К книге
Косотур-гораЧасть первая Чужой дом (Братья). Глава пятая
46%
Часть первая Чужой дом (Братья). Глава пятая
6

Возле порога, на лавке, привалившись спиной к стене, сидел Лаврентий. Лицо его было бледно, зубы стиснуты, руки вытянуты на колени, каблуки сапог уперлись в крашеные половицы. Рядом суетилась Пелагея Петровна, пытаясь раздеть сына. Возле печи в растерянности застыла Матрёна – жена Лаврентия, скрестив руки на большом животе.

Мать, повозившись с застежками полушубка, высвободила из него руки сына, затем стянула выпачканные в грязи сапоги. Взвалив его тяжелую руку себе на плечо, намереваясь тащить больного, спокойно приказала снохе:

– Осподи! Да пособи, Матрена, не стой истуканом!

Вдвоем женщины поволокли Лаврентия в каморку на кровать, за печку, где проживали молодожены.

– Потерпи, сынок! – успокаивала Петровна, торопливо металась по кухне, отыскивая что-то в залавке15 – И куды-то я настой от надсады подевала, памяти ни рожна нет…

После недолгих поисков вынула глиняный горшок, перевязанный сверху холстиной. Развязала, налила в кружку темную жидкость, поднесла к губам сына:

– Выпей, сынок, полегчает…

Через порог шагнул хозяин. В плечах – сажень, бородища лопатой. Сверкнул глазами из-под мохнатых бровей.

– Ну? – кратко спросил он, вешая на крючок шапку. – Што наробили?

Алексей Поликарпович был на сеновале, сбрасывал корм скотине и видел, как Степан со сватом ввели в избу Лаврентия.

Петровна, в руках держа большую дорожную шаль с рисунком в клетку, со слов Лаврентия начала рассказывать:

Настя шла навстречу возу-то, сноха Федора рябого, холера носатая! Прости мою душу грешную! Толи на окна чьи загляделась, или ещё куды. Возьми она, Настя-то, и запнись. Да упала неловко, на четвереньки. Платок сбился, волосы растрепались на лицо. Каурая наша – не Серко – ты её норов знаешь – на дыбы! А как же: отродясь такого зверя не видывала. И смех и грех! Воз с углем и завалился. Он, Лаврентий короб поднял, да, видать, неловко…

– А тот где был? – сурово спросил Алексей Поликарпович, имея в виду Степана. С некоторых пор отец его по имени не называл.

– Господь с тобой, отец. Он впереди ехал.

– Не стал я его кликать, уже потом сват Макей ево остановил, – простонал с кровати Лаврентий. – Не впервой воз поднимать…

– «Не впервой!» – передразнил его отец. – Дохля и ротозей! В твои годы я застрявшую лесину на лесоповале плечом сымал. « Не впервой…» Лошади где?

– В проулке, у избы Ивана Скворца. И Серко и Каурая, – охотно отвечала за Лаврентия мать. Знала: тревожить сына нельзя, а отец горяч и несдержан. – Степан, как Лаврентия привел, так и побежал к лошадям. Негоже, говорю, заворачивать назад – пути не будет. – Голос Петровны дрогнул, она стала сморкаться в передник. – Велела я ему перекусить зайти. Решай, отец, кто со вторым возом поедет… – говорила, и втайне надеялась, поедет сам.

– Ну-ну, утри мокрое место, – смягчился Алексей Поликарпович. – Матрена, сходи к баушке Лукерье – парню надо живот поправить16. Он обвел горницу взором и загремел снова:

– Манька где? Живо, баню топить надо!

– Не мельтеши ты, отец! Пошла Маруся по воду. Без тебя как-нибудь…

Матрена перед выходом повязала платок на голову и укоризненно глянула на свекра. Тот перехватил взгляд снохи, проворчал:

– Не проглотит она твово мужика, давно без зубов… – сгребая в горсть бородищу, вышел во двор. Затем вернулся, вспомнив, что не сказал главного. – Вот скажи, – обратился к жене, – тому, пускай едет с углем. Один! Да накажи, в контору штоб зашел. Должок там за короб остался…

– Один? – всплеснула руками Петровна. – Рехнулся ты никак! С двумя возами да по горам. На ночь глядя!

Алексей Поликарпович строго глянул на жену, хлопнул дверью.

– Как есть рехнулся! – тихо проговорила Петровна и быстро завязала для сына в платок несколько яиц, кусок пирога с картошкой. – Варнак, угробить парня захотел, – бормотала она, быстро направляясь к дому Ивана Скворца.

Петровна приложила немало сил для того, чтобы отец сменил гнев на милость в отношении младшего сына, но все напрасно.

– Не быть по-твоему, заступница! – отрезал он. – Будет с меня! С одной доигрались: за решетку угодила! Неслухов-арестантов наплодила мне…

Отец велел выделить для Степана под еду отдельную поганую посуду и за общий стол чтобы не садился… Да что он, не сын разве? Басурман, нехристь какой, али веры не нашей? Что же в доме творится? Хотела воспротивиться, но он такое сказанул, чуть было язык не проглотила. Самого хыть из собачей посудины пои-корми за слова такие, лихоманка косматая! Степан поедет, не ослушается, но проедет ли? Время такое теперь – ни на санях, ни на телеге…

С Успенья17, перед началом бабьего лета, объявлялся набор в завод. По деревням и селам сновали вербовщики. Набирали каталей и засыпщиков к домнам. Обещали манну небесную буровщикам, ломщикам и сортировщикам в карьеры и шахты. Гнала нужда мужиков на казну работать. У одного землицы столько, что корова ляжет – хвост протянуть негде. У другого землю обрабатывать нечем – лошадь пала. А с тех пор, как Косотурские заводы попали в казенные руки, брали людей и не спрашивали. Горный начальник, державший в своем кулаке всю гражданскую и военную власть округа, рассылал по округе солдат и казаков. Плакали дети, в исступлении ломали руки потерявшие кормильца женщины, но нужные заводам сотни рабочих были добыты. Не трогали тех, кто заранее подписывал договор на поставку угля в завод.

«С табашниками и бритоусами не водиться, печать царскую не носить», – гласила старая заповедь кержаков. Но Алексей Поликарпович однажды сделал послабление своей совести, нарушил заповедь отцов и – затянуло.

– Не в обители али скиту живем, – возразил он наставнику брату, когда тот заявил свои претензии. – И бритоусы, и табашники – тоже люди! С ними волей-неволей сведешься. Сам посуди: в хозяйстве – пятак не помеха. Топор да пила, серп с косой-литовкой на улице не валяются, денег стоят. А железо всякое? На сабан18 ли, на борону, на подкову ли. Плаху какую без гвоздя не прибьешь, лошадь не подкуешь, грядку под лук-капусту без лопаты не ковырнешь. А где взять? А ты сам-то…

Брат Михаил как-то пронюхал, что Алексей тайком от него, через шуряка Волкова выправил бумагу казенную с печатью, по которой обязался на пять лет вперед лес рубить, уголь жечь и в завод возить. Поворчал-поворчал, но дело сделано…

После крещенской стужи поспевала работа. Степан с Лаврентием, сосед Генка с братом Касьяном, поденщиками, ехали в Еланский бор, зеленым морем раскинувшийся верстах в пяти от села, близ Мохового болота… Выгружали из саней харчи, топоры, пилы и заносили в просторную землянку. Затем торопливо перекусывали и шагали на делянку19.

Искрился снег, мороз пощипывал щеки. Чистый, прозрачный воздух, настоянный на аромате хвои и смолы, бодрил и пьянил. Где-то одиноко стучал дятел.

– Ого-го-го! – кричал Степан. Разбуженное эхо катилось от сосны к сосне и замирало вдали, у самого болота.

– Охо-хо! – басил Генка. Безудержная веселость охватывала молодых лесорубов, реально чувствующих независимость от старших.

– Эге-е!

Разбуженная белка встрепенулась на вершине и летела от сучка к сучку в глубь леса.

Накричавшись до хрипоты, парни вдруг принялись барахтаться в снегу, теряя шапки и рукавицы. Лица их разгорелись, несмотря на мороз. С хохотом отряхивали друг друга, и шли к высоким соснам, пристально вглядываясь в стволы, на которых белел затес топором, а на затесе – клеймо лесника. Найдя отметину, отаптывали валенками вокруг, подрубали дерево с той стороны, в которую дерево должно валиться, и пилили. Подпилив сосну, оставив как можно ниже пенек, пильщики отскакивали назад, вынув из запила пилу; вершина дерева начинала судорожно вздрагивать и валиться. Прочертив с полнеба косматым перстом, подкошенный тридцатиметровый исполин рушился в снег, высоко вздымая искрящуюся на солнце снежную пыль. То и дело в лесу были слышны крики:

– Берегись!

– Пошла-а!

Свалив десятка по полтора деревьев, братья отрубали у поверженных сосен сучья, отделяли вершины, которые складывали в кучи. Бревна разделывали на саженные поленья и клали в поленницы. Они были предназначены для дома: в баню, в русскую печь и очаг. Другие – отдельно для выжига. Все это будет для будущей зимы: за лето они высохнут. Осенью, после уборки урожая и окончания сенокоса, братья заготовляли дерн, складывали в бурты и укрывали сеном, закидывая сверху землей.

К концу недели прибыл отец – главный «колдун» при обжиге угля. Жадный до работы, в такие дни он был в меру строг и деловит, спокоен и уверен в себе. Сойдя с саней, разминая затекшие ноги, прошел к поленницам, оценив на глаз проделанную парнями работу. Довольно крякнул и, кивнув на прошлогодние поленницы, коротко бросил:

– Снег надо сверху сбросить.

Парни сгрудились вокруг хозяина.

– Там мать лепешек вам припасла. В санях…

После ужина парни, уставшие, с черными от зимнего загара лицами, завалились на лежанке спать. Отец еще долго сидел у печурки, думая о предстоящем дне.

Поднявшись на заре – зимний день короток, – Алексей Поликарпович зычно разбудил молодежь:

– Ребятня, вставайте! Без дела жить – зря небо коптить…

Сыновья Алексея молча и неохотно поднялись, быстро обулись и выскочили на мороз, накинув на плечи полушубки. Острый на язык Генка дернул за ногу брата, проговорил:

– Была бы охота, впереди много работы, а вот в пост почему-то жрать охота…

Алексей Поликарпович зыркнул на него, но ничего не ответил. «С кислянки20 да постной каши дрова рубить несподручно, но выше головы не скакнешь – Великий пост! Ничё, выдержат…» Он помешивал в бадейке вчерашний кулеш.

Умывшись снегом, парни шумной толпой вбежали в землянку и поочередно утирались рушником.

– Тять, – обратился Степан к отцу, – я бросил сена ко́ням. Хрупают.

– Надо бы к ключу сводить. Напоить.

– Ну! – утвердительно ответил сын.

Прежде чем позавтракать, отец достал из пестеря21 медный складень и, укрепив его на столе, встал на колени. Братья последовали его примеру. Прочитав краткую молитву о ниспослании им удачи, Алексей Поликарпович велел собирать на стол. Завтракали молча. Обглодав налимий хребет, отец оживился:

– Ну, ребятки, начнем, благословясь!

Вооружившись деревянными лопатами, парни сбросили снег с прошлогодних поленниц и с курганов, под которыми был сложен дерн.

– Не промерз? – спросил хозяин.

– Вроде нет. Как вчера уложили!

– Ладно! Теперь готовьте площадку под кучи. До земли!

Отдышавшись, молодежь ждала новых распоряжений, как солдаты сигнала к атаке.

– Давай, с Богом! – велел Алексей Поликарпович, перекрестясь.

На площадку со звоном летели чурки-плахи, легкие и сухие. Их укладывали одну на другую треугольным колодцем. Вокруг колодца торчком, одно к другому плотно ставили высохшие поленья. Внимательно оглядев размеры сооружения, отец приказал ставить другой ряд, третий, образуя неровный круг. Двое по лесенке взобрались наверх, двое подавали дрова, наращивая трубу-колодец.

– Будет, в самый раз! – распорядился Алексей Поликарпович и первым поднес кусок дерна к сложенным дровам. Словно изразцы к нарядной печке выкладывали они впятером пласт к пласту. Затем, закончив первый ряд, начали выкладывать второй слой. Одерновывали до темноты. У парней руки ныли в суставах, болели спины, рубахи взмокли от пота. На случай снегопада прикрыли колодец-трубу куском брезента.

– Юрта башкирска! – восхищенно проговорил Касьян. – Токо без двери.

– Ладно мы управились! – удовлетворенно сказал Алексей Поликарпович. – Дал бы господь завтре другую поставить…

Когда занялся новый день, отец велел поджигать. Вчера при свете костра закончили одерновывать вторую кучу. Утомленные парни утром заметно повеселели и с облегчением и радостью кидали в трубу дымящиеся головешки из костра, смольё, сухие сучья. Дым щекотал в ноздрях, слезил глаза, вызывал надсадный кашель. Пока поджигали, Касьян успел сварить пшенную кашу, сдобрив её льняным маслом. Её аромат не давал покоя Цыгану, и он волчком вертелся возле печурки.

– Ночью лису гонял. К жилью подходила, – рассказывал отец, бросив собаке остаток пирога с картошкой. – Ломики и лопаты припасены? – обратился он к Лаврентию. Спрашивал больше для порядка, хотя знал: все припасено и на месте.

– Другой раз, тятя, спрашиваешь, – недовольно ответил сын. – Вон, в углу стоят.

– Другой ли третий, а побегать сёдни придется… – сообщил отец таким тоном, словно парни всю неделю бездельничали.

Степан с Генкой переглянулись, а Генка пробурчал:

– Шесть дён дрыхли в землянке, пора и робить…

– Холера ты, Геннадий, добродушно проворчал Алексей Поликарпович, – ведь я к тому: самая-самая теперь важная кутерьма настанет. А ты: дрыхли…

Он сел на порог переобуваться, толкнув дверь. Снял валенки и торжественно-медленно надевал новые лапти с дощечками на подошвах. Через дощечки, ступнями ног он безошибочно станет определять колебания температуры внутри кучи.

– В прошлом годе, – продолжал он разговор о «самой важной кутерьме», – Федор Рябой две кучи проспал! Ну хуть бы баба рядом была, – хохотнул Алексей Поликарпович, покосившись на пятнадцатилетнего Касьяна.

– Подпалил, завернул в землянку перекусить и прикурнул до храпа!

Ладно ему ентот сон вскочил… Целковых на пятнадцать, а труда сколь! Што хыть видал во сне, спрашиваю, и где помощники были? Грелись у кучи и зенки на огонь пялили… – он бросил взгляд на юрты-кучи, потянул ноздрями воздух, озабоченно обратился к Степану:

– Ну-ка, Степ, глянь! Вроде первая пошла…

Степан – стрелой к первой куче. Вернулся, тяжело дыша:

– У первой труба сгорела. Видать по ямине сверху: дрова осели…

– Подбросил землицы?

–Ну, а как же!

– Началось! С богом, ребятки! Началось обугливание! – радостно произнес Алексей Поликарпович, увлекая за собой парней.

Вторая труба сгорела. Отверстия забрасывали смерзшейся землей, но кучи дымились. Отец велел бросать землю. Он ходил вокруг них, шлепая ладонью по бокам, взбирался по лесенке наверх. То и дело слышался его настойчивый голос:

– Генка, брось вот тут! Лавруха, в левом углу огонь загнездился. Спишь, холера, на ходу! Не пускай туда воздух! Степка, делай окно! Касьян, чево стоишь руки в боки? Пробей вот здесь канавку, штоб смола текла! Так. Лавруха, закрывай, а ты, Степка, подай ему лопату – у него черенок сломалси… Ну, работнички, холера вас!

В разгар работы на опушке леса появился мужик верхом на сивом жеребце. В полушубке и форменной фуражке с вензелями. Лесник.

– Бог в помощь, здоровы были! – проговорил он, ловко спрыгивая с коня.

– Здоро́во! – ответил Алексей Поликарпович, покосившись на багровый нос лесника. – Форса давишь в экую стужу: ухо вон побелело, потри снегом!

– И в самом деле, будто иголкой ткнуло, – согласился лесник, хватанул в пригоршню снег и принялся натирать левое ухо. – Шапка куда-то запропастилась, – говорил он оглядываясь, вертя толстой шеей.

«Власть прибыла», – с неприязнью думал Алексей Поликарпович. – «Не доверяет, а шапку утерял видать…»

– Пенечки считаешь? – спросил он вдруг с вызовом.

– Во-во! Пенечки! – хохотнул лесник, выбирая пальцами с уха подтаявший снег. И вдруг стал серьезен. – Никому верить на слово нельзя. На Селивановых кучах дюжину счёл. Бога не боится, строевой лес сводит, зимогор22.

Алексей Поликарпович перекрестился. Старообрядцы не любят, когда кто поминает бога к месту и не к месту. Буркнул леснику:

– Всех-то на один аршин не мерь, не обижай подозрением…

– Дак и я к тому: взял с поличным!

Меня не проведешь! И што ты думаешь, надумал? Тонкие-то легче валить. Спилит неклейменую, снежок разгребет, земельку лопаткой ковырнет и свежий пенек закроет, – чтоб не видно было… Ну я ему, злодею! Он, Селиван, теперя заробит: весь уголь за штраф заберу. А штоб не повадно было, хрен билет на порубку получит…

Алексей Поликарпович слушал собеседника и наблюдал за работой своих углежогов. «Зарекалась свинья говно жрать, да все трескает. И штраф не наложишь, и билет выпишешь», – мысленно спорил он с лесником. «Куды ты денешься, по носу видно – дармовую монопольку глотаешь. Поставит тебе Селиван четверть, ты не только шапку – лошадь потеряешь… Все вы у власти находясь, законом прикрываетесь», – а сам проговорил:

– Верно сказал: грех рушить храм-природу. Кабы не нужда, дак… Антихристовы заводы те прорву леса сгубили. Дорубимся скоро! Сведем леса на дрова, а как жить станут наши дети-внуки? Речки посохнут, озёра мохом порастут. Птички, божьи твари, не прилетят, рыбы не станет…

– Дык все так, Поликарпыч! Но при внуках моя должность совсем пропадет: нечего охранять станет. Противу изничтожения лесу ещё государь Петр Алексеич указы писал, головы рубил…

– Мало, знать, рубил…

– Слышь, Поликарпыч, сказывают, горючий камень есть такой. Горит жарче, чем из лесин.

– Ну?

– Его благородие лесничий сказывали. Будто бы на реке-Дону заводы на ентом горючем камне ставят. Коптят – страсть!

– Коптят, говоришь? А ты билет-то разным Селиванам не выписывай, глядишь, и должность твоя останется…

Через два дня братья разрывали чуть теплые угольные кучи. Дёрн начисто выгорел, и под слоем земли лежали обуглившиеся поленья. Трещины, годовые кольца даже на сучочках видны и кора – с затейливым рисунком. Брошенное в короб – такое полено падает со звоном и ломается. Нагруженные доверху и установленные на сани короба лошади тянут на завод.

Так было в прошлую и в позапрошлую зиму, но после нынешней пасхи – все шло наперекосяк.

От угольных складов, что раскинулись грязным пятном за Ай-рекой у подножья Косотур-горы напротив завода, Степан въехал по плотине в город. Он надеялся получить по бумажке с орлом долг за прошлый приезд с углем, но запоздал – касса была закрыта.

Тишина. Что делать? Ехать домой без денег и без полученного долга – значит вызвать новую вспышку гнева у отца. Заночевать в городе с двумя подводами, а где?

Стоя на коленях на дне пустого короба, плетеного из черемуховых прутьев, он пустил Серка, куда он направится с площади? Если влево – поеду домой. А если вправо? К тетке Марфе? Не выгонит? Не выгонит! А кошка блудня? Резкий смешок Лизаветы будто снова резанул по ушам, и Степан с неясной смутной надеждой даже обрадовался, что Серко повернул вправо, в сторону Таганайской. Привязанная за повод к телеге Каурая следовала сзади. Дернуло братца Лавруху брюхо надорвать… Верно – дохля. С утра до вечера – все не так. Как баба с пустыми ведрами дорогу перешла. Попутчики, от которых он отстал еще в селе, встретились ему на тесемке – обратно ехали, навеселе. А тут еще весовщик, шкура, с углем волынку тянул. Ну у других, может, и уголь пополам с землей, пусть сваливают. А у него – крупный и звонкий. Сваливай, кричит, можа у тебя сверху уголек, а на дне – каменья! Рыжая образина! Пока свалил два воза, пока в мерный ящик кидал, затем – снова в короба. Выворкался весь, ни глаз, ни рожи… А подъехал к эстакаде – черёд прошел. И деньги не получил – заперто. Чтоб квитанции бумажные не утерять… Ладно, что хоть весом, жулик, не обманул. Сунуть бы тебе кулаком в кирпичную рожу, да ведь запомнит – не появляйся тогда, а тут, как назло дамочки разные в шляпах под копыта лошади лезут…

– Куды прешь, ослепла! – закричал он на одну прохожую, неосторожно переходящую улицу. – Пятки отдавлю! – Степан натянул вожжи так, что Серко от боли заржал.

– Господи, Степа! Я тебя и не признала: на трубочиста похож… Далеко ли на ночь глядя направился? Она подошла к Степану со стороны тротуара, изумленно и радостно разглядывая его.

Он остолбенел: Таня! Быть не может, что не слыхала, как он её обругал… Спрыгнул на землю, подвернув лошадей в сторонку, стоял перед нею, смущенный. Свернув кнут-витень вдвое, с досадой похлопывал им по сапогу. Она же расспрашивала его о матери, о Марусе, что-то говорила о неотложных делах, а потому, дескать, давненько не наведывалась в Тургояк.

– Вот что, Степа, сворачивай-ка, поедешь к нам. Не тащиться же тебе через Хребет домой на ночь глядя…

– Не-е! – упрямо отказывался он, хотя прекрасно понимал – ехать ему некуда, да и утром за уголь надо деньги получить.

– Столько раз я бывала у вас, но никто из Молчановых у нас – никогда! Тебя, Степа, сегодня я принципиально отпустить не смогу, – заявила она. – О лошадях не волнуйся. Папа мой содержит пару выездных и кучера. Теперь они в поездке по горному округу.

Отпереть ворота помогла Фаина – миловидная женщина лет сорока, с чуть раскосыми глазами.

– Фаина, помоги гостю, – попросила Татьяна. – А ты, Степа, как управишься с лошадьми, заходи в дом, – пригласила она.

– Сам не маленький, – ответила с улыбкой Фаина. – Я уж позабыла, как хомут с шеи лошади снять… А Степану коротко повелела:

– Распрягай, да к телегам – лошадей. Вот тут поставишь. Добрые кони! – она оценивающе похлопала Серка по холке. – Сена аль овса дать?

– Овес с собой, – ответил Степан, доставая со дна коробка с полмешка корма. – Иди, Фаина!

– Якши, малай23!

Пристроив лошадей, и привязав к их мордам по торбе, Степан робко пошел в дом. У порога его встретила Таня. Решительно заставила скинуть полушубок, сапоги. Поставила в сторонку белые, с гарусным орнаментом на голенищах, пимы. Подвела к рукомойнику.

Фаина принесла большой медный таз и кувшин с водой.

– Не мешай нам, Танюша. На пирожки взгляни, не то подгорят. А Степану:

– Вот тебе мыло. Руки мой из рукомойника, а затем скинешь рубаху.

Я тебе в таз теплой воды налила. Ты не из трубы вылез?

Когда Степан помыл лицо и шею, Фаина снова появилась с кувшином.

– Айда, я тебе полью, – легонько она подталкивала парня к тазу. – Согнись чуток, вот так! Дай-кось по спине тебе ладошкой пройдусь. О-о, мужик ты ладный, баской24. Да не упирайся – я тебе в матери гожусь…

Фаина принесла чистую белую рубаху, гребешок, подала Степану, и сказала полушутливо, затирая тряпкой лужу на полу, обнажив белые икры:

– Чистый и белый, как гривенник. Моя воля – за Танюшку тебя бы сосватала… – выпрямилась и вздохнула:

– Али сама отбила, хоть на ночку… Иди, хозяйка ждет! – Она провела парня из прихожей в первую попавшуюся дверь, жестом показала на диван.

Он присел, в ожидании Тани, осмотрелся. Строгая комната, устроенная по-городскому, просторная и уютная. Конечно, далеко не как у Волковых, где ему приходилось бывать. Сплошная роскошь, не квартира – ломбард.

Прямо, напротив входа – два окна, из-за которых сквозь шторы проглядывали увалы Уреньги. Между окнами – письменный стол и мягкое кресло. На полу – бухарский ковер. В левом переднем углу, возле дивана, в рост человека – диковинные часы. Над диваном развешаны литографии, гравюры по стали. На них белый парус у моря, скалистый берег, крепость с высокой башней со шпилем; на гравюрах – уголки Уральской природы, такие знакомые, что Степану показалось – где-то он их встречал.

На противоположной стене от дивана – небольшой ковер, а на ковре покоятся прикрепленные к стене палаш, кавалерийская шашка и морской кортик. Вся композиция выполнена в виде буквы Ж. Справа от входа, вдоль стены шкаф с книгами. Много книг.

Сперва он подошел к часам, поднявшись с дивана. Вот бы иметь такое чудо! Сколько, к примеру, надо коробов с углем за такие?..

В лакированном футляре темного дерева диковинные часы вызывали у Степана трепет, как икона богоматери или древняя рукописная книга. Он дотянулся рукой к стеклу, за которым покоился бронзовый циферблат с римскими цифрами. Циферблат круглый и большой, с добрый поднос, и обрамлен инкрустацией по дереву. От цифры XII до цифры VII, против хода часовой стрелки, распростерся великолепный волчище вниз головой, беспомощно свесив передние лапы. Внизу, под самой цифрой VI, красуется голова сибирской лайки. «Зараза, будто живая!»

Рядом – охотничий рог, обращенный раструбом к цифре V. От I до IV, словно за поясом удачливого охотника, распушив царственный хвост, висит глухарь. Через два ствола ружья пропущены золотые цепочки с гирями. Ладно часы сделаны!

Степан нехотя отвел глаза от дива, подошел к книгам. Начал читать золотые буквы. Мудрено и непонятно: «Систематическое описание горного и заводского производства», «Металлургия», «Петрография», «Краткая химическая энциклопедия», много других, и ни одной про жития святых. Не зря, видно, отец Тани наведается в дом «шайтанихи». От этой мысли ему захотелось одеться и уехать домой, но неожиданно появилась Таня.

– Не скучаешь, Степа? – Она улыбалась, стоя в проеме двери, держа в руке что-то белое, должно быть, скатерть.

– Здесь кабинет моего отца. Нравится?

Степан молчал в замешательстве.

– Вижу, мужчина голоден. Прошу в столовую, станем ужинать. – Она заговорщически улыбнулась. – Что Бог послал и Фаина сготовила…

Она провела его в столовую – комнату со шкафом с посудой, с большим столом посредине, над которым висела лампа под светло-зеленым фаянсовым абажуром. Вокруг стояло до десятка мягких стульев.

– Она такая мастерица по части изготовления блюд. Я пытаюсь у нее перенимать опыт, но у меня ничего не получается. – Говоря это, она набросила на стол скатерть, разгладила ладонью морщинки, а сама так и светилась. Её домашнее платье подчеркивало её гибкий хрупкий стан, ловкие движенья рук и нежную шею. Рядом с рослым Степаном она выглядела девочкой-подростком, и никто бы не сказал, что она старше его на целых два года.

Неслышно вошла Фаина, неся блестяще-гудящий самовар, затем из шкафа достала тарелки, вилки, чайные чашки. Неумолимыми движениями она протерла посуду полотенцем, переброшенным через плечо, расставила-разложила на столе и ускользнула, бросив на ходу:

– Самое главное принесу. Я быстро…

– Скромная и хозяйственная, с кулинарными наклонностями, – одобрительно отозвалась о Фаине Таня. – У папы бывают высокопоставленные чиновники, и нам никогда не бывает за нее стыдно, несмотря на то, что она из новокрещенных башкир. Уфимские башкиры – чистюли, добры и тактичны.

Степан сел за стол. Напротив, через узкую часть стола села хозяйка. Он не знал, куда девать свои большие руки. Глянул на девушку и быстро отвел глаза. Заметив его смущенный взгляд, она озорно блеснула глазами, но она сдержала себя, хотела что-то сказать, и произнесла обыкновенную банальность:

– Вот… – И сама застеснялась, обнаружив на щеках румянец. Выручила их Фаина – она поставила на стол блюдо, на котором лежала гора ароматных пирожков, вилкой поддела целых четыре и положила в тарелочку Степана, полив из маленького кувшинчика расплавленным маслом, вопросительно глянув на хозяйку.

– Я справлюсь, Фаина. Заварочный чайник принесешь, и ступай, голубушка. Поужинай с нами?

– Кухарка с пальчиков сыта, – улыбнулась Фаина. – Если позволишь, я тетку навещу.

– Конечно-конечно! Возьми пирожков сестрицам, да сладенького ещё. Горничная молча кивнула и выпорхнула из столовой.

– Добрая, как мать. – С уважением продолжала Таня рассказывать о Фаине. Она в сортировщицах в заводе была. Давай я тебе еще положу, а ты ешь и не стесняйся! Правда вкусные, хотя и с картошкой. Топленое масло придает им особый вкус и аромат. Мы с папой постов не соблюдаем… Так вот, работала она у домны – ад такой! Как-то по весне, года два назад, я её встретила на улице – еле ногами двигала.

«Что с тобой?», – спрашиваю. «Свету белого», отвечает, «не вижу». Привела её домой. Вся горит, задыхается от кашля. Я на папу насела. Как же, говорю ему, вы допускаете, что ваши работницы мрут от голода и болезней прямо на улице? Папа набросился на меня. Говорил что-то о социальных условиях, но Фаину отправил в лазарет. А затем она у нас оказалась. Бедная женщина! Мужа охранники запороли – какую-то вещичку с завода пронес, а девочка двух лет от дифтерии скончалась. Ешь, Степа, не стесняйся!

Степан не стеснялся. Как взял один пирожок – горячий, вкусный, так и проглотил, потом ещё и ещё. Когда насытился, то вспомнил: с утра ничего не ел.

– Ты не станешь возражать, что чай, а он – кирпичный, налью тебе с молоком? Имей в виду: мы с тобой не виноваты. Это все Фаина, и грех на ней. – С хитрецой улыбнулась она…

Степан не возражал. Дома за соблюдением постов следила мать, но и она сознавала их изнурительное действие при тяжелой работе. Он понимал, Таня шутит. Отхлебывая чай, жуя пирожок он тайком любовался ею и недоумевал, как же раньше он в ней ничего не приметил. Внезапно взгляды их встретились. У неё порозовели мочки ушей, а он перевел глаза на сверкающий самовар.

– Согрешили мы – надо покаяться! – сказал Степан. – У нас всегда так: и грешат и каются. Мы съели не с мясом. Про молоко и масло – никому! И про чай не скажем…

А она смотрела на него, радовалась тому, что он заговорил, и по-хозяйски была довольна за его отменный аппетит, и взглядом ласкала его лицо с загорелой кожей и длинные, словно у девушки, ресницы. Кроме того, она отметила, что за зиму он заметно повзрослел.

От исходящей от нее теплоты и заботы Степану стало несказанно уютно, легко. Жгучее желание прикоснуться к ней, дотронуться до неё охватило его.

– И смешной же ты был тогда все же. Помнишь? – весело спросила она.

Благодушие не покидало его. Он спросил:

– Когда?

– Взъерошенный, обиженный, с этакой шишкой на лбу. – Вспоминала Таня, смеясь.

– Было дело! – Ответил он, заражаясь её настроением. – Былью поросло…

– А сегодня ты был развязно груб. Не следовало бы тебе браниться на всю округу, – мягко произнесла она.

Степан отодвинул чайную чашку. Он рассчитывал, что Таня не заметила его грубости. «Начнет теперь придираться!»

Но она задала другой вопрос:

– У тебя дома все в порядке? Ну рассказал бы, что произошло у тебя с отцом?

Приветливость Тани и простота в общении, отсутствие нравоучений подкупали Степана и -будь что будет, он решил ей раскрыть тайну семейных отношений. Бывает же такой момент у человека, когда возникает потребность высказаться, раскрыть душу…

– Крепко осерчал я на тятьку, – тихо проговорил Степан. – Не потому – больно бьет, а потому как не прав. Раз я здорово провинился, он меня крепко отмутузил. Знал я – он прав, и нет обиды. Душно в нашем доме! Не могу я больше там жить… Сонька, та давно поняла. И ей свой дом постылым был. Мамка ночами ревет, убивается… – Говоря это, Степан рисовал замысловатые узоры черенком вилки по скатерти.

– Как-то сказала, мол, её, горемычную, сгубила отцовская жадность и лютость. А тятька свое гнёт, молчи, мол, болячка старая. С бритоусами и табашниками спелась не по моей прихоти. Пускай, мол, теперь локоть зубами достает за грехи тяжкие, хыть и супротив властей полезла, суцилиска! А я тогда за столом тятьке ляпнул, дескать, есть ли бог-то, коли он такое позволяет нашенскому духовному пастырю? Тятьку чуть родимчик не схватил – кашей подавился. Потом и говорит, вон из-за стола! Ты, говорит, совсем дурак. Господь, мол, наказал тебя за богохульство и мозгов лишил, вот и несешь ересь за столом. А как же, говорю, дядю Мишу он мозгов не лишил, коли он людей божьих учит, пестрообразных зверей обличает, а сам с голой девкой вино пьет…

Тятька соскочил из-за стола, руку протянул и ка-а-ак зыкнет25 со всего-то маху меня по башке своей крестовой ложкой. Оловянная такая с ручкой в виде креста. Тяжеленная! Анафеме, кричит, предам!

– Ну, скажем, бог всегда был, – заметила взволнованная Таня. – Для каждого – свой. И каждый своему Богу молится. Один – иконе, другой – золотому тельцу, наживе то есть, а третий – мамоне26. У тебя, Степа не хватит ни силы убеждения, ни знаний, ни житейского опыта для споров, тем более в грубой форме, с отцом. Уж кому-кому, а тебе известно изречение: бог любит детей, которые почитают своих отцов. Тебе Алексей Поликарпович анафемой пригрозил, а сколько таких, тебе подобных, за кощунство пострадало… Был такой непреклонный Джордано Бруно, его за его воззрения живьем на костре сожгли; великий Коперник чуть не удостоился той же участи, но вовремя отрекся. В любой семье, – продолжала Таня, – испокон веков, каждое утро наши предки вставали с именем Бога. И ложились, крестясь и молясь.

Они ему верили, некоторые обманывали, исповедовались и каялись, разбивая лбы в поклонах, и снова безмерно грешили, нарушая все десять христианских заповедей. Им казалось, кому-то он помогал, кого-то разочаровывал. Одни в награду строили храмы, другие обходились восковой свечой. Словом, в поколениях вырабатывалась сила привычки и культ. Культ всевышнего. Но именем всевышнего решались судьбы народов, он же вторгался в дела своих и других государств. А ты решил эту привычку перерубить одним махом. Сразу? Для твоего отца Бог – это все равно, как воздух, как рыбе – вода! И он будет держаться за него до тех пор, пока есть вера в его всемогущую силу. А сила его чем? В том, чтобы держать в повиновении тебя, Лаврентия. Марусю. Позабудет Бога – распадется семья, развалится клан. Вот поставь себя на место отца, представь свой быт без заведенного порядка, привычек, созданных веками. Обычай – не клетка с курами, его не переставишь по собственному желанию. Я тебя не уморила? – Степан отрицательно качнул головой. «Вот какая! Говорит так понятно, а башка кру́гом…»

– Кроме того, отец защищал дядю Мишу. – Продолжала Таня, собрав в стопку тарелки. – Как я убедилась, авторитет его, как духовного пастыря, высок и непоколебим. Сказал бы ты такое где-то при его прихожанах, да я уверен, тебя бы побили. Присматриваясь к здешним староверам, я сделала вывод, что в силу многих обстоятельств они сплочены, дружны, но грубы в своих поступках. Ой, Степа, прости меня, совсем запамятовала. – Она поспешно выскочила из столовой и вскоре вернулась с вазой, наполненной яблоками.

– Изволь угоститься…

Степан взял яблоко, и не знал, что с ним делать, ожидая, как поступит Таня со своим. Он никогда не пробовал фруктов, да и где их взять?

– Папин сослуживец недавно приехал из Оренбурга и угостил нас…

– Мальчонкой я был, – разговорился Степан. – У Федора Косого ранетки росли, а мы с Генкой по дюжине успели стибрить. Федор на нас собаку спустил, а мы через городьбу шмыгнули! Я штаны разодрал, а мама отшлепала. Не воруй, говорит… Ранетки кислые!

– Двойной урок! – смеялась Таня. – И штаны и взбучка. – Она спохватилась вдруг:

– Ты же с дороги, Степа. Весь день трудился, может быть, отдыхать будешь? – Озабоченно проговорила она, глядя на отраженный закат в окне.

– Не-е! С заходом солнышка – петухи спят… – Несмотря на усталость, ему не хотелось разлучаться с Таней, и он был готов сидеть с нею всю ночь, слушая, как она говорит.

– Ну, и прекрасно! Я бы хотела закончить свою мысль по поводу нашего разговора.

Ни оправдывать твоего отца, ни тем более винить я не имею права, но делаю вывод из своих наблюдений. Привычка всего опасаться, вечный страх за наказание божье и со стороны властей в семьях, подобно вашей, стали врожденными чертами. Отсюда и жестокость к женам и детям. Как бы это тебе попроще, популярнее, что ли, объяснить? Основы поведения в ваших семьях, думаю, продиктованы строгим соблюдением буквы священного писания, и как следствие – насаждение страха пастыря у паствы, отца у детей, мужа у жены. Есть и другие причины. Произошло это не вчера и не в прошлом году. Осуждение раскольников-староверов или старообрядцев длится уже более двух столетий, со времен раскола православной церкви. О расколе тысячу раз писано, еще больше рассказано, но беда раскольников от этого не убавилась. Если сделать экскурс в историю, то зачинщиком церковной реформы, приведшей к расколу, был тогда еще молодой, двадцатипятилетний государь Алексей Михайлович. Как новый царь, так – реформы! Вот он и поддержал советчиков, высокосановных служителей церкви, заботясь всего лишь об исправлении богослужебных книг. Вновь избранный на патриарший престол Никон поддержал начинание, но впоследствии не оправдал доверия государя и ревнителей древнего благочестия. Он имел неограниченное влияние на царя, но в процессе реформы наделал столько ошибок, столько наломал дров (за что в конце концов был изгнан с патриаршества), что твои, с позволенья сказать, единоверцы расхлебывают эту кашу и по сей день. Совсем недавно вышло правительственное постановление о послаблении старообрядцам, но оно осталось на бумаге.

Так вот, послушай! Конечная цель церковной реформы, надо полагать, была благая, но вылилась в раскол, принесший неисчислимые бедствия православному люду. Реформа не должна была касаться существа веры и культа, нужно было только исправить в рукописных книгах разночтения, возникшие в результате описок и вставок переписчиков. А сколько их накопилось со времен Крещения на Руси, со времен князя Владимира? Не счесть!

До Стоглавого собора – он проходил еще при Иване Четвертом-Грозном – русская церковь не имела единого культа, и в каждой местности, скажем, в Москве, на Соловках или Новгороде пели, читали и писали иконы по-разному. Разница оправдывалась традицией. Стоглавый собор эту разницу ликвидировал, то есть канонизировал – попросту узаконил. И все были довольны. Собор канонизировал основные догматы церкви. Было установлено правило, как складывать пальцы при крестном знамении – складывали их везде одинаково, каким должен быть крест на церкви, на книгах, просфорах, в какую сторону должны двигаться при крестном ходе. В любой местности крест был восьмиконечным, крестный ход двигался «посолонь» – с востока на запад.

Я повторяюсь: в основу исправления книг Никон хотел положить древние славянские рукописные и печатные греческие книги. Но! Рукописных книг после татарской власти осталось не столь уж много. Горели города, деревни, монастыри, хотя, будем справедливы, татары духовенство и монастыри все же щадили. В оставшихся рукописных книгах было столько разночтений, что с исправлением по ним ничего не вышло. Тогда Никон пошел другим путем, взяв за основу греческие книги. Представь себе, за восемь столетий со времен крещения на Руси –греческие книги уже стали не чисто греческими, потому что печатались в Венеции, в Риме, в Париже. Короче говоря, при исправлении стала вноситься католическая обрядность. Догматы Стоглавого собора были порушены. Меня, к примеру, совсем не волнует, какому богу поклоняются поляк Стась и горничная, башкирка Фаина, но для большинства православных прихожан и духовенства нововведения вызвали бурю протеста. Тебе это известно: вместо двуперстия – троеперстие – «щепоть». Вместо креста восьмиконечного – четырехконечный, «крыж». Вместо хождения посолонь – наоборот. Изменены были и сокращены чины – установленный порядок и одежда при крещении и миропомазании27, изменены чины девятого часа и вечерни и соединены вместе, сокращен чин заутрени. Совершенно переделан чин проскомидии, то есть первой части обедни, во время которой священник готовит хлеб и вино для совершения причастия, а верующие поют псалмы. Словом, одно убавили, другое изменили, третье вставили, и весь установленный порядок нарушили. Все это и многое другое ваши назвали мерзостью, ересью.

Новая вера требовала новых служителей. Сельское духовенство подчас было малограмотным, училось со слуху, не знало греческого языка, а переучиваться ему было немыслимо. Даже грамотным монахам, начитанным, обладающим огромной эрудицией, нововведения стали не под силу. Тогда-то и раскололась церковь на два лагеря: на послушных и строптивых. Раскольниками правильнее было бы назвать Никона и его последователей, а не вас. Правильнее к вам подходит – староверы.

Большой московский собор в 1667 году одобрил реформы Никона, а всех не принявших этой реформы предал анафеме как еретиков. Их стали преследовать и подвергать жестоким карам. И побежали староверы в леса. Первые из них появились на реке Керженце. Им новый ярлык наклеили – кержаки. Их там вылавливали. Они бежали на Урал, в Сибирь, и дальше за кордон – в Молдавию, Турцию, Египет.

– Таня, а ты – наша? – неожиданно спросил Степан.

– Как ваша? – не поняла вопроса она.

– Знаешь столько! Понятно все, но никто не пояснял… Дядя Миша…

Таня рассмеялась.

– Недавно в заводском клубе «Металл» я читала лекцию о расколе. Мне задавали много вопросов. Среди них был такой: «А ты, дочка, не духовного звания?» Я сказала, что папу моего вы все знаете, а мама была монашкой…

– И ты… в самом деле? – растерявшись спросил Степан.

– Степа-Степан, даже те́, в клубе поняли, что я пошутила.

– Кошка мышку придушила, а собаке сказала, мол, пошутила…

– Не веришь? Разубеждать не стану. Не нужно плохо думать о моей маме. Она у меня была прекрасной женщиной из семьи морского офицера.

Степан вспыхнул, опустил голову и проговорил:

– Ну, говори. Говори дальше!

– Я тебе хотела сказать, что история сохранила имена наиболее известных в то время мучеников за старую веру. Иван Неронов, Стефан Вонифатьев, Никита Пустосвят, Даниил, протопоп Аввакум Петров и сотни других были или казнены, или сожжены заживо.

Коломенского тоже сожгли, старца Иону из Казани рассекли на пять частей. Боярыню Морозову Федосью Прокопьевну с сестрами Евдокией и Марией сгноили в яме. А ведь она была лучшей подругой царицы…

Староверы были поставлены в такие условия, что не имели своего священства, иногда залучали в свои ряды священников от никонианской церкви. Они-то и образовали особый толк в расколе – «поповщину». Другие же решили, что по нужде можно обойтись без священника, предоставив исполнение треб и служб грамотным мирянам, вот как твой дядя Михаил. Такие миряне назывались «беспоповцами». Беспоповцы разделились с годами на много толков и сект. Некоторые из них имеют крайне изуверский характер. Беспоповские толки, в противовес поповским, весьма консервативные, отсталые в своем мировоззрении, и кроме буквы писания не желают ничего замечать, не отдают детей в школы. Вот представь себе: в мире строятся бронированные корабли, подводные лодки, косотурский завод отливает стальные пушки, в России построено сорок одна тысяча двести верст железных дорог, развивается искусство, наука, в том числе математика, астрономия, физика, химия, минералогия, зоология – всех не перечесть. Есть такие из старообрядцев, которые уверены, что причиной утраты староверами правой веры является мирская жизнь. От неё никуда не денешься. Дядя Миша против, а твой отец якшается, правда через тебя и брата Лаврентия, с табашниками и бритоусыми – продает уголь. Придет время, и ты с братом поступишь на завод! Поповцы давно это поняли. Среди них есть такие, которые ворочают крупным капиталом. Владелец Каслинского и Кыштымского заводов, некто Расторгуев, из старообрядцев, а Бугров, Белов, Рахмановы… Говорят, что в Москве сто тридцать восемь купеческих семей из старообрядцев. Вот и подумай, как прожить семейным без «печати антихристовой» – без денег? Но цепко ещё держатся староверы за свое, хотя многие потихоньку поворачивают вспять – пьют чай, вино, табак курят, сквернословят и грешат безмерно…

Степан залился краской, подумав о дяде Мише, отвел глаза на стену, а когда глянул в сторону Тани, их взгляды встретились. Девушка внезапно потеряла нить повествования и, желая подавить набежавшее на нее смущение, захотела встать с места. Подвинув ногу под столом, она почувствовала прикосновение ноги Степана. Будто электрический ток пронзил обоих и привел в оцепенение. Они замерли в длительном молчании, боясь разорвать невидимую цепь. Она перебирала кисточку косы, он подавлял в себе искушение прижаться к ней, нежно обнять. Словно прочитав его мысли, Таня порывисто встала и не взяла, а сгребла со стола вазу из-под яблок, стремительно вышла из столовой.

В дверях она появилась неожиданно, неся в руке лампу со стеклом. И своевременно: за окном наступал вечер, комната медленно погружалась в сумерки. Таня привстала одной ногой на стул, потянулась к абажуру, сняла его и укрепила лампу, водворив абажур на место. Из кармана платья достала спички, и вдруг качнулись тени на стене в такт качающейся лампе. Девушка подошла к окну, вглядываясь в уходящий сумеречный свет, задернула штору, сказала:

– На Уреньге-горе ещё снег, а внизу и на улице весь сбежал к пруду. Весна! Чудная пора! – радуясь, говорила она. – Весна всегда вызывает ожидание чего-то нового, лета, тепла…

А как ты относишься к весне, Степа?

– Посевная на носу, – ответил с охотой он. – Ла́дно как-то! Как после Паски укатим на заимку, и на все лето – раздолье! Зимой худо: то в лесу, то в кузнице… На покосе – деньки горячи!

– Семья ваша дружная, на работу горячая. Вот бы на сенокосе побывать.

– А чё? Приехала бы… Дружная? – вдруг усомнился Степан. – Со стороны, вроде, так. Отец все свалил на меня с Лаврухой. Не ево спина болит! И пахать, и сеять, жать и косить! Не по нраву как – орать примется. Или молчком по зубам двинет. Как-то один раз – не поверишь? – Лавруха лба не перекрестил перед первой бороздой, дак тятька ево, перепоясал чересседельником – ужо́м взвилси, – вспоминал Степан, положив руки на стол.

– Да! Темнота и необразованность, грубость и дикость кругом. Мне часто приходится бывать дома у своих учеников, – рассказывала теперь Таня, – сплошь и рядом семьи, похожие на вашу. Хорошие и ладные семьи, кажется, всем взяли: и трудолюбивые, и за себя постоять могут, но одержимые до фанатизма. Буква священного писания и древнего благочестия, замечу я, вколачиваются детям с малолетства в большей степени, чем таблицу умножения. Угрожают страшной карой, учат кулаком и розгой. Говоришь родителям, пора жить по-новому, бросить предрассудки! Но куда там! Так уж видно повелось в их жизни, что все старое, пусть самое плохое, они берегут и пестуют. Новое же встречают с оглядкой и недоверием. Новое явление, как только что сшитая новая рубашка: тут давит, там трёт. А обносится – хороша! Но рубашка, сшитая патриархом Никоном, наверное долго ещё не разносится28.

– Упоминать Никона – у нас грех. Ругать можно, плюнув три раза, – пояснил Степан.

– Сегодняшний разговор, если бы его послушал твой родитель или его брат – наставник-отец Михаил, стал бы нам с тобой дорого… с точки зрения истории я попыталась оправдать приверженцев старой веры – а значит, приняла сторону патриарха Адриана, протопопа Аввакума, боярыни Морозовой, и тем самым встала на путь отрицания казенных бумаг с печатью, погон, кокард, полиции, армии, всякой власти и самого царя. Вот до чего мы с тобой договорились! Но наша тропа иная. Надеюсь, ты не будешь против, если я тебе начну давать книги, не те, что принято читать у вас – душеспасительные да жития различных святых. Я тебе дам книги, в которых отображен мир простых смертных, мир с радостями, разочарованиями, с любовью и страстями. Они несравнимы с любовью Моисея и Сапфиры или Иакова и Лии29

Таня замолчала и вдруг, перебросив из-за спины косу, начала понемногу её расплетать, ловко работая гибкими пальцами. Её большие, открытые глаза устремились куда-то вдаль, за окно. Степан с восхищением глядел на её русые локоны, спадающие до пояса девушки. В комнате было тихо. Лишь диковинные часы из кабинета через приоткрытую дверь чуть слышно и равномерно отсчитывали секунды-шаги нового, двадцатого века…

Тишину нарушил с резким щелчком, неожиданный звук над столом. Две пары глаз взглядами устремились на лампу. По стеклу её, под фаянсовым зеленым абажуром, пробежала серебристая змейка и застыла. Свет померк, лампа начала коптить и струйка дыма стремительно потянулась к потолку.

Таня решительно вскочила на стул и, вытянув руку, прикрутила фитиль. Взялась за стекло, намереваясь его снять и отдернула назад – горячо! – качнулась корпусом и полетела со стула, но не упала. Сильные руки Степана подхватили её. Поддерживая и, плавно опуская, Таню на пол, он ощутил ладонями округлости девичьей груди. Весь вспыхнув, словно уличенный в постыдном поступке, он поспешно опустил руки.

– Пальцы! Сожгла, – проговорила она, борясь со смущением. – На кухне… Смажу чем-нибудь… – С ярким румянцем во всю щеку, она привстала на цыпочки и звонко чмокнула его в губы.

«Вот балда!» – ошарашенный думал Степан, глянув на убегающую. – «Надо было…»

А что надо было? Догнать, обнять, поцеловать? Махнул рукой, в прихожей набросил на плечи полушубок, вышел во двор. Проверив лошадей, вернулся к дому и сел на крыльцо, предавшись воспоминаниям.

Прошлой весной, когда Степану исполнилось шестнадцать, им овладело неведомое беспокойство. Он тайком вынашивал ревнивую зависть к мужикам, рассказывающим о своих победах над солдатками и молодыми вдовами. Без тени смущения, с откровенным бесстыдством они описывали интимные подробности, вызывая у одних слушателей неподдельный интерес, дружный хохот – у других.

Вечерами, взобравшись на сеновал, где он с весны до осени спал, Степан долгими часами не мог заснуть и тешил себя желанием пойти к поющим на улице девкам, увлечь за собой и смять разбитную краснощекую Глашку, по слухам податливую… Однако страх перед наказанием за первородный грех и природная робость подавляли жгучее желание. Накрывшись с головой одеялом, Степан слышал звонкий Глашкин голос:

«Мой миленок, што теленок,

Только веники не жрёт…»

Как-то его друг, решительный и безалаберный Генка, сверкнул белозубым оскалом:

– Ты чё? Малохольный какой? Рожа постная, глянешь и блевать хочется! Не в скит ли котомку собрал? – И осененный внезапной догадкой, спросил:

– Ты хыть бабу пробовал? – Видя замешательство Степана, положил ему руку на плечо, решительно предложил:

– Айда! Не ерепенься…

До Степана не сразу дошел смысл предложения, и он безо всякой задней мысли поплелся за другом. Понял лишь тогда, когда перед ним оказался небольшой приземистый флигель. В ожидании чего-то таинственного, неведанного, у него заколотилось сердце.

– Заходи, не промажем, – толкнул калитку Генка, где жила Нюрка-дурка.

За чисто выскобленным столом сидела женщина с волосами цвета ржавчины, лет тридцати, и двое детей – девочка и мальчик. Один другого меньше. Они ужинали, очищая ногтями крупную картошку, доставая её из чугунка, запивая молоком из оловянных кружек. На плите подрагивал крышкой медный чайник.

– Здравия и аппетиту! – запросто сказал Генка, оглядываясь. – У тебя нонче, Нюр, тихо? – спросил он, подавая хозяйке руку.

Степан застыл у порога, оглядывая убогое жилище. В прихожей-кухне – печь-плита, залавник. Над ним – полка с посудой. Стол и две скамьи. Прямо от входа – прикрытая двустворчатая дверь в другое помещение.

– У меня завсегда тихо! – неприветливо ответила хозяйка, вытирая руки о передник, протянув её Генке. – Прямо истомилась вся, тебя поджидаючи! Надоели вы, лихоманки…

– Мамке шкалик бы – добрая станет, а нам с Лушкой – леденцов! – деловито заявил мальчик лет пяти.

– Пожалте-с! Как говорят теперь в кабаке, – с улыбкой ответил Генка и вынув из кармана кулек, а в тряпице кусок сала, а из другого – бутылки, водрузил все на стол.

Нюрка радостно повела глазами и молча встала из-за стола. Качнув бедрами, подошла к плите, взяла чайник и поставила на стол. Повернулась к залавку, нагнулась, выпятив пышный зад, достала три граненых стакана.

– Добрые гости завсегда к столу! – радовалась она. Развернулась к детям, разделила леденцы поровну. – Ешьте!

Генка потрепал мальчика по золотым кудряшкам:

– Баиньки, Гришутка!

– Не давай ей много – пьяная дерётся! – и полез на полати вслед за Лушкой.

– Сам всю выпью, а ей – чуток! – подмигнул хозяйке Генка, жестом приглашая Степана к столу.

– Женись на мне, Геша, вишь он льнет к тебе. С праздничком! – проговорила Нюрка, опрокинув в рот содержимое рюмки.

– Не, Нюр! Больно велика назо́ла30. У тебя – двое, у меня – братан, – говорил Генка, жуя закуску. – Не серчай! Всё у тебя на месте: и характер, и телом вышла – взяться есть за что… Не-е! Вон, Степку сватай…

После впервые выпитого стакана Степан осмелел, пытался болтать с хозяйкой и с другом, но они не обращали на него внимания. Пьяная Нюрка целовалась с Генкой, потом обмусолила Степана, и он даже запустил руку за ворот её ситцевого платья.

– Тю-тю-тю! – пропела Нюрка и увлекла Генку за двустворчатую дверь. Затем вернулась, взяла со стола бутылку и обнадежила захмелевшего Степана:

– Ты не дрыхни. Я позову…

Дети на полатях спали. Над столом чуть слышно шипела семилинейная31 лампа. Из горницы доносилась приглушенная возня. Степан решил уйти, но появился Генка и, блудливо улыбаясь шепнул:

– Иди!

– Куды?

Генка шагнул к столу, плеснул из чайника в кружку, выпил. Глянул другу в глаза и серьезно сказал:

– Ступай, ждет…

Степан робко, задыхаясь от волнения, пошел за дверь. В блеснувшем лучике света увидел на кровати распластанную, в чем мать родила, Нюрку. Бесстыдная нагота её всколыхнула его и бросила на кровать. Нюрка бессвязно мычала и стонала, но не проснулась. Застегивая на ходу штаны, с чувством омерзения и стыда, он выскочил из флигеля, оставив на лавке картуз.

С тех пор девки и молодухи его не прельщали, встреч с Генкой он избегал. А когда столкнулись лицом к лицу, тот, оскалясь, спросил:

– Объездился?

– Поди к лешему, скотина!

– Опростоволосился, аль как?

– Ежели ты, – вскипел Степан, задыхаясь от злобы, – ежели ты напомнишь про Нюрку – вмажу!

– Дура! На таких все учатся…

Через неделю после этого Степан был дома – прихворнул. От безделья взялся чинить шлею от упряжи. Мать пряла льняную куделю. Мерно тарахтела самопрялка. Сын с матерью перекидывались короткими фразами, но больше молчали. Звякнула щеколдой калитка. Степан обернулся к распахнутому окну и обомлел – Нюрка!

– Петровна, господь в помощь! Не дашь ли щепотку соли…

Пелагея Петровна изменилась в лице.

– Как не дать, заходи! У нас через окно, али через порог не подают, – засуетилась всегда спокойная мать.

А Нюрка повторного приглашения не ждала. Мимолетно бросила быстрый взгляд на Степана и уселась на лавку.

– У тебя в руке будто было што, али мне показалось? Думала, посуда какая, – проговорила Петровна, подозрительно оглядывая гостью. – Ладно, в блюдечко насыплю. Сгодится тебе. Постой, на-ко тебе клубок шерстяной, безотцовским своим носочки свяжешь, не то варежки…

– Дай Господь тебе всего, Петровна! – засобиралась уходить Нюрка.

– Он ведь бескорыстен! Ступай, Нюра, – проводила до порога её мать.

– К чему ты привечаешь эту..? – как можно спокойнее спросил Степан. С его языка чуть было не сорвалось грязное слово, но видя строгое лицо матери, сдержался.

– Не ори на мать! И договаривай, кто она. Я-то уж знаю! Вот такие, как ты, судьбу блядки ей уготовили…

Степана словно кипятком обварило. Откуда узнала?

А мать спокойно, будто речь шла про куделю, продолжала:

– За солью пришла. Завсегда так: кто из парней с ней переспит, к тому в дом приходит. Дань собирать… Была и у нас. Степан…

– Замолчи, мама! Прощенья прошу…

– Матери молчать нет резону. Ну был, дак был. Вырос, значит! От естества это. А без матери, кто вас уму-разуму учить станет? Прощение заслужишь тогда, как на хлеб и воду на неделю сядешь. Вот и погляжу, станешь ли после ентова кобелиться! И в болото без разбору больше не влезешь. Потом невесту тебе подыщу!

Петровна унесла самопрялку, сложив пряжу в корзинку, продолжала:

– Дура-дурой, но умная. Не дай я ей соли и клубок – принародно опозорила бы отец-мать. Заявилась так вот к Дашке носатой за спичками. Та отказала и выгнала за порог. А Нюрка сняла с веревки рубаху и – за пазуху. Вот идут Дашка с мужиком по улице, а Нюрка сует ей рубаху, де-был твой в гостях, и оставил… а народ слушает, рты разевает… вот так, сынок! А ты: «Молчи!» Мать-то рассчиталась за грех твой, на себя взяла, прости меня, господи! – Пелагея Петровна перекрестилась. – Епитимья твоя завтре с утра! Не надумай меня провести! Где же Манька запропастилась? Ушла сранья с Тоськой по землянику. Кабы не заблудилась, не напужал кто… Глянь за вороты, не идет ли?

Степан с радостью вышел за калитку. С горки спускалась Маруся с подружкой. Вернулся и сообщил матери, думая, что мать больше к тягостному разговору не вернется. Но она – за своё:

– Я так скажу: приклеили ей дурку-то. В няньках жила, сирота сызмальства. Испортили да с пузом выкинули. Взамуж не вышла, и пошла по рукам. Так и живет случайным заработком, больше – «поденщиной». Жалостливая до мужиков больно, из себя ладная. Кто погладит, к тому и льнет! Будто кошка… Ну и не даром. Передком своим кормится. Все тайно любятся, а она – открыто, против обыкновения. В Расеи нашей завсегда так: кто против обыкновения – дурак! И староста выселить хотел, и урядник наганом грозил. А она придурится, и такого наплетет, нагородит с три короба! С дуры что? С дуры – взятки гладки!

С той поры почти год минуло. Степан заметно повзрослел, вытянулся, чуть раздался в плечах. К девкам его не тянуло, с Генкой виделся редко.

Забрел тогда с Таней к поляку как-то неожиданно, ради компании, и к ней ничего не испытывал, просто не приглядывался. А вот в этот вечер нахлынуло. Хочется быть с ней рядом, заглядывать в её лучистые глаза…

Степан звякнул бадьей, достал из колодца воды, сполоснул лицо, мечтая, как выйдет Таня, и он обнимет её. Заржали кони, он вылил воду в колоду, напоил их, подсыпал из мешка овса. Все вокруг было во сне, ярко светила луна. От серебристого диска помощницы влюбленных струился мягкий, нежный, голубоватый свет. В спокойном воздухе все было наполнено весенним ароматом и чуть заметным теплом. Парень пересек двор и сел на крыльцо, усевшись на по́лу овчинного полушубка. Из темноты сеней неслышно вышла Таня и молча встала рядом.

– Болит рука? – участливо спросил Степан, обратя голову к ней.

– Тс-с! – прошептала она. – Слышишь. Весна шагает?

– Угу! Садись! – и накрыл ей плечи. Она придвинулась так, что чувствовалось тепло её тела. Он просунул руку к её талии, она сказала:

– Не надо. Сиди спокойно! Не мешай весне, спугнешь… – И чуть слышно, но четко продекламировала:

«Печальна и бледна вернулась ты домой…

Не торопясь в постель и свеч не зажигая,

Присела ты к окну, облитому луной,

И загляделась в сад, тепло его вдыхая…»

– Хорошо у тебя получается…

– Не я. Это – Надсон, русский поэт.

Предыдущая главаГлава 6 из 13Следующая глава