– Чего я от вас хочу? Я хочу знать, любите ли вы Уллу. Любите ли вы детей.
– Вы имеете в виду, полюбил бы я вашего сына? – Гундольт посмотрел в окно, на реку и на другой берег, словно пытаясь найти там, вдали, ответ на этот отвлеченный вопрос. – Не знаю. Во всяком случае, я бы попытался. Если бы до этого дошло. Когда-то мне очень хотелось иметь маленького брата.
– Давид – тихий и робкий ребенок. И в то же время он очень внимателен к окружающему миру и может быть смелым, у него богатое воображение, он многое видит, тонко чувствует, что у человека на душе. Он умеет занять себя и не боится одиночества, ему даже нравится быть одному, но его нужно то и дело выманивать из его скорлупы, ему это нужно. Давиду нравится, когда его вовлекают в какие-то приключения, например сооружение компостной кучи… – Мартин перехватил недоуменный взгляд Гундольта и почувствовал себя так, будто разговаривает с глухим. Разве этот Гундольт может понять их радость от компостной кучи? Какое ему до этого дело? – То, что я хочу сказать вам о Давиде…
Гундольт улыбнулся:
– Я сам прекрасно вижу, каков человек, что он может, что ему нужно… Иначе у нас невозможно: нас пятьдесят человек в одном помещении.
– Вы имеете в виду вашу работу?
– Да. – При мысли о работе Гундольт оживился. – Я бы охотно показал вам свой офис. Но это, пожалуй, было бы лишним.
– Да, это, пожалуй, было бы лишним. Хотя…
Ему вдруг пришла в голову мысль, что, может быть, это было бы интересно для Давида, если бы они вдвоем пришли на экскурсию в офис Гундольта. Там наверняка хватает всяких рисунков, конструкций и моделей. Кроме того, если бы Давид познакомился с Гундольтом как с другом отца, ему, наверное, было бы потом легче к нему привыкнуть. Но он, пожалуй, при всем желании не сможет сыграть роль друга Гундольта перед Давидом. Да и как все это скрыть от Уллы?
– Я не сказал Улле, что в курсе ваших отношений. И вы тоже не говорите ей. Я не хочу знать, сколько это у вас продолжается. Меня не интересует прошлое, меня интересует будущее. Уллы и Давида.
– А как быть со мной?
– Как вам вступить в игру? Вы уже в нее вступили. Разрушая чей-то брак, вторгаясь в чужую жизнь и ее меняя, поневоле берешь на себя определенную ответственность. Вы ведь…
– Стоп, стоп! Не будем драматизировать. Я не соблазнял и не насиловал Уллу. Мы встретились в галерее, понравились друг другу и после вернисажа продолжили общение в ресторане, за бутылкой вина. Я тогда еще не знал, что Улла замужем.
– Оставим это. Мне не стоило говорить об ответственности. Вы чувствуете, что чувствуете, а то, чего вы не чувствуете, я все равно не могу в вас вложить. Мне было интересно узнать, любите ли вы Уллу и сможете ли полюбить Давида, – вот, собственно, и все. Ну, еще, пожалуй, немного рассказать о Давиде и о том, что ему нужно.
У него появилось чувство бессмысленности и глупости всей этой затеи. Он не мог понять, что вообще заставило его сюда прийти. Отчаяние? Может, оно сильнее, чем он думал? Он посмотрел на свой полный бокал, к которому даже не прикоснулся, и сделал глоток. Вино было хорошее, «Примитиво», и оказалось весьма кстати.
– Видите ли… – Он поставил бокал на столик и посмотрел на Гундольта. Надо все же попытаться ему объяснить. – С тех пор как я узнал, что скоро умру, я все думаю, что́ я мог бы еще дать или оставить Давиду после себя. Что́ мы с ним могли бы сделать вместе, о чем ему позже будет приятно вспоминать, что бы мне такое написать ему, чтобы он с интересом когда-нибудь это прочел. Улла однажды видела фильм, в котором мужчина перед смертью записывает видео для своего еще не родившегося сына и делится с ним своим житейским опытом. Я положу письмо для Давида в свой письменный стол, который когда-нибудь, возможно, станет его столом и в котором он его найдет. Но зачем ему это письмо? Зачем ему письмо давным-давно умершего отца, которого он к тому времени успеет забыть? Которого не помнит в роли автора этого письма? А то, что мы делали вместе в последние недели… Все это хорошо, но вряд ли это можно назвать впечатлениями, которые навсегда останутся в памяти ребенка. – Мартин покачал головой. – Улла боится, что Давид был и останется больше моим сыном, чем ее. Потому что я так много для него делаю. Но она напрасно боится. Все, что я ему даю, она может вычеркнуть из его памяти. Да и что такого я ему даю? Только живые могут что-то дать живым. Можно радоваться тому, что мертвые сделали еще при жизни. Можно читать их книги, слушать их музыку, смотреть на их картины. Но они написали эти картины, эти книги, эту музыку, когда были живы и для живых. Я ничего не могу дать Давиду, который, в сущности, еще не начинал жить. Когда он начнет жить, я уже буду мертв, а Улла будет жива. И возможно, вы будете рядом с ними.
Гундольт выслушал его последние слова, наморщив лоб.
– Как вы все усложняете! Конечно, для вашего сына имеет значение, какие впечатления останутся у него от общения с вами в эти последние дни. А письма всегда приходят позже – сначала их отправляют и только потом получают. Да, вы ничего не сможете сказать сыну, когда ему будет двенадцать, потому что вас не будет в живых. Но…
– Вот именно. Поскольку я ему уже ничего не смогу сказать, я хочу, чтобы вы сказали ему то, что надо.
Гундольт встал:
– Я включу свет.
– Если ради меня, то не стоит. Я пока еще вижу вас, а если станет совсем темно и мы не будем видеть друг друга, меня это тоже устраивает.
– Хорошо.
Гундольт снова сел. Они молчали. Взошла луна, вода в реке засеребрилась, и Мартину вдруг остро захотелось очутиться на берегу моря. Надо было поехать с Уллой и Давидом на море, найти там дом на берегу и остаться. Днем радоваться солнцу и ветру; в дождливую погоду – дождю, вечером смотреть, как солнце погружается в море, а ночью любоваться лунной дорожкой от берега до горизонта. И дышать морским воздухом.
– Как вы сказали? Только живые могут что-то дать живым? Не знаю, так ли это на самом деле. Я даже не уверен, что понимаю это. Но того, чего вы не можете добиться с помощью своего письменного стола и своего письма, с моей помощью вы тем более не добьетесь. Вы не можете передать меня своему сыну, как эстафету. Если Улла когда-нибудь снова захочет видеть меня рядом… – Он помедлил. – И если мне это еще будет нужно, и если мы останемся вместе, и если Давид будет с нами, и третье, и пятое, и десятое – я сделаю все, что в моих силах. Но это вы могли бы и сами себе сказать, не приходя ко мне.
Мог бы? Мартин с сомнением покачал головой. Конечно, эта затея – проконсультировать Гундольта по поводу его будущей роли отчима – чистый идиотизм. Но он был рад, что хоть немного узнал его. Допив свое вино, он встал:
– Это картина Уллы?
– Да.
Гундольт тоже встал, подошел к двери и включил лампу, освещавшую картину. Это была одна из ее ранних работ, в которой Мартин, как ему показалось, различил вихрь, распылявший по кругу и вновь засасывавший в себя цветные пятна с рваными краями.
– Она как-нибудь называется?
Гундольт рассмеялся:
– Галеристка хотела, чтобы Улла назвала ее «Семья». Но картина называется «Простое число». Убей бог, не знаю почему.