Вчера, прежде, чем отойти ко сну, я увидел ранее знакомые призрачные фигуры, колышущиеся на отдалении. Одна, вторая, а поодаль и третья, будто чуть заметно поднимающийся из-под земли тёмный дымок. Все три похожи на перевёрнутые прямоугольники или трапеции. Вместо головы небольшой бугорок, «ног» нет. Кто это, духи ли гор, или призраки, я не знаю. Но иногда мне удаётся замечать эти странные, разнообразные по тону и форме существа, легко принимаемые за обман зрения или фантомы тумана, появляющиеся в безлюдных местах, на горных перевалах, подступающие к световому кругу огня и замирающие там. Я ничего не сказал своему напарнику, всё ожидал, заметит ли он сам, боясь его напугать; только посматривал на него. Но Иван, как ни в чём не бывало, вдруг собрался удалиться в палатку Я вдруг понял, что его тело чувствует близкое присутствие потустороннего, а сознание «бежит» прочь – пытается «скрыться» за понятиями дома, усталости, от комаров и что «пора спать»… «Спать идёшь?» – спросил Иван, ибо человек чувствует себя намного увереннее, когда действует так не один. Я не ответил, только сделал отмашку головой, что нет. А сам вспомнил, что когда-то поступал таким же образом, пока вдруг однажды не нашёл в себе сил оторваться от пятна огня и отправиться прочь от него навстречу колеблющейся тьме неизвестности, с первых же шагов вместо липкого, накатывающего волнами страха чувствуя восхищение от окружающих меня тайн. Вот и теперь, как тогда, я повернулся к палатке спиной и зашагал навстречу вытянутым фигурам.
Кто они? Зачем существуют? Почему приходят? Я не знаю ответов на эти вопросы. Мир таинственен и непостижим – вот весь ответ. Возможно, я обладаю чем-то таким, что необходимо этим существам. Но у меня не получается войти в контакт с ними. Фигуры начинают расплываться, как только я начинаю приближаться… Этим обычно всё и заканчивается. Наверное, мне необходимо как-то привлечь их внимание, но я не знаю, что требуется сделать для этого. В детстве, лет в пять-семь, я видел и других существ, но более чётких, ярких, жёлто-красных с тёмной сердцевиной, движущихся, и ещё, о которых уже не помню, которых до крика боялся, всё будто в инфракрасном спектре, а также путешествовал во сне по мирам. Но потом это прекратилось само собой.
Позднее утро обошлось без комаров. Их плотность теперь здесь стала не больше, чем в Подмосковье. Бывает, периодически налетают, как вчера, на подъёме к водоразделу или вечером, например, но не более. Даже не надоедают. Зато много жужелиц явилось на овсянку, сползлись со всех сторон, закопошились в чашках, стали прилипать к ложке. Одна так увлеклась, что понеслась на угли не разбирая дороги – спас, другую тут же придавил случайно коленом… Первая потеря: белые сухари закончились.
Вчера всё-таки поранил ногу, щиколотка побаливает. Проигнорировал, как обычно, и отправился осматривать окрестности. Выяснилось, что каньон проходим. Здесь нас застал дождь, и мы около часа сидели под громадами нависших камней, пережидая его. Только озябнув, решили возвращаться. Но как только достигли теряющейся посреди всхолмленной каменистой местности палатки, почти тут же выглянуло солнце. Что за оказия… А через минут тридцать установилась обычная для этого сезона погода, о сильном дожде напоминали лишь блестки на коротких листочках прижавшихся к земле стеблей да лужицы на запестревших, оправившихся лишайниками от затянувшейся сухости камнях. Стараюсь не упускать момент, поднимаюсь ко вчерашнему перевалу, решив сфотографировать останцы при других условиях освещения. Над высотами ещё куражатся облака, прожигаемые солнечными лучами, наблюдаю через объектив фотоаппарата эту извечную борьбу, всегда захватывающую грандиозностью развертывающихся событий, и в моментах, недоступных скоротечности зрительного процесса, запечатлеваю её на фотоаппарат. Затем спускаюсь обратно в лагерь, где обедаем. На маршрут выходим ближе к вечеру, во второй половине дня. Прошли сутки со времени нашего прибытия в долину, а кажется, что случилось это минут тридцать назад… Время совсем перестали ощущать, оно у нас теперь исчисляется не меньше чем днями, которые бегут со скоростью работы затвора фотоаппарата: хлоп – день, хлоп – ещё один. Сам вопрос нашего существования сжался в тугой клубок, полный таинственных напряжений, мудрости осознания пережитого, но ничего, кроме нескончаемого, как сам путь до Кожыма, прекрасного чувства умиротворения, не тревожит нас более. Даже побаливающая на середине маршрута нога не так беспокоит меня теперь, как в другом месте чувства, когда опаздываешь на работу. И вроде бы я отдаю себе полный разумный отчёт во всех своих начинаниях и ощущениях, зная, что за чем следует, но вот – на деле получается, что далеко нет…
Прощаюсь с каньоном: жаль, что я больше никогда не увижу его!.. В последний момент мне приходит в голову мысль задержаться здесь на день и подняться в самые верховья Чигим-Харуты, к горе с колдовским именем Игядейтайкеу, освоив западный борт долины, чтобы полностью увидеть каньон, но палатка уже собрана, поздно думать об этом. Больше не оглядываюсь, иначе, и в самом деле, останусь в этих горах навсегда, где так чисто, свежо, открыто, многопланово, мистично, что не идёт ни в какое сравнение с теснотой и духотой городской жизни, где приходится обходить пыльные заборы, преодолевать бессмысленные заграждения, разглядывать сквозь решётки возможные пути, протискиваться вперёд. Я так сросся с размеренным чувством свободы, что даже палатка мне кажется невыносимой и душной; если бы не комары, на ночь оставался бы спать у костра. И я вдруг понял, что каждый наш шаг безвозвратно приближает меня к дому, чего я не хочу больше всего на свете, потому и оттягиваю момент своего возвращения… Да, однозначно, что область дикой природы пролегает за пределами человеческого… И я ещё больше начинаю сомневаться в ценности людских отношений, так ли они незыблемы и важны? К чему приведут меня пути людские, вариантов немного… А здесь? Область по ту сторону человеческого не может быть исследована. Как я нашел вчера дрова, я и сейчас не в состоянии объяснить: пяток шагов в сторону и всё, они бы так и остались гнить среди камней. Да ещё эти поздние встречи… Жизнь, чем на самом деле являешься ты?
Плесни-ка, друг, в бокал вина!
У нас зарок: мы пьём до дна.
Нам не дано, за что, узнать.
За жизнь! За мир! За нас опять!
За этот день! За этот миг!
Ого, да ты готов, старик!
Ты ж только что судьбе грозил.
Очнись! Чего? Уже налил.
Ну ты совсем… А как кричал!
Казалось – сил, и вдруг упал.
Кажись, я тоже, не в себе…
Прости… Прилягу на тебе.
Следуем узкой долиной Северной Чигим-Харуты на юго-восток. Она клонится всё западнее и постепенно расширяется, затем поворачивает на девяносто градусов в другую сторону и становится одной километровой по ширине полосой, вытянувшейся вдоль двух скалистых разноименных массивов на много километров вперёд. По обеим сторонам долины чернеют гнилыми зубьями останцы, напоминающие вчерашние фигуры, и у меня уже не хватает сил бегать к каждому из них. Появляется кустарник, оленьи тропы тянутся с гор и постепенно сплетаются в одну. По тундре идти легко, камней нет, местами сохранять приличную скорость мешает кочкарник, но мы стараемся упреждать этот момент, заранее начиная огибать места его распространения. Ваня отстает, меня же, наоборот, предчувствие чего-то прекрасного, отрадным теплом отзывающегося запазухой, всё торопит и торопит вперёд. В какой-то момент посещает мысль, что сегодня мы обязательно увидим людей, и мне уже чудится запах дыма, но, чем ближе мы подходим к слиянию Харуты с Кушвожем, тем меньше от этой надежды остаётся в живых. За километр перед стрелкой начинаются сплошные останцы трёхсемиметровой высоты, торчат посреди малахита ковровой зелени, как возникшие из-под земли, их несколько десятков на небольшой площади. Справа по ходу движения в обрывистом склоне долины вообще дыбятся какие-то пики в форме стрекал стрел, слитые книзу в единое основание и торчащие, как из колчана. Место замечательное, есть что посмотреть и сфотографировать, поэтому останавливаемся здесь на ночевку, устраиваемся поудобнее у экспрессивно изогнутого останца, будто некогда испуганного и резко выгнувшегося в прыжке зверя, окаменевшего от ужаса. Я отправляюсь за дровами к ближайшей полосе кустарника и тут, ниже по течению, километрах в двух от нас, замечаю чумы.
Люди! На глаза набегают улыбчивые слёзы, дрова вываливаются из рук. Бегу к Ване сообщить радостную новость, ибо он тоже, как и я в первый момент, ни на что не обращает внимания от усталости, занявшись последним действием на сегодняшний день – священным разведением огня. Радость наша не знает границ, но в гости всё же решаем сегодня не идти, ограничиваемся большим костром, видным издалека. Оленеводы обязательно заметят, и будут думать, что это за гости пожаловали в их владения. На поднявшемся низовом ветре огонь разыгрался не на шутку, стал кропить искрами, швырять их в лицо, заклубил всполохами, вздул будто горном. Первобытное зрелище, развернувшееся в окружении безмолвствующих каменных изваяний, раскидывающих огромные дрожащие тени, было потрясающе интригующим!.. Ваня давно заснул, а я всё сидел и сидел у костра, не в силах оторваться от созерцания его и переливов теней им образуемых. Неожиданно из темноты выпрыгнул зайчишка, обежал световой полукруг, заглянул между рюкзаков, обнюхал палатку, потом посмотрел в упор на меня. Я замер, конечно, но огонь сверкал в моих зрачках, и это напугало зверька, он тут же исчез в том направлении, откуда явился. Сколько мысли несли его действия, мне и сейчас трудно поверить! Он заглянул узнать, кто пришёл, это было ясно, как небо над головой. Как же мы, люди, далеко отошли от природы, потеряли язык, связывающий с ней, что больше не замечаем ничего разумного подле себя, кроме нас самих. Предпочитая ради собственного эгоцентризма пребывать в печали и одиночестве. И я было уже задремал, поддавшись тихому плеску мысли, завернувшись в куртку, у костра, как вдруг краем уха уловил незнакомый шелест веток берёзки позади и мигом вскочил.
Люди сами пришли к нам, возникли из сумерек, как из другого мира, заинтригованные всполохами живого огня. Это были ханты, Герман и Эдуард, доброжелательные и приветливые, как, наверное, все оленеводы севера. Ваня выскочил горошком из палатки, как только услышал незнакомые человеческие голоса, а через десять минут мы уже хлебали чай, мгновенно вскипевший на раскаленных до жара углях, и рассказывали о своих приключениях. Оказалось, что нам повезло, ибо эта бригада с Овгорта обычно стоит ближе к верховьям Лаптапая – на Чигим-Харуте она летует впервые. Если бы не этот случай, не видать бы нам людей ещё неделю!.. Разошлись часа в два ночи, договорились заглянуть в гости на стойбище завтра.
Ветер так и озоровал всю ночь, подвывал у останца, теребил край палатки, потом затих. К утру набежала легкая дымка, принесла запах гари: где-то полыхает тайга.
Сегодня снилась длинноногая крашеная блондинка из Самары с тонкими чертами лица и, конечно же, большими серыми глазами. Всё пыталась что-то сказать, тянулась ко мне, в мольбе заламывая красивые руки… После завтрака первым делом запечатлеваю останцы, потом поднимаюсь в гору к пикам. Сначала следует склон, затем более-менее ровное место. С этой площадки, украшенной каменными изваяниями, достигаю первого гигантского пика, подобного неровному куску щепы, отделившемуся от несуществующего ствола. Внизу серебрится долина Харуты, оттуда веет сладковатыми запахами тундры, переступившей порог лета, и снова гарью. Увы, подумываю я, полярный день убывает, и лето это недолго продлится, а здесь, наверху, и там, ещё выше, где снег, где редкие растения ещё только высвобождаются из-под покрывала зимнего холода, весь летний сезон исчисляется вообще какими-то днями, которых из-за отсутствия солнца может и вовсе не быть. Как красива эта буйная сила к жизни и как она бессмысленно жестока! В результате такой отрешённости и является в мир, должно быть, наиболее прекрасное и идеальное – выстраданное, чтобы тут же бесследно исчезнуть с первым же порывом слабого ветра, обронить яркие лепестки цветов и снова обратиться в тлен… Чем больше я думал об этом, тем меньше всего понимал, и тем сильнее чувствовал себя, со своими надеждами и планами, ничем, пустотой, пылью на дороге, бросившей смешной вызов неведомым силам – дойти до Кожыма. Что им, этим силам, до нашего человеческого существования, нашей мечты, веры в прекрасное? Ответом мне были камни, внезапно преградившие путь, среди которых застыл лёд. Нет другого выбора кроме постоянного движения вперёд навстречу прекрасной неизвестности, и этим люди ничем не отличаются от робко зацветающих на высоте стебельков.
Я долго ходил между столбообразными скалами, ступая по узеньким рубчикам краёв, затем спустился к реке и вернулся в лагерь – всё путешествие заняло не более половины дня. На обратном пути при вечернем освещении я не удержался и отснял ещё разок скопление скал, где мы остановились. Неудивительно! Здесь и кексы, и львы, даже подводная лодка есть!.. Ваня на ней сфотографировался, приложив ладонь козырьком ко лбу.
В гости отправились на закате, когда бардовый диск солнца пошёл напокать, утопая в цветной, придавленной тяжестью светила дымчатой пелене, постепенно тускнея, будто умирая, отбрасывая странный масляный блеск на воду и предметы, совсем перестав слепить глаза. Чумы и поклажа, расположенная на санях, укрытая выцветшими от непогоды шкурами, уже скрадывались сумерками, когда мы были встречены громким лаем собак, тёмными непривычными лицами обернувшихся на шум людей, на мгновение оторвавшихся от дел… Сразу бросились в глаза одежда женщин с преобладанием красно-жёлтой гаммы, их натруженные руки, занятые выделкой кож и шитьём. Мужчины, преимущественно невысокого роста, но крепкого телосложения, коренастые, одетые просто, в свитера и сапоги, лишь на время работы (сопровождение стада) в малицы[9] – глухие летние одежды из шкур мехом вовнутрь, с вечным атрибутом на поясе – тасмой[10], украшенной костяными бляшками (а в прошлом еще и клыками животных – свидетельствами боевых заслуг, знаками отличия охотника) и ножами в костяных и берестяных ножнах, не отстают от своих подруг – носят красные платки (я думаю, это связано с естественными причинами: гнусом и вторичным применением старого белья) и режут по дереву. Сани, кое-какие вещи обихода, а в недавнем времени и вообще всё, что возможно, пока Советская Власть богато не одарила этих людей железом, о чём оленеводы и по сей день вспоминают с благодарностью, как ханты, так и манси, в том числе и зыряне, предметы быта в большинстве случаев изготовляли вручную. Интересно наблюдать, как в общем-то нехитрыми способами берёза или лиственница гнутся в умелых руках в самые разные стороны, закручиваются кольцом. Помимо чумов и саней на стойбище можно встретить освобождённые от ветвей небольшие стволы деревьев, сомкнутые сучковатыми вершинами вместе – на этих импровизированных продуваемых вешалках оленеводы сушат шкуры, части оленьих туш и бельё.
Находим Германа и останавливаемся у него в чуме. Под пологом всегда прохладно в жару и тепло в дождливую погоду, комаров мало или совсем нет, приятно пахнет дымом, пространство устелено шкурами. Вам всегда предложат здесь чая и обязательно горячего, но если вы завалитесь в дом в грязных сапогах, то вас, по меньшей мере, жестко предупредят об этом, ибо в чуме принято не только разуваться, но и в целом поступать надлежащим гостю образом. Здесь чисто и лучше, чем во многих городских квартирных условиях, ибо проточная вода и трава всегда рядом, а ограниченность жилищного пространства не позволяет захламлять его вещами, якобы способными пригождаться; ветерок, просачивающийся сквозь неощутимые щёлки и полог, не дает возможности скапливаться пыли и непрерывно вентилирует помещение. В чуме, воздвигаемом на ровном месте умелыми руками за тридцать минут, всё приспособлено с точки зрения потребности кочевых условий, и эта непринуждённость радует взгляд. Очаг посредине в виде продолговатой буржуйки или просто в окружении речных камней, кругом него закопченные чайники разного калибра и масти, над огнём вялится мясо, подвешенное на проволоку или крючья, всё ценное составлено на противоположном конце от входа – в «красном углу». Едят оленеводы простую пищу, например лапшу, используя её в блюде, напоминающем азиатский бишпармак, сидя на шкурах, с низких расписных столиков; спят под марлевым пологом, укрываясь ватными одеялами, на полу. Меня поразило некоторое противоречие в отношении между полами: с одной стороны, несомненно, доминирующую роль в семье выполняет мужчина, которому супруга преподносит еду и напитки, но с другой – только у женщин есть свои, специальные, богато украшенные нарты, а также особое мнение, нередко решающее! Привлекательность хантыек заслуживает особого внимания: в отсветах очага их темные глаза приобретают таинственный специфический блеск, черты лиц утончаются, прямые волосы становятся черно-смолистыми, и нет большего удовольствия, чем сидеть на шкурах в окружении дикой пляски теней огня и наблюдать, зачаровавшись в ореол первобытности, за легкими, привычными движениями женщины, колдующей над огнем. В тот день мы так и не ушли в свой лагерь, остались ночевать в чуме, засидевшись допоздна. Увидев обилие еды, я впервые почувствовал, как на самом деле голоден, и ел, не в силах остановиться, пока не ощутил изрядную тяжесть в желудке, а заснул в неге, уткнувшись носом в длинный ворс оленьей шерсти, завидуя здешней собаке, позволяющей себе ежедневно совершать подобную роскошь – валяться на шкуре.
Жизнь оленевода не имеет видимых границ.
Пробудились около полудня. Я поразился, с какой легкостью Герман и Эдуард позволяют себе спать. Конечно, их не заботит недостаток времени, они никуда не торопятся, и глаженьем рубашек не обременены, поэтому ещё не раз выглянут из чума, чтобы посмотреть в небо, на погоду, прежде чем решить, стоит ли сегодня просыпаться вообще. Дежурят оленеводы сутками посменно, в бригаде мужчин человек десять. Получается, работаешь в лучшем случае раз в неделю, всё остальное время занимаешься своими делами. Платят за такой труд шесть тысяч рублей в месяц, женщинам три тысячи, и по соотношению растрат эти расценки сравнимы с московскими, ибо на что тратить деньги в тундре? Таким образом и живут оленеводы годами, находясь в поле по десять – одиннадцать месяцев, на чистом воздухе, всегда имея под рукой свежее мясо, а когда возвращаются в посёлок, получают зарплату сразу за весь сезон и становятся «богачами». И, надо заметить, эта здоровая жизнь во многом лучше и рациональнее цивилизованной, недаром деду Эдуарда, к примеру, скоро исполнится сто лет. Никакого изнуряющего труда и антисанитарии здесь нет и в помине!
Сегодня, как обычно, день солнечный, поэтому просыпаться всё же приходится. Хватаю фотоаппарат и бегу на «охоту». Вот, женщина шьёт кисы, старательно выдерживая стежку жильными нитками, девочка наблюдает за варевом в котле; группа мужчин ладят дадь, один выстругивает копылья – боковины, благодаря которым нарты так замечательно смотрятся, другой нагревает полозья над огнём. Ручной труд, отработанный поколениями! Даже маленькие сани есть, миниатюрные – для детей, играющих с запряжённым в них ручным оленёнком. И тундра – вот она, рядом, начинается в двух шагах от тебя, волнует просторами, на которых не на чем удержать взгляд. Как, право, замечательно быть здесь…
Внимание привлекает лесной зверь, опоясанный верёвкой. Это медвежонок, отбившейся от матери, которая, случайно побеспокоенная людьми, в испуге покинула его. Он смешно задирает ещё неокрепшую лапу, по-взрослому рычит, объедает цветки горца – чему мама успела его научить. Мы даем ему конфеты, и медвежонок с хрустом и довольным ворчанием тут же поглощает их вместе с оберткой. Я бросаю пустой фантик, замаскировав его под целую конфету, и зверю это не нравится. Его черные глазки вдруг буравчиками упираются в меня и несколько секунд внимательно изучают, как бы стараясь запомнить надолго. Я тут же вспоминаю свои сахалинские приключения и ещё раз убеждаюсь, как медведи характерами похожи на людей. Разве что не умеют говорить.
После обеда прощаемся, уходим. «Сынским обязательно привет передавайте», – напутствует Герман. И голоса людей, слитые с ритмом природы, быстро остаются позади, их всё больше заменяет стеклянный шелест реки, неживой на фоне сегодняшних встреч.
Ваня доволен встречей больше меня: Герман по-царски одарил его новыми болотниками. Никогда ещё не видел, чтобы человек был так счастлив! Иван гладил сапоги, как нечто живое. Даже расцеловал их на радостях, только затем бережно одел на ноги. Робко, будто впервые, пошёл…
На устье Харуты с Кушвожем высится задранным вверх килем, вплотную подступившим к воде, утёс «Аврора», бурыми позументами лишайника и в самом деле напоминающий ржавеющий борт судна, а неподалеку от него, на другой стороне реки, торчит одинокая скала – святое место хантов. Среди мусора пятидесятилетней давности, битых тарелок и полуистлевших кусков ткани мне посчастливилось найти кремниевый наконечник стрелы бракованной выделки. Почему-то на святых местах ничего целого испокон веков не оставляют, но известно, что поклонение священным камням (у саамов – «сейдам», созвучно с Сейдой, станцией, что проезжали; это по-своему интересно, ведь саамы-лопари здесь не живут) восходит ко времени культа Матери Природы, к эпохе неолита. Останцы почитались как сверхъестественные существа, родившие оленей и впоследствии окаменевшие, генетически связанные с самой Землёй, являющиеся её детьми.
С потоком Кушвожа забираемся обратно наверх, в горы. Борта прижимисты, склоны покрыты высокими чащичками ольховника. Километров через пять взбираемся на покатости гор к панорамному обзору горной тундры. Вот и ещё одно место неприглядное для путешествий в плохую погоду. Как-то нам уж сильно повезло, нигде на безлесных переходах через водоразделы не попали в ненастье! Ведь там, в чуме, нас поили чаем, и именно горячим, не зря, потому что обычно с погодой здесь всё происходит как раз в обратном порядке. Ждёшь солнца, его внезапного появления, вот – небо грубой щелью, светило стало проглядывать наконец, ещё немного, и… Тут опять набегают сизые тучи, солнца нет и в помине, снова черным-черно. А сейчас мы смотрим, как небо под вечер затягивается облаками, и даже не беспокоимся! Потому что привыкли: завтра солнце обязательно будет. Ночное время застаёт врасплох на старой дороге, протянувшейся откуда ни возьмись со стороны предгорий и почти сразу же теряющейся. Слева, через провал долины ручья, чернеет разброс останцев, нечто схожее маячит по контуру сопки и справа, и я понимаю, что просто так уже не уйду отсюда!.. На ночь останавливаемся неподалёку от слияния пяти ручьёв – истоков Кушвожа, близ озера, подступившего к водоразделу с европейской частью континента. Уральская граница по сравнению с окружающими горами это скорее не перевал, а понижение в рельефе, за которым скрывается самый северный исток другой Чигим-Харуты, её южной сестрицы. Вместо дров на привале только мелкий кустарник, в котором, как на подбор, сухие ветки отсутствуют. Но мне снова посчастливилось найти дрова на холме подле реки, у заплывшего мхами кострища – одно большое полено и несколько огарков. Если топить сырыми ветками карликовой берёзы, кидая их на жаркие угли, хватит надолго. Сна ни в одном глазу, поэтому перехожу ручей и устремляюсь к останцам, обозначившим собою один ровный длинный проход в сторону горных вершин. Это вереница фигур, сошедшая со строк рассказов Лавкрафта. Кажется, что это боги, ожидающие своего урочного часа, которые вот-вот оживут, чтобы совершить нечто ужасное на Земле, и что недостаёт только света лучистых звёзд для проведения ритуала… Или, быть может, где-то здесь сокрыт доступ под землю к руинам древней цивилизации, в чертоги неведомого? Как богато человеческое воображение, способное представлять такое, но думать только так означает увлекаться броской рябью поверхности… Скрытые мотивы способности, предвосхищающей воображение, какую реальную силу несут они? Воспоминания? Или предвестие грядущего? Они скрывают от нас истинное своё значение до некой поры, пока жизнь не явит свой лик, идентичный природе их, пока в реальности не отыщется соответствие… И тогда неведомое оживает, стучится в твой дом, скребёт у порога, и ты понимаешь, что тебе больше уже никогда не заснуть спокойно. Хорошо жить, отгораживаясь от жизни, мало задумываясь, бесцельно надеясь, не обременяя себя катаклизмами возникающих противопоставлений, избегая замирания сердца от любви и ужаса, боясь повредить его… Если, конечно, жить вечно.
– Там… – попытался я поделиться впечатлениями с товарищем, но не окончил, не обнаружил слов, ибо их захватил дух, скомкал и выбросил из головы вон, а губы будто окаменели. И всю ночь я не мог заснуть, дождаться утра, молясь Богу Солнцу во сне, чуть ли не прижав фотоаппарат к груди, а чуть свет, был уже на ногах и понёсся к знакомым останцам, чтобы затем, осмотрев их, отправится в противоположном им направлении – на восток от горы Харутапэ, где, как нам показалось издалека, можно увидеть не меньше всего интересного. Бугристые, будто слепленные из глины скалы пяти-восьмиметровой высоты, то плоские с торца, то вытянутые в перевернутую каплю, отдельные и сгруппировавшиеся в небольшие массивы… А наверху натуральный разрушенный город, который Герман в шутку обозвал «Сталинградом», подобный со злости изрубленному гигантским палашом куску… Меня поразили скромные витиеватые улочки города, несообразно выстеленные щётками травы, сжатые грубыми стенами, сквозь остроугольные бойницы которых открылась панорама на предгорную тундру. Где-то здесь, правее, у подножья вершин, стоят наши друзья-оленеводы. «Однако далеко я забрался», – подумалось мне, но на этом пыл не угас. Переждав кратковременную грозу под каменной кровлей, я стал продвигаться краем гряды к самой Харутапэ, следуя, как между островами, от одного скопления останцев к другому, продолжая свой длинный путь, пока, наконец, почти не достиг вершины этой горы. Здесь со мной произошла неприятность: увлёкшись и спеша, ибо день был уже на исходе, я решил снять вид с нижней точки и по привычке, не глядя, с ходу упал на колени, в мох, и попал в камень. От боли в чашечках потемнело в глазах и затошнило, захотелось пить. Минуты две я лежал и боялся пошевелиться, ожидая взвыть от боли, потом стал аккуратно сгибать ноги. Боли не последовало, но возвращался прихрамывая. Спустившись с Харутапэ по скалистому Кушвожу до места слияния пяти ручьёв, с пыла да жару, напоследок, невзирая на хромоту, ринулся за последними каплями света на плато к тем останцам, с которых начал сегодняшний осмотр, и только после позволил себе роскошь омыться в ледяной, украшенной трёхметровой наледью, ванне ручья, сойдя по плоским камушкам в её величественную глубину Последние двести метров до лагеря не шёл, а плёлся, превозмогая тихую боль.
– Тут такая гроза прошла, – приветствовал Иван. – Я думал, обвалы в горах. Костёр залило, твои любимые макароны не доварились. Солнце зашло багровое в облака, видел? Конец хорошей погоде.
Ужинали вяленой олениной пополам с диким луком, запивая всю эту радость сладким чайком – здесь всё съестное кажется непозволительной роскошью… И морошкой, ещё незрелой, но уже сладкой, закусывая.
Ночью опять снился Кожым. На этот раз он менял русла, поэтому мы снова никак не могли дойти до него. Вроде здесь он течёт, в этой долине, но на подходе выяснялось, что нет, уже в следующей…
Переход с Северной Чигим-Харуты на Южную случился в душную пасмурную погоду. Огонь никак не хотел разгораться, дрова дымили, вода для чая закипала час. На водоразделе оказалось сыро и зелено, но это обманчиво, ибо под тонким дёрном, когда идёшь – слышно, хрустят словно суставы тяжёлые камни. За устьем Чигимвожа расположено приподнятое над рекой степное пространство, ровное, как полотно, устеленное пёстрым мятликом. Камней здесь уже нет, ям тоже. В самом начале плато временная стоянка наших оленеводов, обживаемая ими в период касланий в сторону Лаптапая. От пустынного стойбища узкой колеёй начинается варга – извилистая санная дорога, глубоко прочерченная полозьями гружёных саней; оставив позади степь, она ловко выскальзывает из каменных лап моренных увалов, с лёгкостью избегает паутины всё разрастающегося ввысь и вширь по мере нашего продвижения на юг кустарника. Только с болотами, увы, она дружит, потому что оленеводы каслают ранней весной и поздней осенью, когда снежный наст уже устоялся. В итоге, намучавшись по низинам, вымокнув, делаем обеденный перерыв на краю редколесья, у реки, близ другой хантыйской стоянки, расположенной всего в пяти километрах от первой – такова обычная скорость передвижения оленеводческой бригады в сутки. Над Харутой сгущаются тучи, вечереет раньше обычного; пока съедаем подшибленную шестом куропатку, огонь теряет прозрачность, вырисовывается густой, восковой желтизной. Суровость небесного свода, незаметно смывшая контуры низовьев реки, вдруг разряжается громоподобными раскатами, перестаёт замедленно шевелиться и обрушивается на долину серыми пеленами, просветляя вершины и выстраивая их в тоновый ряд. Я взираю на это наплывающее на нас великолепие, и не могу отвести взгляд от него. В уме разыгрывается картина, чего может стоить подобное!.. Сколько холодного безумия, возбуждающего, принуждающего в панике терять самообладание! Мы подавленно молчим, скрывшись за магическим кругом света огня, потому что кажется – безумие здесь, рядом, обретает плоть в данный момент, на расстоянии прыжка от нас, и только всполохи костра не позволяют ему реализовать замысел окончательно. И мне опять всё труднее становится улавливать нить происходящего в этих обычных природных явлениях, лишенных животворящей силы, и изменения эти происходят на таком уровне, что в иной раз я начинаю вздрагивать, когда порыв ветра неожиданно ударяет в лицо.
Разграблен курган,
гробница открыта.
Всё золото снято,
кувшины разбиты.
Чернеют на воздухе
Белые кости…
И вот поднимается
Полное злости,
Спадает с холма,
Стекает в низину
И к дальним огням
Набирающе силу
Стремится холодным,
Порывистым ветром,
швыряя то травы,
Ломая то ветви.
И в доме, где свет,
Где тепло и уютно
Вдруг лампочка гаснет
Тогда почему-то.
Я не хочу этого безумия, но оно находит меня само, настигает, как сон. Я закрываюсь от него словами и жестами, на висячий замок, магическим знаком родного тепла, но оно проникает сквозь щели в двери, закрадывается в уши, сжимает сердце, распахивает глаза, и всё равно однажды касается меня. И нет никакой возможности чувствовать мир иначе. В спокойном течении жизни, где отсутствует экспрессия и аккорды, живого нет ничего. Только уверенно лететь навстречу ледяной черноте, ловя белоснежными крыльями жёсткие капли, трепеща, чуть ли не камнем замирая от страха и усталости, продолжая надеяться, выискивая тусклые просветы впереди, только в этом случае приоткрывается рельефная, прерываемая частотой твоего дыхания, одухотворённая кровью глубина – бездна, где потом, может быть, оставшись в живых, ты будешь только парить, вознесённый ею на недостижимую для твоих сегодняшних сил высоту. Это кажется мифом, действием бессмысленным, но нет иного способа обратить будничность в сказку, как только пожертвовав всем ради этого, окончательно поверив в немыслимое и невозможное… И совершить такое доступно любому человеку.
Оторвавшись от праздного костра, выходим навстречу готовой вот-вот разразиться грозе, и последняя не заставляет себя ждать, обрушивается на наши головы застилающими взгляд потоками. Я ещё ни разу за весь поход не доставал непромокаемый плащ, поэтому, не имея его под рукой сейчас, вскоре вымок до нитки. С пеленой дождя всё сгинуло, провалилось; варга потерялась в полях красно-бурых камней, вынесенных с гор гигантским потоком ещё в давнем прошлом, и мы некоторое время блуждали по долине в сыром тумане, скользили среди окатанных глыб полуметровой величины в поисках выхода. Дорога вскоре нашлась и повела мощеными крупным галечником, километровыми по протяженности, похожими на древние пути, старицами, бороздящими лиственничное редколесье. Гроза закончилась, оставив после себя шлейф серой мглы, то сминающийся и расправляющийся, то обволакивающий темнеющие на фоне проясняющегося сумеречного неба гигантские, ломано изогнутые, нависающие стволы, ветви, долгогниющие корни, вытянувшиеся поперек пути. Вскоре, по мере нашего продвижения вниз, деревья укрупнились, подлесок возрос, и четкие границы стариц исчезли, смешались с настоящим лесом, густой травой. Просветы между стволами уплотнились чернотой, зажались валежником, пока мы не поняли, что оказались в глухой тайге.
– Иваныч, реку слышишь? – подумал я о ночевке.
– Нет, – тихо прозвучало в ответ.
К ночи ветер успокоился, в воздухе повисло безмолвие. На луговине спугнули медведя, тот понесся бурым комом от нас прочь, на ходу сшибая сучки, в самые дебри. Переведя дух, дав кратковременный отдых плечам, мы ещё некоторое время шагали по варге дальше, пока она не достигла безымянного притока, расположенного напротив низкого водораздела, где реки Чигим-Харута и Пожемаю, следуя чудными изгибами своих долин, прижимаются друг к другу почти что вплотную, и не вывела из лесной чащи к берегу. Лагерь разбили на ровном местечке, обставленном елочками; дрова выносили из-под плотной завесы мрачного леса, взметнувшегося в двух шагах от пятна открытого пространства. Ветви упорно, как и утром, не желали гореть, но, будучи продрогшими с головы до пят, мы быстро справились с этим вопросом наколов гору щепы и надрав смолья. Увлёкшись рубкой, отлично согревающей кровь, я неожиданно тяпнул себе топором по ноге, которую ушиб вчера, и продырявил край сапога у самой подошвы. Что за невезение… Простой огонь разогнал сгустившийся, прилипший к нашим рюкзакам, оставленным в стороне от него, мрак, и пробудил чувство радости и уверенности в завтрашнем дне, заставив позабыть обо всех перипетиях сегодняшних. Привыкнув к курортным условиям хорошей погоды, мы никак не могли прийти в себя от грозы, смириться со своим новым положением, поэтому спали беспокойно. К тому же, меня не вдохновляла вспучившаяся река, что нам придётся переходить утром, и следующая за ней, которая тоже наверняка разлилась.
Закончился геркулес, табак.