Следующий день был суббота; в выходные детский сад не работал. После завтрака Мартин с Давидом уединились в кабинете, и Улла, посмеиваясь, обещала не мешать им в их секретных делах.
Мартин расчистил письменный стол, разложил на нем все необходимое для рисования и заменил дедовский широкий стул двумя узкими из кухни. Они уселись рядом, Давид справа, чтобы его правая рука во время рисования могла двигаться свободно.
– Ну как, придумал, что нарисовать?
Давид кивнул, взял альбомы, один сдвинул влево, другой к себе.
– Я нарисую тебя, а ты можешь нарисовать меня. Как в коридоре.
В коридоре висел портрет тети, жившей в Америке, семейной белой вороны, которая в начале тридцатых годов уехала в Нью-Йорк, владела там несколькими барами, сменила нескольких мужей, после войны время от времени присылала деньги, а однажды прислала свой портрет, написанный маслом. Эта картина умножила число старых вещей в его жизни; сестры после смерти родителей не пожелали оставить ее себе, а ему нравился вызов, заключенный в позе и выражении лица изображенной, и он был рад, что для Давида портрет, по крайней мере, не остался пустым местом. Как знать, может, он когда-нибудь повесит его у себя.
Мартин посмотрел на Давида, который сидел на краю стула, склонившись над альбомом, с карандашом в руке, поглощенный рисованием. Он думал, что Давид будет то и дело смотреть на него, рисуя с натуры. Но тот трудился, позабыв обо всем на свете, – все, что ему требовалось, было у него в голове. Значит, у него перед глазами стоял его образ?
Мартин видел Давида сбоку; волосы почти полностью закрывали его лицо, и в голове у него не было его образа, только характер. Как характер проявлялся на лице Давида? Что позволяло видеть робость не только в поведении сына, но и в выражении лица? Что в его глазах и в очертании губ выдавало упрямство, плутоватое чудачество? Может, робость проявляется в наклоне головы вбок, в опущенных веках, словно Давид пытается спрятать за ними глаза, упрямство – в плотно сжатых губах, а плутоватость – в странной, не по возрасту умной улыбке? Может, чудачество сына проступало в умении закрыть от собеседника лицо, характерном и для Уллы? Но все эти тонкости были недоступны для более чем скромных изобразительных навыков Мартина. Единственное, на что он мог рассчитывать, – это добиться хотя бы некоторого условного портретного сходства.
И он решил попытаться достичь этой цели. Овал головы он мог рисовать с натуры, верхняя часть лица со скулами была такой же, как у Уллы, а нос – это он знал – был не курносым, а узким. Труднее всего оказалось нарисовать рот и подбородок. Он предпринял одну тщетную попытку, вторую, стирал, точил карандаш, снова начинал, и вид у него был почти такой же отрешенный, как у Давида.
Давид выпрямился:
– Готово!
Мартин посмотрел на рисунок и побледнел. Лицо было как лицо – большой рот, очевидно, означал, что он много говорит, а большие уши – что он умеет внимательно слушать. Но вместо глаз зияли два черных овала.
– А что с глазами?
– Когда ты умрешь, глаза тебе уже будут не нужны. Ты же сказал, что умрешь.
– Когда я умру, мне и рот будет не нужен. И уши.
Давид на мгновение задумался. Потом взял карандаш и принялся заштриховывать рот, и так давил на карандаш, что он сломался. Он заплакал, отбросил карандаш в сторону и уронил голову на руки.
– Давид, Давид!..
Мартин погладил его по голове и по спине, обнял его, притянул к себе. Давид сначала сопротивлялся, но потом сам прижался к нему.
– Я еще не скоро умру. А когда умру и отправлюсь на небо, ты проводишь меня до самой двери, мы попрощаемся, как у калитки детского сада, и я войду внутрь, а через много-много лет ты тоже войдешь туда, и я тебя встречу…
Давид покачал головой, продолжая плакать, попытался что-то сказать сквозь слезы, но Мартин его не понял. Кажется, что-то про замки' или звонки?
– Нет, там на небе на двери нет ни замка́, ни звонка. Конечно, это было бы хорошо, если бы ты мог как-нибудь зайти ко мне на полчасика, но это невозможно. И дверь там совсем не такая, как другие двери. Ты видишь ее, только когда ее открывают для тебя, чтобы пропустить внутрь. Мы попрощаемся, ты останешься, а я зайду за угол и увижу дверь.
Эта деталь заинтересовала Давида.
– За какой угол?
– Я еще не знаю.
– А как же ты тогда…
– Я потом узнаю, за какой угол. Время еще есть, спешить некуда.
Давид высвободился из его объятий, вытер мокрые щеки и нос.
– Ты мне скажешь про этот угол, когда узнаешь?
– Конечно. А пока ты не должен беспокоиться за меня и думать о моей смерти. – Он взял в руки рисунок Давида. – Нарисуешь меня еще раз? С глазами, ушами и губами? А я пойду сделаю нам горячий шоколад.