко разыгрываю комедию. В мелочах она не права, не права в защите своих мнимых или даже подлинных прав, в целом же она невинно приговорена к тяжким пыткам; я совершил несправедливость, из-за которой она подвергается пыткам, и я же подаю орудия пыток. Ее отъездом (карета с нею и Оттлой объезжает пруд, я напрямик пересекаю дорогу и снова приближаюсь к ней) и головной болью (бренные останки комедианта) кончается день.
Сон об отце: Перед небольшой аудиторией (для характеристики – среди них госпожа Фанта) отец впервые публично развивает свою идею социальной реформы. Ему важно, чтобы эта избранная, по его мнению, особо избранная, аудитория взяла на себя пропаганду его идеи. Внешне он выражает это гораздо скромнее, он лишь просит собравшихся, чтобы они сообщили ему адреса людей, которые интересуются его идеей и которых можно было бы пригласить на большое собрание, намеченное на ближайшее время. Отец еще никогда не имел дела со всеми этими людьми, потому он относится к ним с преувеличенной серьезностью, даже надел черный пиджак, и излагает свою идею очень обстоятельно, с присущей дилентантизму точностью. Хотя общество совсем не ожидало доклада, оно тотчас же схватывает, что речь тут идет о старой, потрепанной, давным-давно обсужденной идее, преподнесенной со всей гордостью первооткрывателя. Отцу дают это почувствовать. Но он ожидал этого и, с великолепной убежденностью указав на всю ничтожность такого возражения, которое и его самого иной раз, видимо, сбивало с толку, он снова, еще настоятельнее, с тонкой горькой улыбкой излагает свой замысел. Когда он закончил, из общего недовольного бормотания можно было понять, что он не убедил ни в оригинальности, ни в приемлемости своей идеи. Ею заинтересуются немногие. Тем не менее нашлось несколько человек, которые то ли из добродушия, то ли потому, что были знакомы со мной, дали какието адреса. Отец, совершенно не сбитый с толку общим настроением, убрал свои бумаги для доклада и взялся за подготовленную стопку белых листочков, чтобы записать эти немногие адреса. Я услышал только имя надворного советника Стржижановского или чего‑то в этом роде. – Потом я увидел отца в позе, в какой он обычно играет с Феликсом: сидя на полу и прислонившись к дивану. Я испуганно спросил, что он делает. Он думает о своей идее.
22 сентября. Ничего.
25 сентября. По дороге в лес. Ты разрушил все, ничем, собственно говоря, еще не овладев. Как ты собираешься теперь восстановить это? Откуда возьмет силы для этой огромной работы твой мятущийся дух?
«Новое поколение» Таггера – убого, болтливо, местами живо, умело, хорошо написано, с легким налетом дилетантизма. Какое он имеет право козырять? В основе своей он столь же убог, как я и как все.
Не так уж преступно больному чахоткой иметь детей. Отец Флобера был болен туберкулезом. Выбор: или у ребенка в легких заводится флейта (очень красивое выражение для той музыки, ради которой врач прикладывает ухо к груди), или он становится Флобером. Трепет отца, пока это впустую обсуждается.
Временное удовлетворение я еще могу получать от таких работ, как «Сельский врач», при условии, если мне еще удастся что‑нибудь подобное (очень маловероятно). Но счастлив я был бы только в том случае, если бы смог привести мир к чистоте, правде, незыблемости.
Плети, которыми мы стегаем друг друга, за последние пять лет обросли добротными узлами.
28 сентября. Основное направление разговоров с Ф.
Я: Итак, вот до чего я довел
Ф.: Вот до чего Я довела
Я: Вот до чего я тебя довел
Ф.: А вот это правда
Стало быть, смерти я бы доверился. Остатки иллюзии. Возвращение к отцу. День великого примирения.
Из письма к Ф., возможно, последнего (1 октября).
Когда я проверяю себя своей конечной целью, то оказывается, что я, в сущности, стремлюсь не к тому, чтобы стать хорошим человеком и суметь держать ответ пред каким‑нибудь высшим судом, – совсем напротив, я стремлюсь обозреть все сообщество людей и животных, познать его главные пристрастия, желания, нравственные идеалы, свести их к простым нормам жизни и в соответствии с ними самому как можно скорее стать непременно приятным, и притом (вот в чем фокус) настолько приятным, чтобы, не теряя всеобщей любви, я как единственный грешник, которого не поджаривают, мог открыто, на глазах у всех обнажить все присущие мне пороки. Короче говоря, меня интересует только суд человеческий, притом и его я хочу обмануть, конечно, без обмана.
8 октября. За это время: жалобные письма от Ф., Г. Б. грозится прислать письмо. Безотрадное состояние (courbature [35]). Кормление коз, изрытое мышами поле, копка картофеля («Как ветер дует нам в зад»), сбор шиповника, крестьянин Ф. (семь девочек, одна маленькая, с милым взглядом, на плече белый кролик), в комнате висит картина «Император Франц Иосиф в склепе капуцинов», крестьянин К. (могучий, продуманное изложение всемирной истории его хозяйства, но дружелюбен и добр). Общее впечатление от крестьян: благородные люди, нашедшие спасение в сельском хозяйстве, где они так мудро и безропотно организовали свою работу, что она полностью слилась с мирозданием и до блаженной кончины оберегает их от всяких колебаний и морской болезни. Истинные граждане земли.
Парни, которые вечером гоняются за разбегающимся, рассыпанным по широким холмистым полям стадом и при этом все время должны тащить стреноженного, упирающегося молодого быка.
Копперфилд Диккенса («Кочегар» – прямое подражание Диккенсу; в еще большей степени – задуманный роман). История с чемоданом, осчастливливающий и очаровывающий, грязные работы, возлюбленная в поместье, грязные дома и др., но прежде всего манера. Моим намерением было, как я теперь вижу, написать диккенсовский роман, но обогащенный более резкими осветителями, которые я позаимствовал бы у времени, и более слабыми, которые я извлек бы из себя. Диккенсовское богатство и могучий, неудержимый поток повествования, но при этом – места ужасающе вялые, где он утомленно лишь помешивает уже сделанное. Впечатление варварства производит бессмысленное целое, – варварства, которого я, правда, избежал благодаря собственной слабости и наученный своим эпигонством. За манерой, затопляемой чувством, скрыта бессердечность. Эти колоды необработанных характеристик, которые искусственно подгоняются к каждому персонажу и без которых Диккенс был бы не в состоянии хотя бы раз быстро взобраться на свое сооружение. (Общность Вальзера с ним в расплывчатом применении абстрактных метафор.)
9 октября. У крестьянина Люфтнера. Большая передняя. Все в целом театрально: он нервозно, с хи-хи-каньем и ха-ха-каньем, хлопает по столу, поднимает руки, пожимает плечами, поднимает кружку с пивом, словно валленштайнец. Рядом жена, старуха, на которой он, ее батрак, женился десять лет назад. Страстный охотник, запустил хозяйство. В конюшне две огромные лошади, гомеровские фигуры в беглом солнечном свете, падающем через окно конюшни.
14 октября. Приходит 18‑летний юноша, чтобы попрощаться с нами, завтра он уходит в армию. «Уходя завтра в армию, я пришел к вам уволиться».
15 октября. Вечером на проселочной дороге к Оберклее; пошел потому, что в кухне сидят управляющий и два венгерских солдата.
Вид из окна Оттлы в сумерки, на другой стороне дом, а за ним уже чистое поле.
Кунц с женой на своем поле, на склоне напротив моего окна.
21 октября. Прекрасный день, солнечно, тепло, безветренно.
Большинство собак лает бессмысленно, просто когда вдали кто-то показался, иные же, возможно, и не лучшие сторожевые собаки, но разумные существа, спокойно приближаются к незнакомцу, обнюхивают его и лают, только учуяв подозрительный запах.
6 ноября. Сплошная несостоятельность.
10 ноября. Самое решающее я до сих пор не записал, я все еще теку по двум рукавам реки. Ожидающая работа чудовищна.
Сон о битве при Тальяменто: равнина, реки, в сущности, нет, кругом толпятся взволнованные зрители, в зависимости от обстановки готовые побежать вперед или назад. Перед нами плоскогорье, очень четко видны его края, вперемежку пустынные или заросшие высоким кустарником. Наверху плоскогорье, за ним воюют австрийцы. Все напряжены: что будет? Видимо, чтобы передохнуть, время от времени посматривают на разрозненные кусты на темном склоне, из-за которых стреляют один или два итальянца. Но это не имеет значения, мы, во всяком случае, уже понемногу прохаживаемся. Потом опять плоскогорье: австрийцы бегут вдоль пустынного края, разом останавливаются за кустами, потом опять бегут. По-видимому, дело плохо, да и непонятно становится, как может когда‑нибудь быть иначе, как могут люди, которые ведь тоже только люди, когда‑нибудь одолеть людей, исполненных воли к защите. Понадобится великое отчаяние, всеобщее бегство. Тут появляется прусский майор, который, кстати, все время вместе с нами наблюдал за битвой, но вот он теперь спокойно появился на опустевшем вдруг пространстве и потому кажется новой фигурой. Он засовывает по одному пальцу от каждой руки в рот и свистит, как свистят, но любя, собаке. Знак предназначается отделению, которое ожидало невдалеке и теперь выступает маршем. Это прусская гвардия, молодые спокойные люди, их немного, может быть, всего лишь рота, кажется, все офицеры, во всяком случае, у них длинные сабли, темные униформы. Они маршируют мимо нас короткими шагами, медленно, сплоченно, порой поглядывая на нас, и естественность этой поступи смерти одновременно трогательна, возвышенна и победоносна. Освобожденный вступлением этих людей, я просыпаюсь.