К книге
Студеный флотЧасть четвертая На чистый норд. Глава первая. Бери бушлат, пошли домой!
92%
Часть четвертая На чистый норд. Глава первая. Бери бушлат, пошли домой!
24

1.

Каждый корабль знает море по-своему… У рыбацкого сейнера, у океанского танкера, у портового буксира свои с ним счеты, свои отметины, свои Сциллы и Харибды… У крейсера иные, чем у пассажирского лайнера, у парусника – иные, чем у эсминца. Но только подводные лодки знают море интимно, изнутри, из глубины. Им ведомы не одни лишь удары волн, они посвящены и в тайную жизнь океана с ее сокровенными звуками, струями, жестокими прихотями.

Каждое судно устает от моря по-своему: у одного ноют натруженные мачты, у другого – гребные валы. Но только подводные лодки, изголодавшиеся по солнцу и воздуху, с настывшими в безднах бортами, с намертво стиснутыми люками и обмятыми ребрами, устают до смертной истомы.

И все же все корабли – что бы ни уводило их в плавание – едины в своей тоске по дому. Едва рулевой ложится на курс возвращения, как та горизонтная дуга, за которой рано или поздно откроется родной берег и которая отличима от остального морского окоема разве что цифрами на компасной картушке, она, эта кромка, обещающая дом, и в самом деле начинает как бы мерцать, переливаться, притягивать взгляд… И в ее синеватой дымке встанет, словно мираж, видимый каждому по-своему, женщина на причале. Пусть не скоро еще он станет явью, этот прекрасный мираж: пройдет одна ходовая неделя, другая… Но рано или поздно откроется поворотный мыс, вдруг вспыхнет входной маяк, разомкнутся ржавые сети подводных ворот, и ты увидишь ее – женщину на причале. Глаза твои с зоркостью ночного бинокля издали отыщут ее в толпе встречающих. И ты прочтешь ее родной силуэт – как немое признание в любви. Самое прекрасное и убедительное. Я пришла. Я ждала тебя. Я встречаю тебя.

И ты бросишь к ее ногам победный груз походной усталости. И высшей наградой за стылую тишь глубин, за леденящие вопли тревог, за стон истерзанного штормом железа, за жизнь, ту, которая дается один только раз и которую ты, не щадя, перевел в ходовые мили, вахты, атаки, будет она – женщина на причале.

2. Башилов

Домой! И пусть впереди еще пол-океана, счет времени уже пошел на сутки: разменяли последнюю декаду, последнюю неделю. У календаря в кают-компании ведутся нетерпеливые подсчеты: последний походный вторник, последнее воскресенье…

Старпом сердится: в море нельзя загадывать наперед. И все-таки лейтенант Весляров не удерживается от радостного возгласа:

– Последняя «разуха»!

Лодочный баталер мичман Елистратыч в последний раз выдал комплекты разового белья.

Веками моряк определял приближение к берегу по облакам, птицам, множеству других признаков. У подводников иные приметы. Близость берега ощущается и по слепым пока картам: изобаты глубин пошли на убыль – триста, двести, сто метров… Но вот-вот появятся очертания материка… И по тому, что вестовой Симбирцева пришивает подворотничок к кителю. Значит, наверху похолодало – в легкой куртке на мостике не постоишь. В отсеках появились ватники. Их извлекли из дальних закоулков и держат наготове – понадобятся не сегодня завтра. После опостылевшей «тропички» смотришь на них с удовольствием. Они предвещают холод, север, базу, берег – дом.

Едва легли на «ноль», на «чистый норд», и Полярная звезда, еще не взошедшая в зенит, поворотила к себе нос корабля. Едва стало ясно, что идем домой прямым ходом, без отклонений и попутных задач, как запретные воспоминания – весь поход на них лежало табу – ожили, беспощадно заполняя собой часы недолгого одиночества. Будто на секретном пакете сломали сургучные печати…

…От окна разило ледяным холодом. Белые узлы вязала поземка на скосогоренной улице…

Кажется, в тот день в Екатерининской гавани запретили перешвартовки (чтобы не рвались на морозе тросы), и я оказался дома раньше обычного. Я позвонил Лю на гидрометеопост, и она обещала прийти…

Она обещала прийти. С этой минуты весь город – со всеми своими деревянными и кирпичными домами, крутосклонными улицами, сопками, гаванью – сделался лишь большой декорацией нашей встречи. Весь мир наполнен ее обещанием: она придет… Скорее, скорее туда, куда она придет. Неужели она придет сюда, в этот невзрачный двухэтажный деревянный дом?

Это событие должно было незримо потрясти этот город со всеми его сопками, арсеналами, причалами, кварталами, оно должно было приподнять его к небесам, заставить парить, а потом плавно и нежно опустить его на землю…

И уже само собой началось тревожное гадание: придет – не придет? А вдруг ее поставят на дежурство по метеостанции? А вдруг усилится ветер и на сигнальной мачте поднимут «ветер-два», по которому надо бежать на лодку? Будет очень обидно, если она придет, а за мной прибежит оповеститель: срочно прибыть в казарму, в политотдел, на лодку – да мало ли куда еще и по какому ЧП?

Я приводил в порядок свою каморку: повесил на окно вместо занавески три сшитых вместе флага расцвечивания (подарок штурмана), подмел щелистый пол и выровнял одеяло на койке. Прибил второй крюк для ее шубки. Поставил электрочайник…

Чем я убивал время до ее прихода? Читал статью про акул, пришивал пуговицу к кителю, потом прилег на койку и, положив гитару на грудь, перебирал аккорды… Вдруг рявкнул в прихожей ревун. Соседка щелкнула замком. Быстрый постук каблучков по коридору, короткий – для приличия – стук в дверь, и влетает она! С мороза, со снегом в волосах и на ресницах… Я помогаю ей снять шубку, платок, а потом все остальное… Смяты, сорваны, скомканы последние покровы. Нагота! Как удар. Как гимн… Что в этой внезапно открывшейся женской наготе – мгновенье срама или обещание счастья? Миг ее победы или слабости? Торжество зверя, восставшего во мне, или невольное замирание перед бездной, перед таинством жизни?

В ее зрачках, как в двух медальонах, – два крошечных моих лица. Я отражаюсь в ее глазах и постепенно растворяюсь в ее мерцающем взгляде. О, этот томный оскал из-под красиво вздернутой верхней губы за мгновенье до исступленного вздоха…

И отрезвление… Беспощадное. Постылое. Бескрылое… И мысли одна деловитее другой: еще три несданных зачета на допуск к самостоятельному несению якорной вахты… Надо бы сегодня… И завтра строевой смотр… А она – еще вчера такая вожделенная и почти недоступная – вот она, рядом, на соседней подушке. И надо бы прильнуть к ней и забыть весь мир. Но мир нагло встает между нами… Разводит нас, как стальной форштевень режет волну.

3.

Сегодня ночью увидели первое северное сияние. Вылезли на мостик и кричали:

– Лепота-а!

Лейтенант Весляров, теперь уже ставший старшим лейтенантом, стоял в одном кителе на продувном ветре и, прикрыв уши ладонями, вглядывался в радужное небо. Северное сияние развернулось из единственного всполоха широко и пестро, будто рулончик китайской циновки.

Мы возвращаемся под барабанный бой пишущих машинок. Отчеты, отчеты, отчеты… Старпом, командиры боевых частей, примостившись кто-где, пишут пухлые тома о торпедных стрельбах, о маневрировании на позициях, о слежении за целями, обо всем, что случалось с нами в походе. Глядя на подводную лодку, трудно поверить, что эта могучая стальная рыбина больна заурядной канцелярской болезнью – бумажной паршой.

Если бы Фрэнсиса Дрейка или Моргана заставили документировать все свои действия, пиратство вывелось бы на корню.

Пишу отчет и я, переводя людей в цифры, а цифры – в проценты, показывающие рост отличников и классных специалистов. В эти минуты я себе противен… Никогда не привыкну к подобной бухгалтерии.

В отсеке за центральным постом, в четвертом, там, где камбуз и мичманская кают-компания, живут только двое: инженер-механик Мартопляс и помощник командира Федя Руднев. Их шкафоподобные каютки втиснуты под правый борт рядышком. Соседство неминуемо обрекает их на дружбу, весьма, впрочем, странную и неровную.

Главный и вечный предмет раздоров помощника и меха – провизионная рефкамера, лодочный холодильник. Как только Мартопляс начинает экономить электроэнергию, у Феди-пома размораживается провизионка и портятся продукты. Вот тут-то и идут счеты на киловатты и килограммы. При этом Руднев «давит погоном», то есть недвусмысленно дает понять, когда все аргументы исчерпаны, что он – помощник командира большой подводной лодки, а Мартопляс – всего лишь командир БЧ, боевой части пять, «бычок».

Мартопляс старше Феди на пять лет – на полный курс военно-морского училища, и ему обидны начальственные наскоки неблагодарного «карася». Не он ли готовил Федю к допуску на самостоятельное управление подводной лодкой? Сколько трюмов обползали вместе, пока помощник изучил и запомнил извивы дифферентовочных, осушительных, масляных, топливных и прочих магистралей?

Но Федя не хочет ссориться на всю жизнь с соседом по отсеку. Вечером он вваливается к механику в каюту, будто ничего не случилось, бесцеремонно присаживается на застеленный диванчик. Федя явно наслаждается ледяным презрением, которое источает взгляд механика. Федя чувствует себя хозяином положения – он принес такую новость, что Мартопляс простит ему все сразу, – и потому для пущего куражу достает плоскую жестяную фляжку и небрежно кивает на сейф со спиртом:

– Плесни-ка для дезинфекции камбузного инвентаря…

Мартопляс бледнеет от бешенства, он набирает в грудь воздуха, чтобы высказать все, что он думает о Рудневе и его камбузном инвентаре, но Федя, мастер интриги, опережает гневную тираду:

– С тебя причитается, мех! Кэп написал представления на ордена. Тебе и доктору.

Мартопляс сбит и растерян. Орден! За что?

– Доку – за операцию, тебе, – наизусть цитирует помощник, – «за решение сложной технической проблемы, способствовавшей успешному выполнению боевой задачи». В общем, за форсунки и фильтры!

Федя ушел, довольный произведенным эффектом, а Мартопляс с этой минуты лишился покоя. Его бросало то в жар, то в холод.

Кто бы мог подумать – орден! В базе флагмех потребует отчета: как вышли из положения? Сразу выяснится, что никакого чудодейственного фильтра Мартопляс не изобрел, форсунки не коксовались, да и топливо в норме. Флагмех, бог дизелистов, сообразит, что к чему. Достаточно взять на анализ остатки топлива… И все. Попробуй потом объясни, что командира хотел воспитнуть, уважение к «боевой части пять» привить… Вот будет позорище! Липовый орденоносец… Сам виноват… Высокий лоб Мартопляса взмок и чутко улавливал токи отсечного воздуха.

От тяжести ли раздумий, от машинных ли масел, въевшихся в кожу так, что бессильна и пемза, от нехватки ли витаминов на деснах и нёбе у Мартопляса появились мелкие язвочки. Механик отловил доктора и заставил его заглянуть себе в рот.

– Стоматит, – поморщился доктор. – Хочешь, йодом смажу? А еще лучше, прополощи спиртом.

Вечером перед вахтой инженер-механик открыл сейф, налил из канистры полстакана спирта, старательно прополоскал рот, сплюнул огненную влагу в раковину умывальника, вытер усы и отправился на центральный пост.

В узком проходике между вентилями воздушных колонок и ограждением выдвижных устройств Мартопляс разминулся с командиром. Абатуров направлялся в корму, но вдруг обернулся, принюхался и подозвал механика.

– Вот что, Михаил Иванович, – процедил он вполголоса, чтобы не слышали трюмные, – идите в каюту! Проспитесь!.. Снимаю вас с вахты!

Мартопляс от изумления открыл рот, отчего спиртом повеяло еще сильнее, слова о докторе, о стоматите готовы были сорваться, но, к счастью, не сорвались, ибо механика осенило: вот он, выход из тупика!

– Есть… – ответил он, пьяно ворочая языком.

– И объяснительную записку мне на стол!

– Будьзелано!

Пьяниц Абатуров ненавидел люто и убирал их с корабля при первой возможности. Об этом знали все. Объяснительную Мартопляс написал с несвойственной ему наглостью: «Привел себя в нетрезвое состояние по случаю представления к награде». Бумагу передал командиру через старшего помощника.

Утром в каюту механика ввалился сосед Федя-пом.

– Ну и пентюх же ты, Март! – искренне огорчался помощник. – Пропил свой орден. Амба!

– Не извольте беспокоиться, вашсокродь! – Мартопляс шутовски закинул ладонь за ухо. – Так что все пропьем, а флот не опозорим!

– Кувалда ты в фуражке! – в сердцах задвинул за собой дверцу Федя. Механик усмехнулся в рыжеватые усы, навечно пропахшие соляром.

Безо всяких на то просьб и поручений старшина команды трюмных мичман Степан Трофимович Лесных взял под опеку матроса Жамбалова. Пожилой сибиряк слыл на лодке человеком рассудительным и незлобивым. После вахт Жамбалов наведывался в трюм центрального поста, где в клубке водяных труб, словно отшельник в зарослях, обитал «бог воды, гидравлики и сжатого воздуха» – мичман Ых. Немногословный, степенный сибиряк учил Дамбу притирать клапаны, подбивать сапоги, шлифовать морские раковины… Последнее занятие нравилось Жамбалову больше всего. Он делал из небольших тридакн что-то вроде свирелей или рожков. Много позже я прочитал, что, по ламаистским поверьям, звук, вырвавшийся из морской раковины, достигает ушей небожителей. Знать бы, какие истины достигали ушей Жамбалова под «шум моря» из тех раковин, что шлифовали руки мичмана Лесных. О чем они толковали там под вой главного осушительного насоса и под стук трюмных помп? Видя их вместе, я испытывал что-то вроде легкой ревности. Вот ведь Степан Лесных, простой мичман, сам над собой подтрунивает: семь классов на всю родню, в философию не вникал, педагогику не изучал, – а меня в моем «замовском» деле обошел, приручил парня. Конечно, мичман к матросу ближе, да и житейский опыт вместе с дипломом не выдают. А все же обидно…

4.

Домой!

Подводная лодка ползет вверх по меридиану, как улитка по стеблю. Большая Медведица так поднялась над горизонтом, что видны уже Гончие Псы, примостившиеся под ковшом. А Полярная звезда переползла в зенит. Над Скандинавией стоит ясная луна. Небо чисто. Западные звезды в поволоке северного сияния.

Мы снова во владениях Снежной королевы…

На мостике – непроглядная темень. Удивительно легко чувствуешь себя в темноте. За поход она стала средой обитания, и я опасаюсь, что солнечный свет заставит меня прятаться в сумраке. Оказывается, глазу вполне достаточно света звезд. Тусклая подсветка компасного репитера, если не прикрыть его рукой, слепит, словно прожектор.

Командира тревожит странное свечение, возникшее у нас по курсу. Горит танкер? НЛО? Огни святого Эльма? Старпом вспоминает, что года три назад в этом районе извергался вулкан. Может, проснулся еще один? И словно в подтверждение симбирцевской версии, у самой рубки вздыбилась вдруг шальная волна. Нас окатило с головой. Такие всплески бывают только от подземных толчков.

Под утро пересекли границу полярных владений СССР. Я сообщил об этом по лодочной трансляции, и в отсеках грянуло «ура!».

Боцман красит суриком новую легость для бросательных концов. Красный мешочек с грузом очень эффектно упадет на снег причала: алое на белом!

Симбирцев собрал обе швартовые команды – носовую и кормовую – в дизельном отсеке на инструктаж. Это что-то вроде генеральной репетиции перед премьерой. Швартовка – венец похода. Действо под названием «экстрашвартовка отличной подводной лодки» должно быть разыграно перед взором встречающего начальства, перед всем подплавом, на виду жен и детей с блеском балетной труппы Большого театра. Выглядеть это будет так. На носу и на корме выстроятся по «ранжиру, весу и жиру» швартовщики в новеньких спасательных жилетах, бушлатах и бескозырках. Командиры обеих швартовых партий – в тужурках, несмотря на погоду; матрос Данилов с гюйсштоком и красным полотнищем наготове; в корме – матрос Тодор с флагштоком и бело-синим флагом. Едва нос пересечет торцевую линию пирса, обе партии бесшумно и четко разбегутся к кнехтам. По свистку с мостика носовая швартовая команда подаст на пирс бросательные концы, ярко-красный мешочек легости опишет плавную дугу – и вспыхнет на снегу алой точкой. Это будет последняя точка похода.

– И смотрите у меня, кто «щуку поймает»! – грозно, но не страшно предупреждает старпом, дабы отбить охоту промахиваться и попадать легостью в воду. – По двум свисткам заводить концы на корме. Швартовые укладывать не вперехлест, как на речной барже, а вразбор, каждый через свой кнехт и свою киповую планку. – Симбирцев вставил в пальцы спички и показал, как надо.

Едва ошвартуется нос, как тут же по команде «Флаг перенести» на носу мгновенно будет водружен гюйс-шток с алым полотнищем, а на корме взовьется военно-морской флаг.

– Кто не понял своего назначения? – интересуется старпом и довольно подытоживает: —У матросов нет вопросов!

Штурман разглаживает на прокладочном столе последнюю карту. На ней уже виден вход в гавань.

Общая бессонница. Не помогает и димедрол – домой. Последняя ходовая неделя – самое опасное время. Экипаж уже живет берегом – предвкушениями, заботами, делами, прерванными походом, забытыми до поры и теперь вновь оживающими. В такие дни жди аварии, чрезвычайных происшествий и прочих бед. Самая вероятная – расплавление подшипников гребных валов.

Я себя так застращал этими подшипниками, что запах горелого баббита мерещится даже на камбузе. Все так просто: вот матрос Данилов задремал на вахте, масло вытекает из корпуса упорного подшипника, шейка вала трется о вкладыш всухую, стремительно греется, и вот уже потек расплавленный металл, вал стопорится, гребной винт замирает….

Мои тревоги и опасения перерастают в стойкий страх, и я все чаще наведываюсь к митчелистам в термометрический пост. Забираюсь к ним и глубокой полночью, в часы лютой бессонницы. Там, в трюме предкормового отсека, сердце отпускает. С мерным шелестом вращаются гребные валы, масляные ванны полны, и в канавках упорного подшипника размером с добрую бочку обильно бежит разогретое турбинное масло; стрелки температурных датчиков далеки от красных рисок. И в глазах матроса Данилова – ни тени сна.

Митчелисты, как и трюмные, живут на двойной глубине, под двумя крышами – над ними море и отсечная палуба. В «шхеру» ведет квадратный лаз, прикрытый рифленой крышкой – ее не сразу заметишь. Короткий отвесный трапик – и ты, пригибаясь, влезешь в механическое подбрюшье субмарины. Там митчелисты несут вахту, там и спят – матрасы уложены в промежутки между гребными электромоторами.

Обитатели тихого и теплого трюма скрыты от офицерского глаза, предоставлены самим себе, и нужна изрядная совесть, чтобы не пользоваться преимуществами укромного местечка. Вахта здесь – одна из самых тяжелых в психологическом смысле. Сидеть и наблюдать. Часами. Изо дня в день, из месяца в месяц. Ни моря тебе, ни чаек, которыми любуются порой сигнальщики, ни пения дельфинов, которому внимают иногда акустики. Море дает знать о себе лишь солеными каплями, выжатыми на большой глубине из дейдвудных сальников, да еще качкой, когда швыряет так, что, того и гляди, угодишь под вращающиеся валы толщиной с бревно. Только держись!

Требуется недюжинное воображение, чтобы, глядя на подшипники и масляные ванны, представлять себя на корабле, в океане, в глубинах Атлантики, на боевом посту…

В ногах Данилова – цистерна циркуляционного масла. Масло, нагретое подшипниками, испускает приятное тепло. Покачивает. Укачивает. Убаюкивает ровный шум гребных валов. Клонит в сон. Рядом – рукой дотянуться – подушка родной койки. А на соседней уютно посапывает подвахтенный. Никто не увидит, ничего не случится, если приклонить голову на подушку. Ведь термометры и отсюда хорошо видны. До берега – рукой подать. Море свое – Баренцево. Дома, уже почти дома…

Нет. Данилов не будет нести вахту, лежа на койке. И не достанет из конторки, укрепленной над митчелем, затрепанную «Французскую волчицу». Можно возвращаться в каюту и спать до утреннего всплытия на сеанс связи… Но уходить не хочется. Есть в этом машинном закоулке свой уют. Сидим друг против друга, молчим. Лодка идет средним ходом. Валы, словно веретена, мотают путевую пряжу. Смотрю, как дрожат блики на их лоснящихся боках…

О одиночество корабля в море!.. Одиночество путника в пустыне! Но чему уподобить одиночество подводной лодки в океанской толще?

И был поход – долгий, как космический полет к иным мирам. И были жаркие страны с белоглиняными городами. И были штормы и срочные погружения. И были дни, недели и месяцы, сотканные, как один, из мерного жужжания приборов, желтоватого света плафонов, чередования вахтенных смен и ожидания ночных всплытий «на звезды». И был долгожданный приказ, прорвавшийся к нам сквозь ионосферные бури и помехи от сотрясавших эфир радиостанций американских авианосцев, – домой!

Парадокс судового времени: часы летят как минуты, а сутки тянутся неделями. Подводник любит все, что напоминает ему о течении времени. И даже не потому, что так страстно рвется на берег. Просто под водой, в отсеке, где не ощутимы ни естественная смена дня и ночи, ни движение в пространстве, создается препротивная иллюзия застывшего времени. Она разрушается ростом цифровых столбцов, зачеркнутых в календарях, стопой исписанных страниц в вахтенных журналах, понижающимся уровнем одеколона во флаконе для ежедневных протираний, «похуданием» гигантского рулона пипифакса в гальюне, пустотами в иных расходных материалах. Даже на разматывающую бобину кинопроектора посматриваешь с вожделением: на глазах уменьшается.

Ты и море.

Он и море.

Мы и море. Под парусом ли, под дизелями, но ты в море, ты с морем, ты против моря, и море против тебя. Море обтачивает твой характер, создает его, испытывает его. И не важно, где ты стоишь в шторм – на бом-брам-рее или в отсеке подводной лодки. Море либо отступится от тебя, либо свалит в койку, либо того хуже – выбросит на берег. Живи без моря.

5.

…Странно: чем ближе к дому, тем невероятнее кажется встреча. За весь поход только одно ее письмо добралось до меня. Тоненький конверт с виолами на картинке затаился между страниц журнала «Коммунист Вооруженных сил». Журнал из бумажного постмешка попал сначала в мичманскую кают-компанию, на политзанятиях Марфин обнаружил письмо и принес мне.

Это случилось в те дни, когда подводная лодка дрейфовала в заливе Анталья – в виду далекого гористого берега, безлюдного, заброшенного, в древних руинах. Штурманская карта пестрела значками приметных с моря мавзолеев, храмов, башен… Белесая дневная луна опрокидывала свои кратеры над заброшенными колизеями этого пустынного берега, и мир, в который мы забрели, в котором мы плыли, казался таким же нереальным, таким же приснившимся, как и этот листок, невесть как сюда залетевший…

Я прочитал его трижды, всякий раз надеясь отыскать какое-нибудь новое слово, букву, знак, вышедший из-под ее руки. Заглядывал в бумажный пакетик – не осталось ли там записки? Изучал штемпель и обратный адрес. Я прочел все, что только можно было прочитать на конверте.

Письмо было коротеньким и веселым. Она отправила его всего через два дня после того, как мы расстались, почти что вдогонку. А за все остальные месяцы – ни строки.

Не было и «случайной» буковки. То ли мичман Генералов не смог уговорить оперативного дежурного позвонить на гору Вестник, то ли оперативный не дозвонился, то ли импульс, несущий условленную букву, потонул в солнечной буре или заглушил его треск молнии… Да мало ли что могло случиться с двумя точками и тире в безбрежных безднах эфира?! Еще сорок восемь ходовых часов, и на все свои вопросы я получу точные и, может быть, беспощадные ответы.

В носовом отсеке открылась подводная швальня: на площадке у торпедных аппаратов стрекочет старенькая швейная машинка, здесь отпаривают утюгами слежавшиеся шинели и бушлаты.

Радио из Москвы слышно по береговому ясно.

Вечером получили большую радиограмму от комфлота. Тут же посыпались догадки одна мрачней другой: «В новый район пошлют – с авиаторами работать…», «Атаку крейсера дадут…», «Теперь – до китайской пасхи, не раньше…».

На мостик взбирается Федя-пом.

– Амба! – сообщает он с убитым видом. – Автономку еще на месяц продлили…

Мартопляс бледнеет так, что даже в темноте видно, как отхлынула кровь от щек. Он чаще других поглядывал на календарь: мы-то «едем», а механик – «везет».

Я спускаюсь в радиорубку. Навстречу сияющий командир.

– Все в порядке, Сергеич! Добро на возвращение!

Взлетаю на мостик, Федя-пом улыбается: всех разыграл!

– Ну, Федя! – негодует механик.

В полночь вахтенный офицер старший лейтенант Весляров получил с центрального поста приказ: «Включить ходовые огни!»

Отпали последние сомнения. Домой! На радостях Весляров стал тискать сигнальщика. А тот как заведенный кричал одни и те же слова:

– Я же говорил, тарьщстаршнант!.. Я же говорил! На нашей вахте включим мы огни! Я же говорил!

Огни, правда, не очень-то зажигались, но электрик Тодор быстро отыскал неполадку. Я скатился вниз и бросился в каюту старпома. Симбирцев лежал поверх одеяла и конечно же не спал.

– Слышал?!

– Домой?

– Вот та-ак вот!..

– Ну давай, Сергеич, обнимемся!

И мы обнялись.

Я пошел по отсекам. Моряки отдраивали переборки и пожимали друг другу руки. Волна рукопожатий неслась из кормы в нос и из носа в корму. «Еще немного, еще чуть-чуть… – рвалось из динамиков. – Последний бой, он трудный самый. А я в Россию, домой хочу…»

Песню оборвал торжественный голос командира:

– Товарищи подводники! Получено радио. Командующий флотом приказал нам всплыть сегодня в четыре ноля и следовать в базу. Обращаю внимание на бдительность несения вахт…

– Эх, да разве ж так это делается?! – расстроился старпом. – Сначала играют тревогу. А затем уже, когда все «на товсь», голосом Левитана… Ну ничего. Утром мы устроим салют из линеметов. По числу контактов с подводными целями!

Утром Симбирцев позвал меня к радиометристам. Развертка локатора «отбивала» на экране контуры родного полуострова. Он выплывал, белесо-призрачный, будто из сна, электронный мираж, на глазах превращаясь сначала в дымчатую, а потом в гранитную явь.

Земля родная… Старший лейтенант Весляров первым увидел входные маяки, и растроганный старпом снял с него все ранее наложенные взыскания.

– Амнистия! – усмехнулся Симбирцев.

В эти последние часы у всех вдруг обнаружилось множество срочных дел. Электрики носятся, опечатывают розетки, мичман Шаман наклеивает на сейфы этикетки, покрывая их для надежности эпоксидной смолой. К одной из свежеприсмоленных этикеток прислонился вахтенный механик, безнадежно испортив парадные брюки. Баталер снует по отсекам, собирая «аварийное» шерстяное белье. Марфин печет пирог, и он у него горит. Офицерскую четырехместку доверху завалили тюфяками, штурман яростно в них роется, пытаясь докопаться до тубы с картами залива и гавани.

Федя-пом сделал-таки «финишный рывок»: в солянке мяса больше, чем соленых огурцов, консервированные почки, ветчина, колбаса, тушенка. Похоже, прощенный Марфин на радостях вбухал в последний котел все свои запасы. Роскошный обед прервал ревун тревоги: «Корабль к проходу узкости изготовить!»

Ну, здравствуй, родная узкость!

Наскоро переодеваюсь в своей каюте. Сбрасываю надоевший за переход свитер. Китель первого срока со свежайшим подворотничком и отутюженные брюки с утра качаются посреди каюты на вешалке, прицепленной за вентиль аварийной захлопки. Пуговицы с трудом попадают в петли. Меня колотит крупная дрожь, точно перед выходом на огромную сцену, точно перед неким грандиозным праздником. Извлекаю из укромного уголка фуражку. Хранить ее негде, и потому на время похода пришлось разобрать на части: распорные обручи разомкнул и просунул вдоль трубопроводов за спинкой диванчика, белый чехол вместе с плетеным шнуром лежали в чемодане, а сама фуражка, сложенная хитроумным образом, дожидалась своего часа в закутке за вентиляционной магистралью. Теперь она вновь собрана и сияет белым – не по сезону – верхом. Не закапать бы маслом…

Новенькие погоны не хочется мять меховой курткой, выбираюсь на мостик в одном кителе. Не все ли равно, от чего трясет – от холода или от возбуждения?

В ночи прямо по курсу, в распадке скальных кряжей переливается, мерцает, вспыхивает груда самоцветов – горящие окна Северодара. Их ломаные ряды громоздятся над черной водой ярусами, они рассыпаны по ночному зеркалу Екатерининской гавани…

– Прошли боновые ворота! Окончено автономное плавание! – диктует старпом с мостика в вахтенный журнал. И тут же суеверно спохватывается: – Пока не ошвартуемся – не записывать!

Прожектор с берегового поста мигает нам в упор. Наш сигнальщик отвечает ему. Это яростная наша радость, еще не обретшая голоса, немо бьется вспышками!

Сигнальщик читает по складам:

– «Вам добро стать к пятому причалу!»

Пятый – в самом углу гавани у торпедопогрузочного крана. Там отжимное течение, трудный подход.

– Боцман! – окликает командир. – Ложись на якорный огонь.

Боцман нацеливает наш нос на кормовой огонь лодки у соседнего пирса. Дома, улицы, башня ДОФа – Дома офицеров флота – медленно и плавно плывут вдоль борта. Такое невесомое, тихое скольжение бывает только во сне. Уже видна толпа встречающих. Жены прячут под шубами цветы от мороза. С рубки жадно вглядываются: все ли пришли? Оркестр из главных корабельных старшин, едва наш форштевень поравнялся с пирсом, грянул марш «День Победы»: «Этот день Победы порохом пропах!..»

Боже, чем он только не пропах, этот день, – соляром и морским йодом, электролитным туманом и резиновой гарью, фреоном и потом…

У Абатурова за поход поседели усы. В смоляной шевелюре двадцатисемилетнего механика заблестели серебряные нити. Вчера из-под парикмахерской машинки электрика Тодора упали на газету, разостланную вместо салфетки, и мои пряди, так странно поблескивающие в тусклом свете плафона…

Океан перекрасил и нас, и лодку. Некогда аспидно-черные борта ее ободраны волнами до алого сурика, она вся пятнистая, как недоваренный рак. Ватерлиния в бахроме водорослей. Носовая «бульба» обмята так, что сквозь титановую обшивку проступает каркасная решетка – точь-в-точь как ребра сквозь шкуру рабочей скотины. Вот неловко полетел с лодки бросательный конец – слишком давно не швартовались, отвыкли. Право смешно, кого сейчас волнует, какого цвета наши легости. Главное, что вовремя пришли… Весляров, командир носовой швартовой группы, – в оранжевом жилете поверх отутюженной тужурки с белоснежной сорочкой.

– Средний назад!

В голосе Абатурова приглушенная тревога. Причал надвигался слишком быстро, не погасили инерцию. Неужели поднимем настил «бульбой»? Экая клякса вместо изящной точки… Швартов натянулся до предела. Весь наш поход, все наши победы повисли на нем, как на волоске.

– Отойти от швартовых! – кричит командир. Матросы перебегают поближе к рубке. Лопнет – убьет… Трос звенит… Ну же!..

Выдержал!.. Лодка, плеснув волной в стенку причала, стала, как осаженная на скаку лошадь.

Я поправляю фуражку и выбираюсь из-за ограждения рубки вслед за командиром. Узенькая закраина над покатым бортом. Не оступиться бы! Марш гремит. В толпе встречающих подпевают.

Отлив. Темно и скользко. Обледеневшая сходня стоит почти торчком. Даже если бы ее не было, мы взошли бы на причал по воздуху.

– Смирно! – гремит с мостика. Это Абатуров уже вступил на сходню.

Огибаем торпедный кран, спотыкаясь о рельсы; застываем перед черной фигурой рослого адмирала. Ба, да это Куземин! Докладывает командир. Затем я. Только бы не перехватило горло.

– …Все здоровы. Экипаж готов к выходу в море!

– Ну-ну! – жмет руку контр-адмирал Куземин. – Наверное, вы с этим не торопитесь?

В штабной свите улыбаются. Тут же узнаю, что Ожгибесова, так и не получившего вторую адмиральскую звезду, назначили в Москву на новую должность…

Пошатываясь, иду к плотной толпе. Ничего не вижу, лица плывут.

«Где же Лю? Неужели не пришла?» Не она ли это?! Сердце забилось радостно. Высокий, гордый, тонкий силуэт. Нет, не она… И оттого, что померещилось так явно, так близко, горечь обиды жжет еще острей…

Отвык от гололеда, ноги расползаются. Отвык от обилия незнакомых лиц. Отвык, отвык, отвык…

Задыхаясь, скользя, бреду к ее дому. Еще теплится надежда – она у себя.

Обшарпанный вьюгами блочный дом. Сколько же счастливых часов, украденных у моря, пролетело здесь под шумные вздохи ветра! Отныне эти неказистые типовые строения с узко-лестничными подъездами и серобетонными стенами будут волновать меня, как кого-то старинные особняки или избы с резными наличниками.

Окно ее не горит… Может, выбежала на минутку?! Может, мы разминулись с ней на причале?!

Это последние вспышки надежды. Распахнутая и полуоторванная дверца почтового ящика Лю кричит мне: «Ее здесь больше нет!»

Незачем подниматься на этаж, где она жила. Но я поднимаюсь, утопая в клубах пара, плывущего снизу, откуда-то из подвала…

Стою перед ее дверью, обитой крашеным войлоком, как перед могильной плитой. Фаянсовый номерок, каким метят на лодках баки аккумуляторной батареи, привинчен вместо квартирного знака. Цифровой индекс былого счастья.

Ее квартира пуста. Точнее, она занята другими людьми, которые сменили тех, кто жил здесь после ее отъезда. И соседи по площадке – новые. Никто о ней не слышал: кто такая, куда уехала…

На гидрометеопосту на горе Вестник незнакомый лейтенант лишь пожал плечами, когда я спросил о его предшественнице…

6.

Она исчезла, как исчезали ее циклоны – внезапно и без следа. Я бреду по городу, по причалам, сопкам…

Явь, явь… Но в этой яви ты так же недосягаема, как и во сне, как и там – в море. Здесь все, что тебя обвевало, окружало, осеняло: поземки, клубы пара, северное сияние. Лучи остались, звезда исчезла… Все тот же «ветер-раз» пытается сорвать с меня фуражку.

Как же пуст этот мир без тебя. Будто родная комната с ободранными обоями. Или каюта, с подволока которой соскребли крашеную пробку, и ржавое сырое железо леденит душу холодом склепа. Возвращаюсь к себе.

Дома все так же рявкает ревун, все так же поют половицы… Только подросла соседская девочка и уже ходит сама, придерживаясь за стены.

– С приехалом вас! – встречает меня на кухне сосед-мичман Юра в теплой зимней тельняшке. Глаза закрыты резиновыми очками от химкомплекта – чистит лук.

Я переступаю порог своей комнаты, и все вещи, забытые и полузабытые, наперебой начинают кричать мне о ней…

Пусто. Темно. В незанавешенном окне полыхает пурга. Стекла громыхают, будто в них с лета бьются ночные птицы – одна за другой – целая стая…

Ветер на Севере – это не просто ненастье. Это настроение. Это среда всей здешней жизни, это вечный фон всех чувств и переживаний. Слушать его дрожащий пересвист сейчас так же больно, как траурные марши после похорон. Но гренландский норд-вест отпевает нашу любовь настырно, жестоко, неумолимо…

Знаю, теперь так будет всегда. Как только поднимется ветер, я вспомню тебя. Огонь и память в бурю ярче… Знаю, теперь ты будешь встречать меня здесь на каждом шагу. Выходить из стен, появляться из-за колонн, мелькать в окнах, смотреть из воды…

В этот магазинчик «Дары осени» мы заходили с тобой в прошлом году. Покупали яблоки. Ты любила разгрызать яблочные семечки… Боже, как дорог мне этот магазин со всей своей овощной гнилью!

Кажется, я становлюсь идолопоклонником. Это новый, неизвестный религиоведам культ. Культ богини Лю. «Страшно впасть в руки бога живого!..»

Вдруг осенило! Она оставила мне письмо на почте. До востребования! Ну конечно же, там и новый адрес! Бегу по обледенелым лестницам… Как я не догадался сразу! Ведь надежнее ничего не придумаешь: до востребования!

С замиранием сердца смотрю, как острые ноготки операторши перебирают пестрые края авиаконвертов.

– Башилову ничего нет.

– Не может быть!

Операторша, девчонка лет семнадцати, вскидывает на меня нафабренные глаза. Ей хочется мне помочь.

– Сейчас посмотрю здесь…

Она выдвигает еще какой-то ящичек… Ну уж здесь-то должно быть! Это последний шанс. Ведь не может же быть столь жестокой почтовая фортуна? Фортуна – богиня, а женщины солидарны в сердечных делах…

Похоже, весь запас счастливых случайностей я израсходовал в море.

– Нет.

Никаких писем.

Предыдущая главаГлава 24 из 26Следующая глава