Уж который день, от зари до зари, в забытьи, будто не в силах стряхнуть дремоту, сеял Степан. Идя рядом с братом, с утра до вечера он машинально опускал руку в лукошко и, отведя её в сторону, разжимал пальцы. Золотистыми струйками зёрна скользили с ладони и падали на влажную, пахнущую дурманом землю. Запах земли опьянил и отца, неожиданно приехавшего к началу первого дня начала весенней страды: его мелкие морщинки, как паутина, вокруг пронзительных черных глаз словно расправились, а весь он вдруг сделался покладистым и добрым.
– Нет, не скажи! Душа мужика при виде поспелой землицы поёт и пляшет, – запустив пятерню в мешок с семенами, радуясь, говорил он Лаврентию. Степана он по-прежнему не замечал.
Каждый хлебороб знает, сколько пота надо пролить, чтобы в конечном счете уложить в землю зерно, а потому и заколдован магической силой кормилицы-земли – извечной способностью из крохотного зернышка родить налитой колос.
Затем он шагал на озимый клин и любовался изумрудной зеленью, что дружно пошла в рост – дожить бы до поры, когда здесь появится первый сноп.
С утра, как из сита, моросил мелкий дождь. И кстати: пашне, расположенной на подошве горы, нужна влага. Теперь свежевспаханная земля жадно пила её вместе с зерном.
Заметно повеселели, обрадовались живительному дождику ещё безлистые, но с бугорками-почками, растущие по краю пашни березки; жемчужными бусинками покрылись иголки вечнозеленых сосенок; набухла влагой прошлогодняя трава-отава, некошенная в редколесье.
– Сей в грязь – будешь князь! – себя ли убеждал, сыновей ли подбадривал Алексей Поликарпович, счищая с сапог деревянной лопаточкой налипшие комья, и подходил к брату Михаилу. Помог ему снять с телеги железные бороны, несколько мешков с семенами.
– Знатная, хорошая пшеничка! – развязав мешок и трогая её руками, удовлетворенно бросил Михаил. Алексей удовлетворенно пояснил:
– Дык ведь земля – тарелка: что положишь, то и соберешь. Не отбери зерно, вырастет головня и васильки…
Степан разговоров о пашне и севе не слышал, работая поодаль от всех. Разные мысли роились в его голове. «Уходить надо, – думал он. – Уходить в завод, решено!» Что будет дальше, он ещё не додумал, но то, что в любом случае ускользнет с заимки в деревню, не сомневался.
В то утро, после вечеринки он незаметно пробрался на сеновал, скинул с себя одежду, и в одних подштанниках умылся возле колодца. Как ни в чем не бывало сел завтракать рядом с Лаврентием. Не отошедший ото сна брат был нетороплив и неразговорчив. Матрена шумно поставила на стол капустный пирог и кринку с простоквашей.
– Кого-то господь дает спозаранку, – удивилась она, а Степан вздрогнул, услыхав стук в ворота. Пошла отпереть.
– Дрыхнете? – вместо приветствия спросил Алексей Поликарпович, проходя в ворота. – Работнички, растак вас!
– Тятенька, да уж пирог на столе. Дрыхнуть, как видишь, некогда. Милости прошу!
С телеги сполз дядя Миша и, разминая затекшие ноги, побрел за братом.
– Пирог, говоришь? – чмокнул он сноху брата в щеку. – Молодец, молодка! Пирог кстати будет – в брюхе урчит…
Степан облегченно вздохнул. Вздохнул, что успел позавтракать, что приехали родственники, что заимка теперь наполнится бестолковой суетой, и он избавился от той предполагаемой муки, которую предстояло ему пережить от многозначительных взглядов и намеков брата и Матрены. Но он не мог знать того, что чисто женским чутьем невестка угадала душевное состояние деверя. На то бабья натура…
В ту ночь Степан прошел мимо березы, наклоненной над дорогой, свернул было к заимке, успев подумать: «Не пришла». Но от стога сена, стоявшего поодаль, услыхал голос. Он остановился, прислушался.
– Степка, иди!
Дрогнуло сердце: Сулея! Она бросилась навстречу, прижалась головой к его груди и бормотала-бормотала, путая русские и башкирские слова, и тянулась к его губам. Не спеши, рассвет, не торопи наступление суетного дня, продли мгновения жарких объятий! Не осуди молодых, ибо в этом заключается продление жизни!
Теперь с тоской Степан бросал взгляд на медленно убывающий незасеянный клин, считал шаги, мучительно думал, как ускользнуть вечером, если старики не уедут. С надеждой он украдкой поглядывал в сторону деревни, трубы которой дымились внизу, под горой.
И вот чудо! Отец с дядей Мишей навесили на шеи ремни, подцепили по лукошку, встали в ряд. К заходу солнца пошабашили – хотели раньше. Дождь размочил пахоту, приходилось часто останавливаться, отковыривая грязь с сапог, и даже Лаврентию, сидящему на Каурке верхом, было нелегко. Он то и дело очищал зубья бороны, чуть слышно бранясь:
– Куды торопятся? Притоптали семена, полоумные! Поучать бы только…
– Слава тебе, всевышний! Перекрестился Алексей Поликарпович. – Засветло успели.
– Дак ведь без хозяина земля круглая сирота, – изрек Михаил, часто крестясь. – Господь не родит, и земля не даст…
Старики заспешили домой, не перекусив даже. Садясь в телегу и прислушиваясь, как от балагана Зотовых понеслась веселая песня, Михаил Поликарпович осуждающе заметил:
– Опаскудились! Ни стыда, ни совести: пост для близиру92 соблюдают, нехристи… Резвятся вместо божьей молитвы.
– Робят без близиру, потому и весело. Стало быть, им работа в радость, – вмешалась в разговор Матрена, подстилая под себя на телеге шубейку.
– Ишь разговорилась. Перечить старшим надумала! – буркнул тесть и взмахнул кнутом. – Худое ботало…
Братья остались одни. Им предстояло за два следующих дня, если не помешает погода, закончить боронование и почистить елань в лесочке от кустов для будущего покоса. Они молча поужинали заранее сваренной Матреной и укрытой полушубком, чтоб не остыла, картошкой, запили простоквашей.
Лаврентий направился на лежанку. Видя, как Степан переодевает рубаху, сказал:
– Смотри там, не глянется93 мне твоя дружба с басурманами…
– Мало ли что тебе, – миролюбиво ответил Степан, прикрыв за собой дверь.
Багровый солнечный шар выглянул в разрыве плотных облаков, окрасил их в кроваво-красный цвет и, зацепившись за вершину горы, начал сползать за частокол верхушек деревьев. Над низинами и логами потянулась белесая кисея и медленно поднималась ввысь, задержавшись на вершине хребта. «Горы топятся – дождливо будет», – подумал Степан, обходя дорожную колею, наполненную водой, в которой отражалось уже бледное, послезакатное небо. Направляясь к столу, он тихим свистом дал знак Сулее, но подойдя ближе, лицом к лицу столкнулся с Абдуллой. «Выследил!» – вздрогнул он.
Горящие от злобы глаза на скуластом, изрытом оспой лице. В руке зажат черенок длинного пастушьего кнута.
«Бить станет, ишь волком глядит», – тревожно подумал Степан. – «Пусть-ка тронет! Где Сулея?» Он на шаг отступил назад.
– Зачем мой сестра лежал? – сверля Степана раскосыми глазами, подходил Абдулла.
Степан вздрогнул. Не от грозного вида противника, не от крика, а оттого, что его тайны больше нет. Если о ней знает Абдулла, значит, знает вся деревня, и дорога сюда ему навсегда заказана. Но где же Сулея? От этого живодёра всего можно ожидать…
– Тибе ма́ла руска девка? Калым принесешь, собака? – он в бешенстве размахнулся черенком кнута. Степан чуть уклонился, но отскочить не успел. Тупая боль охватила плечо левой руки – половина кнутовища отлетела в сторону.
– Ах, ты! – вскипела кровь от обиды. Пинком в живот, он опрокинул обидчика на спину и, навалившись всем телом, обхватил одной рукой шею Абдуллы. Тот взвился ужом и, вырвавшись, тяжело дыша встал на ноги, вытащив из кармана нож.
Вскочил и Степан. Не спуская глаз с обидчика, попятился назад. Покосился вправо-влево, чтобы найти что-нибудь для обороны. Не найдя ничего подходящего, быстро сдернул с ноги сапог.
– Степка, ходи! – резанул слух женский голос сзади. Он с беспокойством оглянулся и вдруг, теряя равновесие грохнулся спиной в жухлую траву – подвела кротовая нора, в которую попала разутая нога… Опершись здоровой рукой о землю, он начал подыматься. И тут же почувствовал, как что-то теплое и липкое потекло по спине. «Зарезал!» – мелькнула мысль, а до слуха донесся душераздирающий крик Сулеи.
Туча желтых, красно-синих светлячков замельтешила над его головой. Сначала медленно, а затем быстрее и быстрее, и вот вечернее небо встало на дыбы и перевернулось.
Поутру Лаврентия поднял с постели стук в калитку. Впервые за всю страду он решил поваляться, поспать.
– Какого рожна? – спросил он, не открывая ворот. – Чего надо?
– Отвори, Лавруха, Зотов я, Петруха, – донеслось из-за ворот.
– Чё леший носит? – выглянул из калитки. Перед ним стоял среднего роста чернявый Петруха. Руки его дрожали.
– Тут двое шастали, вашу заимку разыскивали. Из ненашенских…
«Пошарить хотели, видать», – подумал Лаврентий и спросил:
– Ну?
– Сказывали, человек зарезанный на дороге лежит. Подле татарского покосу. Брательника твово признали… Беда!
– Будет те турусить-то94! Спит, должно, Степка на сарае давно…
– Как знаешь, – проговорил Петруха шмыгнув курносиком. – К нему с добром, а он…
Лаврентий спокойно лег досыпать, поворочался, и вдруг вскочил на ноги и бросился запрягать Каурую.
Он нашел брата в полуверсте от заимки. Тронул Степана – раздался слабый стон. Живой! Разглядел на пиджаке под правой лопаткой кровь. Кто его так? Осторожно, взяв в охапку, не очень ловко положил на телегу. Как быть? Оставить одного и ехать за помощью, а если… На живот положить брата – задохнется, на спину – там рана…
Мысли роились, но как ни крути-верти, надо везти домой. На заимке Лаврентий опустил Степана животом на землю. Принес две охапки сена, несколько раз бегал в избу и притащил одеяло, подушку, полушубок. Расстелил сено, накрыв его одеялом, уложил больного животом вниз, положив под грудь подушку. Запер калитку и присел на край телеги. Перед подъемом в Ильмен-гору соскочил на землю, потрогал брату лоб – теплый и влажный. Заботливо укрыл Степана полушубком и взял Каурую за удила. По каменистой дороге телегу трясло, слышались стоны. «Стонет, значит – дышит, живой», – думал Лаврентий, – «а если замолчит…»
– Потерпи, братка. Не долго уж…
На горе́ Лаврентий перевел дух, отдышался. Брюхо лошади ходило ходуном. Медленно спустились, за лесом виднелись крыши.
Перед бродом через Миасс-реку, Лаврентий изменил решение и свернул к смолокурке, что притулилась к горбатой скале на правом берегу. Чуть поодаль, под сосной стояла приземистая избушка – обиталище деда Тимофея – смолокура и знахаря.
В тот послезакатный вечер, когда Степан, обливаясь кровью, пытался доползти к заимке, телега с его родственниками медленно вкатилась в село. Тургояк погрузился в сон. У одного из колодцев какая-то баба скрипела во́ротом, да где-то на Нагорной, что выше Долгой, захлебывалась лаем собака.
У ворот с телеги проворно слезла Матрена, звякнула щеколда калитки. Загремела задвижка, распахнулись створки ворот. Увлеченные беседой, братья Поликарповичи въехали во двор. Вспыхнул в доме свет. Во дворе стало видно все: и как Алексей Поликарпович развязывал супонь хомута, распрягая лошадь, и как жена его резво спустилась с высокого крыльца, сказав с приездом. Но не зря люди говорят : набежит беда – с ног собьет. Закрывая воротину, сноха Матрена увидела такое, что побелела вся.
– Тятенька, глянь! – прохрипела она. Алексей Поликарпович, оттаскивая за оглобли телегу, обернулся и разинул рот. Он весь побагровел и опрометью бросился в дом.
– Манька где? Тебя спрашиваю, где она? Я её…
Пелагея Петровна собирала на стол и спокойно ответила:
– На посиделки пошла. К Чиненовым. У ихней дочки…
– Какие посиделки? – не дал договорить жене Алексей Поликарпович. – Какие вечорки в этакую пору? – задыхался от злобы хозяин. – Люди пашут – сеют, а блядухам – вечерки? Распустила, сводня старая, сук мне народила!
– Ошалел95 совсем! Ведь ты – отец. Окстись. Алексей. Она – ребенок! Как с цепи сорвался… Или выпил где?
– Заступница! Убью! – замахнулся кулачищем он на жену. – Разинь глаза на вороты…
– Ополоумел совсем! – гневно проговорила она, увернувшись от удара. В это время через порог шагнула Матрена вся в слезах. Следом вошел Михаил.
– Маманька, куды нам от стыда деваться? Ворота дегтем намазаны… Сраму-то… Она кинулась к свекрови, которая тихо охнув, в бессилии присела на лавку.
– Господи, Сусе Христе! – шептала она. – За что, за какие грехи ты послал мне испытание? Господи! – она заплакала.
Михаил Поликарпович подошел к снохе, перекрестился.
– Не усугубляй вины своей, – проговорил он. – Ибо в книге Иова сказано: посыпь пеплом голову свою96. Аз же тебе, Поля, изреку: пожни плоды деяний своих. Совсем распустила ты деток…
Пелагея Петровна ухватилась за край лавки. Что могла сказать в ответ деверю, авторитет которого среди темных и верующих старообрядцев держался исключительно на его краснобайстве? Уж она-то давно поняла, что защищал он не кержацкую веру, не древлее благочестие, а собственные грехи. Она поднялась с лавки, выпрямилась. Глаза её сверкнули.
– Я – мать своим детям и я одна за них в ответе. Я их обниму, приласкаю, и я их накажу. А ты – проводник праведных дел господа, призывающий людей к любви, состраданию и добру, о какой ты моей вине тут разорялся, о каких таких плодах деяний моих говорил? Ты…
– Расселись? – закричал вбежавший Алексей Поликарпович. – А ну живо топите баню, чтоб кипяток был! Карасин в амбарушке, мочало там. Не мешкайте! – сыпал он женщинам указания.
Братья еле-еле с помощью лома сняли тяжелые створки ворот, а проем завесили холщевым пологом. При свете фонаря Пелагея Петровна с Матреной мыли, скребли въевшуюся в дерево смолу, и чем больше они старались, тем больше росла неуверенность и леденящий душу страх: проснется село, и каждый станет тыкать пальцем в скобленные ворота…
Покрыть бы их краской, да кто же их красит?
В калитке появилась Маруся, разрумяненная быстрой ходьбой.
– Чёй-то у вас? – спросила она.
Коршуном налетел на нее отец и огрел вчетверо сложенными вожжами.
– Потаскуха! Бродячая тварь!
– За что, тятенька? – оцепенела от неожиданности и боли любимая дочка отца, закрывая ладонями лицо.
– И она набралась наглости спрашивать? – повернулся к стоящему брату Алексей Поликарпович. – Вот тебе за вороты, вот тебе за грязный подол! Порешу! – удары сыпались один за другим.
– Не виновата я, тятенька! – истошным голосом закричала Маруся. Какая несправедливость! Нелепость обвинения в тяжком грехе, подобно удару молнии, поразила её чистую подростковую душу, всё её хрупкое существо, вызвав неимоверную боль. И эту боль услышала и поняла мать. Она бросилась к дочери, заслоняя её от ударов отца, будто курица-наседка, заслоняя своего цыпленка.
– Не смей, сатана! Убей лучше меня, – кричала Пелагея Петровна, разведя руки. – Меня убей, но ребенка не трожь. Мать я ей, ма-ать!
Всегда кроткая, покладистая, на диво спокойная жена обескуражила мужа своей решимостью и не побоялась поднять голос на мужа, хозяина. Его рука бессильно выпустила вожжи, он, проскрежетав зубами, замер от досады.
– Вижу и нутром чую: не виновата дочь наша. Тут фулиганство чьё-то, – тихо проговорила мать и, повернувшись к Марусе, провела по её лицу ладонью, вытирая слезы и кровь. Взяв за руку, повела её к калитке.
– Айда, доченька! Пойдем от зверей…
– Проучить надо! Чё встал? Зубоскалить научилась! – подступил к брату Михаил Поликарпович. – Ибо открывается гнев Божий с неба на всякое нечестие…
Пелагея Петровна остановилась.
– Дурак ты, лицемер! От грехов своих провонял, как пес смердящий. – Она плюнула, – начитан: строчками апостола Павла козыряешь и все в свою пользу. Нарочно не досказал, злодей? А дальше писано: «И неправду человеков». То уж супротив тебя. Поостерегся бы в моё хозяйство появляться – всякое может случиться: горшок ли со щами опрокинется, кипяток ли брызнет, ухват ли упадет. И не дай бог – на голову…
– Одурела баба! Я тя прокляну!
– Не пужай! Твоя анафема не про меня. За тобой много подлых дел, наробил столько. Испокон века отцы жили с сынами под одной крышей. Ты её продырявил, порушил. Дочку старшую отлучили по твоему совету. По твоей воле, старый греховодник, чужим в доме стал Степан. Теперь взялся за меньшую. Вон она, за воротами стоит, в слезах вся. А ты её спросил где, с кем, и не навет ли это? Молчишь? Куды там, и пальцем не шевельнешь. Долдонишь только простачкам-единоверцам о вере, благодати, добродетели и терпении. Оне и уши развесили. А где она, вера-то? Вера в Ерусалиме осталась, благодать, видно, на небо взята, и нет её на земле. Добродетель таскается с сумой по миру, а что касается терпенья, то оно у меня было, а теперь лопнуло. Потому как нет у тебя ни совести, ни чести, и одно тебе прозванье – убивец! Не пяль на меня зенки и вспомни Куштумгу, – она хлопнула калиткой.
– Успокойся, доченька и утри слезы, – говорила мать, направляясь к дому свата Мокея. – Упаду в ноги, буду просить отца Авдотьи отвезти нас с тобой в Косотурск к брату Кириллу, пока бабы о твоем позоре перестанут судачить.
– Мама, я не… – зарыдала Маруся.
– Верю, доченька, знаю: ложь все это. Видела нонче сон. Будто бы на Буланке я по полю ехала – была у нас кобыла, Буланкой звали. Видеть во сне лошадь – ложь. С утра к ней приготовилась, жду, но такого не ждала… Чую я, поизгаляться кто-то решил над тобой, над домом нашим. Попомни меня: отольются твои и мои слезы обидчикам. Ты не убивайся, в жизни все ведь бывает. Господь терпел, и нам велел. Сват не откажет, он уж отсеялся. Нашему все мало, хватает ртом и жо… Прости, доченька за грубое слово. Окаянный!
На другой день, часа в два пополудни, к воротам тестя по пути заехал Лаврентий.
Думал послать за женой, но Мотя – тут как тут. Бросилась мужу на шею и расплакалась.
– Ну, ну! – привлек к себе Матрену Лаврентий и, утирая углом её же платка слезы, нежно спросил:
– Стосковалась?
– Содом у нас, Лавруша, – перестав плакать, сообщила она. – Такое ночью было, такое… Господи!
Отведя мужа в сторонку, она рассказала о том, как ворота с маменькой-свекровью скоблили, и как тятенька-свекор Марусю избил, и про то, как со двора был изгнан дядя Миша.
– Давно пора! – мрачно заключил Лаврентий. – А отец как?
– Дома. Вроде захворал.
– А мать, Маруся?
– С моим отцом в Косотурск погнали…
– Какая нужда в том? – спросил Лаврентий. – Ну, узнаю охальника – шею сверну, – показав кулак невидимому противнику. – Потом помолчал, раздумывая, тихо сказал:
– У нас ещё лучше: Степку порезали.
Матрена охнула. У неё подкосились ноги. Лаврентий прижал голову жены к своей груди.
– Ты не кричи, живой он. Завез его надежному человеку. Выходит. Вот только крови, говорит, много потерял.
– Лаврушенька, миленький! Не ходи домой. Отец узнает… Давай уедем на заимку, вот харчей только уложу на телегу. Давай, поворачивай…