К книге
ИскуплениеГлава 7
44%
Глава 7
7

Слезы.

«И о чем же плачет Милли? – думала Агата, хмуро глядя на безмолвную фигуру сестры, слово «наказание» ожесточило ее, в ней закипала холодная ярость. – Это ведь я страдала, а не она».

Поведение Милли и в самом деле казалось Агате совершенно необъяснимым. Очевидно, она проливала слезы жалости к себе, оттого что ее нежным ушам пришлось услышать такую ужасную историю, а потом это бессердечное, несправедливое слово.

Но Агата забыла о слезах и обидном слове, когда мгновение спустя Милли выпрямилась, вытерла глаза и сказала, что Эрнест оставил в своем завещании ей всего тысячу фунтов.

– Сколько? – изумилась Агата.

Теперь Милли сидела спиной к сестре, промокая лицо скомканным носовым платком, сквозь него и сказала:

– Да. Думаю, он хотел загладить вину.

– Тысячу фунтов? – не поверила своим ушам Агата. – Может, ты хотела сказать… – Она подалась вперед и коснулась плеча Милли. – Ты хотела сказать «франков»?

– Нет, фунтов, – подтвердила та, комкая платок. – Это поможет тебе, Агги?

– Поможет? – Агата чуть не задохнулась. – Поможет!

Боже, тысяча фунтов составляла двадцать пять тысяч швейцарских франков, быстро подсчитала она. Господи, да будь у нее хоть половина этой суммы два месяца назад, она могла бы стать совладелицей отеля, заключить договор с нынешним хозяином. Тот предложил ей войти в долю, если она внесет двенадцать-пятнадцать тысяч франков (просто из вежливости, конечно: он ведь хорошо знал, что у нее нет таких денег). Но что, если у нее нашлась бы нужная сумма и она сказала бы «да»? Быть независимой, вложить деньги в успешное предприятие и на том самом месте, где потерпел неудачу Гастон, воздвигнуть ему памятник, претворить в жизнь его надежды и мечты. Что в сравнении с этим сулило ей жалкое прозябание в доме Милли в Титфорде, пресный хлеб праздности в душном окружении Боттов?

Тысяча фунтов! Ошеломленная, Агата застыла. За всю жизнь ей не доводилось видеть столько денег. Эрнест оставил ей тысячу фунтов, потому что осознал, сколько зла причинил им с Гастоном, и решил искупить свою вину этим щедрым даром…

Но деньги пришли слишком поздно. Отель отошел к другому владельцу, а она связала себя словом утешать Милли. Судьба зло посмеялась над ней, даже послав подарок – первый, что она получила, если не считать дара юности (хотя едва ли можно счесть даром то, забрали так скоро), и Гастона, которого у нее тоже отняли, – нет, рок неумолим. И все же как славно, как чудесно, что ей досталась тысяча фунтов. На этом позолоченном фоне ее жизнь заиграет новыми красками (какая разительная перемена в ее положении!), да и Ботты отныне станут относиться к ней по-другому.

«Вот видите, – скажет она в ответ на их грубое или холодное обращение, – ваш собственный сын, ваш родной брат признал, что нанес мне глубокую рану, и открыто заявил об этом, сделав запись в своем завещании». После таких слов посрамленному семейству придется держаться с ней любезно.

Агата медленно и торжественно воздела руки, словно благословляла покойного, и произнесла тоном победительницы:

– Я неверно судила об Эрнесте. В душе он был человеком справедливым.

– Да, – согласилась Милли.

– Он раскаялся, – заключила Агата, – и исправил зло.

– Да, – подтвердила Милли.

– Этот его поступок восстанавливает мое доброе имя в глазах Боттов, – добавила Агата.

– Да, – признала Милли и прибавила после недолгой заминки, теребя в руках платок: – Вот только больше не будет никаких Боттов.

– Как это, никаких Боттов? – изумилась Агата.

– Я рассталась с ними и больше не вернусь в Титфорд.

– Рассталась с Боттами? Покинула Титфорд? – воскликнула Агата. – Так ты собиралась… ты задумала, переехать ко мне в Швейцарию? – И воображение тотчас нарисовало ей счастливую картину: они с сестрой вместе едут в горы и на деньги Милли выкупают отель (да не какую-то долю, а весь целиком), для них обеих открывается новая жизнь. Их ждет благоденствие, покой, процветание; доходы их умножатся, ибо ради общего блага она станет умело распоряжаться капиталом Милли. Агата положила руку на плечо сестры и на этот раз не отдернула. – Этого ты хотела, да?

Милли судорожно глотнула, будто у нее ком подступил к горлу, и разуверила сестру, сообщив сдавленным голосом:

– Я лишь собиралась передать тебе деньги и снова встретиться с тобой, потому что мы так давно не виделись, а потом… что ж, потом я бы вернулась в Англию.

– Но куда же тебе возвращаться теперь, когда ты рассталась с Боттами? Нет-нет, моя дорогая Милли. – Агата сжала ее плечо. – Нет-нет, моя сестренка. Твое место рядом со мной. Отныне мы должны быть вместе. Мы вдвоем поедем туда, где жизнь лучше, чище и проще, поселимся вдали от всего, что тебя огорчало. Рука об руку мы начнем новую…

– Мы не можем. – Милли покачала головой. – Мы не сможем ничего начать рука об руку, Агги. У меня нет денег. Эрнест ничего мне не оставил. Все, что у него было, за исключением твоей тысячи фунтов, он велел отдать на благотворительность.

Все время, пока Милли молчаливо слушала историю Агаты, сердце ее сжималось от невыносимо острой, почти физической боли. «Согрешите пред Господом, и испытаете наказание за грех ваш»[22]. О да, теперь она в этом убедилась, но почему наказание постигло и Агги, которая не совершила зла и не виновна ни в каком грехе? Стиснув на коленях холодные руки, Милли в отчаянии воззвала к Небесам – то были не столько молитвы, сколько вопросы, исполненные муки: «Что же мне делать? Как не причинить ей еще большую боль? Разве справедливо наказывать ее за мои прегрешения?»

Но молитвы всегда остаются без ответа: ей ли не знать! – по крайней мере, ее молитвы. И, не надеясь больше на помощь свыше, Милли, которая еще недавно клялась никогда больше не лгать, снова взялась за старое.

Как было этого избежать? Благодаря лжи Агата могла получить тысячу фунтов и думать, что деньги эти принадлежат ей. Так или иначе, она их получит. Это единственное, что могла для нее сделать Милли. Ах, если бы у нее было в десять, в двадцать раз больше! Но за исключением этой маленькой лжи Милли не думала больше кривить душой и не собиралась скрывать правду об Артуре, хотя уже сомневалась, что Агата ее поймет. Как охотно и с какой легкостью она обходила молчанием свой роман, но больше скрытничать не могла: как умолчать о том, кто не сегодня завтра мог стать Агате зятем? Теперь Милли ясно понимала, что, оставшись без единого пенни, должна выйти замуж за Артура, а поскольку при обычных обстоятельствах подобный поступок со стороны вдовы расценили бы как непристойную поспешность, его могла объяснить одна лишь правда. Однако признаться во всем было очень непросто. По спине Милли пробежал холодок, ее мучили сомнения, как примет Агата ее признание. Что, если она почувствует себя глубоко оскорбленной и возмутится? Весь ее облик и поведение говорили о строгой приверженности правилам морали. С годами она стала суровой и непреклонной, хотя в далекую пору их юности была натурой пылкой и страстной, живой как ртуть.

Милли сцепила ледяные пальцы. Неудивительно, что многие так часто утаивают правду – когда из доброты, когда из вежливости, когда из нежелания оскорбить или ранить. А может быть, из страха? Неужели она вновь, как это часто, к сожалению, случалось в прошлом, просто струсила?

Да, несомненно, так и было, ибо от одной мысли о том, что придется рассказать сестре об Артуре, Милли покрылась холодным потом. Она вздохнула и удержала ладонь сестры у себя на плече, потому что, услышав о пожертвовании Эрнеста на благотворительность, та порывалась ее отдернуть.

– Так это значит, – заговорила Агата, – что ты бедна? – В голосе ее слышалось изумление и недоверие. – Ты, Милли?

– У меня нет ни фартинга, – признала Милли и повторила, словно удивляясь своим словам: – Да, совсем ничего.

– Ты осталась совсем без средств? – Теперь от голоса Агаты веяло холодом: казалось, сердце ее захлестнула ледяная волна. Злой рок, что тяготел над ней, настиг ее снова в тот самый миг, когда она подняла было голову. Значит, Милли нищая? Колесо судьбы повернулось, и они с сестрой поменялись местами, теперь обладательницей денег стала она сама, и наследство, возможно, предназначено им обеим? О, но это невозможно. Разве мог Эрнест… да и с какой бы стати? Что толкнуло его на этот странный, чудовищный поступок?

– Тебе это кажется странным, верно? – спросила Милли. – После стольких лет, прожитых в довольстве и праздности. – Она порывисто сжала руку Агаты. – Я ведь говорила, Агги, что тебе понадобится безграничное терпение и любовь, вся твоя любовь ко мне?

– Конечно, Милли, я люблю тебя, – заверила ее Агата и снова попыталась высвободить руку. – Вот было бы странно, если бы сестры не любили друг друга. Но собственный горький опыт убедил меня, что трудно любить, когда живешь в нищете.

– Но ты говорила, что вы с Гастоном…

– Мало ли что я говорила, – перебила ее Агата, и, казалось, в тоне ее прорвалось раздражение. – Говорю тебе: это трудно, – боюсь, моей тысячи фунтов нам едва ли хватит…

Она осеклась.

– Чтобы любить, – тихо закончила фразу Милли.

– Чтобы жить, – поправила ее Агата. – Ясно же, что превыше всего жизнь: без нее не может быть любви.

– Нет, превыше всего любовь: без нее не может быть жизни, – возразила Милли, и дрожа от страха, воспользовалась случаем и прибавила: – Вот почему… вот почему, в сущности, и появился Артур.

Наступила тишина. Агата сидела, глядя на гладко причесанную голову и полные плечи, склоненные к ее коленям.

Артур. Не это ли имя вырвалось у Милли на лестнице? Кто он такой и откуда взялся? Почему его имя уже не в первый раз всплывает в разговорах?

Она порылась в памяти. Наверное, это один из бесчисленных Боттов-зятьев. Но если это так, при чем тут вся эта чепуха, которую молола Милли насчет любви во имя жизни?

– Он один из Боттов?

– Нет, – отозвалась Милли. – Как раз наоборот.

– Наоборот?..

И тут Милли ринулась в ледяные воды правды. Задыхаясь от волнения и уже не следя за правильностью речи, она выпалила:

– Это тот мужчина, из-за которого Эрнест отдал все свои деньги на благотворительность. – И пока Агата силилась разгадать смысл ее слов, поспешила прибавить неожиданно четко и твердо, ибо время пришло и уже ничего нельзя было изменить: – Тот мужчина, за которого я собираюсь выйти замуж.

Часы показывали ровно десять, когда Милли произнесла это, но Агата еще долго оставалась в ее комнате и спустилась этажом ниже лишь в два часа, чтобы провести остаток ночи у себя в спальне.

– Мне больше нечего сказать, – бросила она напоследок перед уходом, в темноте, поскольку свеча давно догорела.

Милли полулежала на смятой постели, разбросав руки и уткнувшись лицом в подушку. Она была так измучена, что смогла лишь пробормотать в ответ:

– Надеюсь…

Но, к счастью, Агата ее не услышала.

«Значит, конец всему, – вяло подумала Милли, когда дверь закрылась за той, кого она воображала своей сестрой. – Надо смотреть правде в глаза… – Мысли едва ворочались в ее затуманенной усталой голове. – Да, а правда такова, и приходится это признать… к чему притворяться… будто все не так… это было бы… просто глупо…»

С закрытыми глазами и склоненной головой, Милли медленно села на кровати и принялась стаскивать с себя одежду, почувствовав, что и секунды больше не выдержит, если не разденется, потом забралась под измятое одеяло и провалилась в глубокий, тяжелый сон.

Этажом ниже Агата не спала и не раздевалась. Думать о таких простых, обыденных вещах со спокойной душой после недавних откровений Милли казалось ей немыслимым, невозможным, это было бы преступлением против нравственности, ибо нынче ночью она вдруг узнала, что все минувшие годы любила ту, чья жизнь была полна вероломства, и верила ее лживым россказням; что из всех женщин на земле именно ее сестра оказалась блудницей, публично опозоренной, заклейменной в завещании Эрнеста. Помимо негодования, стыда и ужаса потрясенную Агату преследовало чувство нереальности происходящего. Никогда не забыть ей часов, проведенных в спальне Милли. Не это ли самое тяжкое из испытаний, что послал ей безжалостный рок? Ибо в других несчастьях она сохраняла достоинство, надежда давала ей силы бороться, гордость помогала сносить с высоко поднятой головой самые жестокие удары судьбы. Но в грязной жалкой истории презренного греха, которую с редким цинизмом поведала ей та особа, что некогда приходилась ей сестрой, не было и намека на достоинство, гордость и непреклонную волю. Какое бесстыдство! Она посмела сравнить свое поведение – многолетнюю супружескую неверность – с поступками Агаты, а когда та ясно выразила свой ужас и отвращение, заявила, будто она сделала то же самое, когда уехала с Гастоном.

– Но ведь он был моим мужем! – возмутилась та.

– Тогда еще не был, – проговорила Милли (так и сказала: буквально бросила эти слова ей в лицо). Беспутница имела наглость снова намекнуть на неожиданное препятствие, что возникло у них с Гастоном на пути и неизбежно повлекло за собой краткое нарушение условностей, но закончилось, однако, священным браком длиной в жизнь.

Агата едва не лишилась дара речи от возмущения, и все же, желая проявить терпение, напомнила, что всякий мужчина становится мужем не сразу, на что Милли с беспримерным непристойным легкомыслием спросила:

– О, ты правда так плохо думаешь о женщинах?

Что можно сказать в ответ на такое? Бедный несчастный Эрнест, достойный, жестоко обманутый. Можно только изумляться его долготерпению. Он не сказал ни слова той, что вероломно предала его, но продолжал заботиться о ней, не отказал в крове и пище, позволил по-прежнему носить его имя – воистину поступок, достойный святого. Но Милли осмелилась порицать даже его терпеливую снисходительность и благородство, она бог знает что наговорила бы, если бы Агата в самых строгих выражениях не заставила ее замолчать. Подумать только: падшая женщина осуждает честного человека. И что же дальше? – спросила себя Агата, у ног которой разверзлась бездна невообразимого разврата.

В ее горах не знали подобного греха. На высоте более пяти тысяч футов над уровнем моря блуд, как и лиственные деревья, не расцветал и не давал побегов. Там не водились прелюбодеи. Да и не с кем там было прелюбодействовать, слава богу. В тех безлюдных краях мужья встречались редко; рассеянные по горным склонам, занесенные снегом, они заботились лишь о том, чтобы не умереть с голоду, и рядом с каждым трудилась исхудавшая работящая жена. В высокогорье даже не пьянствовали, хотя внизу, в долине, среди виноградников, насколько знала Агата, порок этот был делом обычным: там процветало пьянство, а в больших городах, среди праздности и чревоугодия, – супружеская неверность. Блуд расцвел пышным цветом. Так и должно было случиться. И даже в ее собственной семье одна из двух дочерей впала в этот грех.

Итак, она возьмет деньги, что оставил ей Эрнест, и навсегда отряхнет с ног своих прах этих ужасных мест. Она вернется к чистоте и оставит Милли со вторым мужем, этим бесчестным прелюбодеем. Конечно, теперь ей придется выйти за него замуж, ибо нет другого способа искупить содеянное, и все же это ужасно, что святое таинство используют как тряпку, чтобы смыть грех.

Однако иного выхода, похоже, не было. Как еще могли бы эти двое загладить свою вину? Воистину бедный Эрнест проявил милосердие, редкую прозорливость и заботу, когда оставил Милли без средств, ибо, как заключила Агата из нескольких оброненных сестрой фраз, будь у нее деньги, она бы не вышла замуж за любовника и не искупила бы своих прегрешений. Но что, если Милли, выйдя замуж, будет жить счастливо? Какое же это искупление? Агата сокрушенно покачала головой: и все-то в этой жизни шиворот-навыворот.

Она села у окна и посмотрела на звезды, мерцавшие над площадью сквозь ветви деревьев; ей хотелось верить, что все устроится к лучшему. Нельзя изменять своим идеалам, ни при каких обстоятельствах, даже в самые тяжелые времена. Ей вдруг вспомнилось, что в юности (в те давние дни комната служила спальней Милли) они любили сидеть перед сном у этого самого окна и строить волшебные воздушные замки. Как печальна жизнь, да и складывается совсем не так, как нам представляется в юности. В те дни будущее виделось им великолепным, блистательным. Все прекрасное и возвышенное в этом мире казалось достижимым. А как-то ночью Милли – перед глазами Агаты тотчас возникла маленькая фигурка в длинной ночной рубашке – протянула руки к грозовому небу и воскликнула, что взберется на небеса и поймает звезды.

Увы, ее постигло заслуженное наказание, и это лишь справедливо, но вместе с тем и печально. Бедная Милли! Горько видеть, сколь велика перемена: с какими мыслями ехала Агата из Швейцарии в Англию и с каким чувством вернется назад, – но горестнее всего – да поистине трагично! – сознавать, что она никогда больше не увидит Милли, ту Милли, которая существовала лишь в ее воображении. Ее больше нет. Эта глава их жизни, самая длинная, закончилась. Отныне Агата осталась совсем одна. Завтра утром особа, в которую превратилась Милли, пойдет вместе с ней к поверенному забрать наследство, и это будет их последняя встреча. Потом пути их разойдутся навсегда: они распрощаются, чтобы никогда больше не увидеться.

Агата сидела неподвижно, глядя на звезды. Привязанность и доверие, что она пронесла через всю жизнь…

Звезды слегка расплылись, будто подернулись туманом.

Возможно, раз уж им обеим не уснуть этой ночью, ибо какой уж тут сон, стоило бы провести вместе оставшиеся несколько часов и, хотя все уже сказано и говорить больше не о чем, просто посидеть вдвоем. В той особе, в которую превратилась Милли, еще сохранились крупицы добра. Она не выказала зависти, когда речь зашла о завещанном Агате наследстве, и, похоже, искренне за нее радовалась. Да, семя добра еще не погибло в ее душе. Агата смягчилась и даже представила, как поднимется к сестре и скажет: «По всей видимости, Милли, это наша последняя ночь…» А если та снова примется уверять, как не раз твердила, пока рассказывала свою чудовищную историю, что сожалеет о содеянном, то Агата, пожалуй… поцелует ее. В прошлый раз, охваченная негодованием и ужасом, Агата лишь сурово отмахнулась от сестры, но теперь, наверное, поцелует. Да-да, поцелует. Бедная грешная Милли сейчас, должно быть, мечется в постели наверху, не находит себе места. Сестра должна подарить ей прощальный поцелуй, прежде чем они расстанутся навсегда, чтобы никогда больше не встретиться.

Агата зажгла свечу и, подняв ее высоко над головой, поднялась в комнату Милли. Тихо, чтобы не разбудить никого в доме, она открыла дверь, подошла к кровати и заговорила:

– Милли…

Но та осталась глухой и равнодушной, нежное обращение сестры ее не тронуло. Она преспокойно спала крепким, глубоким, бесстыдным сном.

Она безнадежна, совершенно безнадежна, думала Агата, твердо ступая по лестнице к себе в спальню; ее смягчившееся было сердце снова превратилось в кусок льда. Вы только вообразите – эта женщина крепко спит, как ни в чем не бывало! Уснула тотчас же после кошмарной, мучительной сцены, которая привела ее сестру в такой ужас, что она, наверное, никогда больше не сомкнет глаз! Агата задула свечу и с суровой решимостью подсела к окну, чтобы продолжить бдение; ее душила злость, то необычайное раздражение, что возникает, когда благое побуждение наталкивается на препятствие. Она поднялась в комнату сестры, чтобы милосердно даровать ей на прощание свою любовь, но дар ее отвергли. Агата собиралась великодушно предложить сестре немного поспать или хотя бы попытаться уснуть, но, по правде сказать, не ждала, что после всего случившегося та сможет принять ее предложение, и что вы думаете – Милли спокойно спала. Да, воистину сестра ее, вернее, особа, в которую та превратилась, – полностью безнадежна.

Агата только утвердилась в этой мысли, когда, должным образом умывшись, освежив воспаленные глаза холодной водой, спустилась утром к завтраку. Есть ей не хотелось, но она знала, что за завтрак, съеденный или несъеденный, все равно придется заплатить. Внизу ее встретила хозяйка и передала сообщение от Милли: та ушла и просила передать, что вернется не раньше полудня.

Агата с возмущением воззрилась на нее. Что прикажете делать с таким двуличием и изворотливостью? Как понять особу, которая уверяет, что сразу после завтрака отправится вместе с вами по крайне важному делу, а затем ни с того ни с сего исчезает бог знает почему еще до завтрака, сказав лишь, что вернется не раньше полудня? Полудня! Пройдет половина дня, важного, напряженного дня, на который Агата возлагала большие надежды. Она собиралась получить свое наследство и вернуться в Швейцарию с первым же поездом, поскольку все ее планы и надежды рухнули. Конечно, Милли не знала всех подробностей, но, несомненно, должна была понять, что Агата поспешит как можно скорее покинуть место, где так жестоко разуверилась в той, на кого надеялась: в беспутной сестре, покрывшей ее позором. Из-за визита к поверенному на утренние поезда она никак не успевала, а потому рассчитывала сесть на первый же подходящий, хотя бы двухчасовой, который следовал через Лан и Берн. Ей не было нужды заглядывать в железнодорожное расписание. Она знала его наизусть: выучила в те времена, когда еще находились англичане, желавшие приехать в горы и остановиться в отеле Гастона. Их встречали на станции в долине и сажали на мулов. Жизнь с годами менялась, но поезда ходили как прежде: утром в девять и в одиннадцать, а затем в два и в четыре пополудни. Люди, уставшие от Лондона с его грязью и грехами, садились в вагоны и спустя сутки ступали на тихий перрон в Швейцарии и вдыхали чистый и прохладный воздух. Ночью Агата решила, что отведет утро на визит к поверенному и уедет двухчасовым поездом. Теперь же из-за необъяснимого поступка Милли ей не успеть на двухчасовой. Возможно, даже четырехчасовой придется пропустить. Да уж, поведение сестрицы ни в какие рамки…

Ее огромные, утомленные бессонницей глаза, устремленные на хозяйку пансиона, сверкнули гневом.

– Ну, так она сказала, – обиженно проворчала дама и шагнула в столовую, где ждала завтрака еще одна постоялица. – Ничего не могу поделать, миссис Ле Бон. – «Миссис Костлявая[23], если хотите знать мое мнение, – прибавила она про себя и быстрым ловким привычным движением плюхнула в чистую тарелку порцию овсянки. – Одни кости: и фигура, и характер, и все прочее».

Она со стуком поставила тарелку напротив стула, приготовленного для худосочной жилицы, и подумала, что чем скорее та уберется из ее дома, тем лучше. Вот только не заберет ли она с собой и сестрицу? В том-то и заключалась загвоздка. После слезливой сцены на лестнице минувшей ночью хозяйка сомневалась, что сестры расстанутся, а Милли подходила ей как нельзя лучше: ее лицо, одежда, тихий голос, мягкое, вежливое обращение – все говорило о том, что ею можно вертеть как угодно. Более того, в эту самую минуту в запертом ящике бюро в комнате управляющей лежала сумочка Милли с четырьмя фунтовыми банкнотами, которую та часом раньше передала ей на хранение, перед тем как покинуть дом.

Хозяйка любила, когда ей отдавали на хранение сумочки с банковскими билетами. Они внушали ей чувство уверенности, с ними опасаться было нечего, так что не возникало и надобности пристально следить за входной дверью. Она тотчас распознала в миссис Ботт настоящую леди, но вот как у такой дамы могла быть такая сестра, никак взять в толк не могла. И тогда она решила, а решения ее всегда бывали скорыми и зачастую опрометчивыми, что эта Ле Бон, должно быть, порождение греха.

«Да, похоже, что так, – сказала она себе и смерила Агату острым колючим взглядом, ибо та всыпала себе в овсянку слишком много сахара, что воспитанной даме вовсе не к лицу. – Священными узами брака тут и не пахнет».

А Милли тем временем брела по лондонским улицам.

Странно, должно быть, пытаться уладить все дела за один короткий день, слишком уж много предстояло ей хлопот, но пришлось покориться обстоятельствам. Агата, конечно, не знала ни имени, ни адреса поверенного, но ночью, выбрав паузу между гневными обвинениями и упреками, объявила, что сестра должна сразу же после завтрака проводить ее в его контору. Разумеется, Милли вынуждена была покинуть пансион задолго до завтрака, чтобы Агата не смогла к ней присоединиться. Ведь если бы они пошли к адвокату вместе, она тотчас узнала бы, что наследство – очередная ложь, и это стало бы для нее жестоким ударом и горьким разочарованием.

А за минувшую ночь она и без того вынесла немало ударов и разочарований, подумала Милли и удрученно покачала головой. Эта тысяча фунтов нужна Агате куда больше, чем ей самой, ведь у нее есть Артур, а сестра поистине в отчаянном положении. «Узнай правду, Агата, наверное, отказалась бы принять деньги: это означало бы предать свои принципы, – размышляла Милли, – хотя, возможно, и не отказалась бы». Прошедшая ночь избавила ее от иллюзий. Утром, когда она с невероятной осторожностью кралась мимо запертой двери Агаты, ей больше всего хотелось покончить с этим навсегда. Удивительно, что началось это всего сутки назад: казалось, что она пробиралась вот так, крадучись, тайком, целую вечность. Так или иначе, это жалкая жизнь, и она с радостью громко хлопнет дверью, как только это снова станет возможным.

К счастью, в пансионе завтракали не раньше девяти: хозяйка давно уяснила себе, что дамы, еще не покинувшие постель, доставляют куда меньше хлопот, нежели те, что рыскают по дому, поэтому Агата еще не скоро взялась бы за свой бидон с горячей водой, и у Милли было вдоволь времени. Входная дверь оказалась открыта – в этот час дом, как обычно, проветривали, – и Милли уже собиралась незаметно выскользнуть за порог (поскорее бы все закончилось: тогда не придется больше прятаться), когда перед ней невесть откуда появилась хозяйка, словно выскочила из засады, и воскликнула, совсем как накануне утром, когда застигла Милли при попытке сбежать:

– О, миссис Ботт!

Но на этот раз Милли не растерялась и, остановившись, посмотрела на лестницу.

– Тсс! Не будем тревожить остальных жильцов…

И прежде чем та успела что-то сказать в ответ, а ей было что сказать, ибо она считала, что тревожить или не тревожить постояльцев – решать ей, поскольку это ее личное дело, Милли раскрыла сумочку, достала горстку мелочи, затем показала хозяйке четыре фунтовые банкноты, сунула сумочку с деньгами ей в руки и попросила сохранить до ее возвращения, а еще передать сестре, что она, наверное, вернется не раньше полудня. Пока хозяйка приходила в себя, она сбежала по лестнице, обогнула дом и зашагала по переулку в глубь соседнего квартала, поразив своим проворством и живостью: еще накануне ведь казалась вялой и безвольной.

Свернув за угол, Милли замедлила шаг. Спешить было некуда. Поверенный появится у себя в конторе в лучшем случае в десять, а часы показывали лишь половину девятого. Она медленно брела по улице, обдумывая свои дальнейшие планы; после глубокого сна, отделившего минувший день от настоящего, к ней пришло холодное спокойствие, словно мертвый штиль после бури. Голова была необычайно ясной. Казалось, сон очистил ее разум от иллюзий и сентиментальных заблуждений, связанных с Агатой. Как будто она была пьяной, но ее окатили ледяной водой, она вмиг протрезвела. Милли точно теперь знала, что делать, продумав до мельчайших деталей план на ближайшие два часа. Вначале нужно послать телеграмму Артуру, который, должно быть, вернулся в Оксфорд, как говорил, из отпуска накануне вечером, а он из тех мужчин, что держат свое слово; потом позавтракать в «Эй-би-си»[24] возле Британского музея (возможно, эта чайная сохранилась); затем прогуляться до набережной Виктории, где можно посидеть, глядя на реку, до десяти часов: хорошо знакомая с привычками деловых людей, Милли рассудила, что раньше поверенного в конторе не застанешь.

После того как получит деньги и закончит еще кое-какие дела, она проводит Агату, поскольку та наверняка захочет уехать первым же поездом. Нет, проводить Агату не получится: тогда пришлось бы ехать на вокзал Виктория, откуда отправлялись поезда на Титфорд, а значит, там можно было столкнуться с кем-то из Боттов. Нет, она попрощается с сестрой в пансионе, а затем сядет в омнибус до Челси и поедет к Артуру.

Вот такие у нее были планы.

А после всего этого… что ж, лучше и, несомненно, дешевле будет остановиться в лондонской квартире Артура, пока они не поженятся, а что до Артура, тот, как обычно, вернется в Оксфорд, и до свадьбы они не будут больше предаваться греху. А когда появится женщина, которая иногда приходила убраться в квартире, обнаружит ее там, она скажет, что мистер Озуэстри уступил свои комнаты ей и вообще они намерены пожениться. И женщина, которую, конечно же, удивит совершенно новое вдовье платье Милли, откроет рот от удивления.

Неспешно шагая вдоль залитых солнцем кварталов, чтобы убить время, она принялась разглядывать окрестности: на фоне синего неба блестели крыши домов; юркие голуби носились в вышине, поблескивая крыльями; яркие лучи играли и в волосах служанки, что мыла крыльцо; мальчишка-молочник насвистывал, толкая свою тележку; в воздухе витал густой запах кофе и жареного бекона – должно быть, все в Блумсбери завтракали именно так; на улицах царило оживление, та неустанная суета, с которой каждое утро вступает в свои права новый день. Жизнь странным образом расставила все по своим местам. Исчезла Агги, и место ее заняла Агата. Тот Артур, что был ее грехом, перестал существовать, и на смену ему должен прийти Артур-муж. Что ж, это к лучшему, сказала она себе и, мысленно уступая Агате, прибавила: нужно видеть вещи в их истинном свете, так будет лучше. А что до Агаты, то мы куда чаще обманываем себя, нежели других. Мы живем и толстеем, объедаясь собственной ложью, как это делала годами Милли: кормила себя ложью о сестре. Разве в этом вина Агаты? Конечно, было бы глупо это утверждать. Что она могла поделать, если Милли чего-то там напридумывала и потом верила в свои фантазии о ней? Вот до чего дошло, когда веришь, что превыше всего в мире любовь, и готов ради нее на что угодно, а если любви нет, то неизбежно ее выдумываешь. Довольно одного случайно оброненного словечка, малюсенького комплимента, чтобы выдумать любовь. Агата, ее кровная сестра, начала первой, но воображать, будто любовь связана с родством, – что может быть глупее? Напротив: из кровного родства естественно проистекает отнюдь не любовь, а лишь претензии на нее, что крайне огорчительно, сказала себе Милли и благоразумно обошла банановую кожуру, пересекая площадь на пути к почтовой конторе, которую заметила в глубине боковой улицы.

«Огорчительно» – какое мягкое слово. Вот и Милли чувствовала внутри мягкую пустоту, будто ее отмыли начисто, не тронув лишь бесчувствие, странную оцепенелость. В это солнечное утро от нее, казалось, остались одни глаза, и эти спокойные глаза смотрели ясно, понимающе. А еще Милли осознала простую истину: как бы ни хотелось ей верить, что, отправившись к Агате в Швейцарию, она избавится от грехов и начнет жизнь с чистого листа, искупить ее грех может только брак с Артуром. Агата была права, хоть ей и не стоило высказывать это такими ужасными словами. В конце концов, так и поступают достойные люди в подобном положении, и Артур, конечно же, не станет исключением (так рассуждала она). И хотя такой исход поразил Милли своей неожиданностью, ибо Артур из пылкого возлюбленного, ее тайной радости и чудесного приключения, каким он был вначале, превращался в орудие искупления, следовало признать такое решение правильным: оно положило бы конец всем ее терзаниям и принесло долгожданный покой, прочное положение, благопристойную жизнь.

«Любовь должна или начинаться, или кончаться благопристойностью, только так и можно найти покой, – сказала себе Милли и толкнула дверь почтовой конторы. – А значит, или в ее начале, или в конце должен появиться муж. Счастливы те женщины, счастливы и благословенны, что начинают с того и другого одновременно. Им, несомненно, уготовано царствие небесное. Вот было бы чудесно, если бы они с Артуром могли пожениться, когда только полюбили друг друга, но теперь, познав любовь, они могут…»

Милли поискала глазами ручку или карандаш, не нашла и одолжила карандаш у молодой женщины за проволочной перегородкой. Та, видимо, никогда прежде не позволяла посетителям брать ее карандаш, но при виде бледного лица под траурной вуалью каменное сердце почтмейстерши растаяло. Что ж, так или иначе, размышляла Милли, это будет правильный поступок, а мир в душе обретешь, лишь поступая правильно. После определенного возраста люди ищут покоя. А она как раз достигла такого. Вдобавок, когда она станет женой Артура, тот сможет сколько угодно рассказывать ей о своих простудах и недомоганиях: она готова слушать его вечно.

Милли слабо улыбнулась, пока писала телеграмму. Наверное, это цинично – говорить так о его здоровье. Нет, она вовсе не хотела быть циничной. Она ощущала лишь опустошенность, бесчувствие – все словно утратило вдруг значение, ничто ее больше не волновало, казалось, душа ее омертвела. Возможно, причиной тому упреки и обвинения, которые обрушила на нее ночью Агата. Милли знала, что вела себя дурно, но не подозревала, насколько велик ее грех, пока сестра не взялась ей объяснить. На память ей пришли слова о ее совершенной безнадежности, и Милли вяло усмехнулась. Впрочем, в этом есть и свои плюсы: клеймо безнадежности приносит облегчение, рассеивает все сомнения. Каким простым и ясным представлялось все теперь, это так удобно, это приносит освобождение и покой, долгожданный отдых. Теперь Милли могла наконец вздохнуть свободно, ее больше не мучили тревога и нерешительность, она знала, что должна выйти замуж за Артура. Ему выпала еще одна неожиданная роль – стать для нее гарантом сытой жизни.

И Милли наконец составила текст телеграммы: перенесла их встречу в его квартире в Челси на следующей неделе, как они договаривались перед его отъездом из Англии, на сегодня, в три часа пополудни, потом, немного подумав, добавила: «Срочно», хоть и не желала лишний раз его волновать. Но что, если бы он не приехал? Милли знала, что в Оксфорде у него полно дел: после месячного отсутствия их скопилось немало, – и если не указать в телеграмме, что вопрос срочный, Артур просто не поймет, почему нельзя придерживаться плана, задуманного ими во время последней встречи (письмами они никогда не обменивались). Едва ли он слышал о смерти Эрнеста: такая вероятность была ничтожно мала, потому что в отпуске Артур не читал газет. Вдобавок, если бы узнал, тотчас написал бы ей, ибо с кончиной Эрнеста исчезло препятствие, которое мешало переписке.

Нет, он не знал, но узнает, когда откроет дверь и увидит ее во вдовьем платье. И в ответ на его изумленный взгляд она кивнет, а он схватит ее за руки, введет в комнату и заключит в объятия, полный нежности и сочувствия, ибо Артур понимает: смерть – великое трагическое событие, даже если она не означает потери, и на всякого, кто соприкоснулся с ней, ложится тень драмы. А потом, чуть позже, он скажет: «Что ж, теперь мы должны пожениться», – но привычка возьмет свое, а Артур привык рассказывать ей обо всем, и они усядутся рядышком на диване, она положит голову ему на плечо, а он обнимет ее за талию и поведет рассказ об отпуске, о том, что видел в Риме, и о том, как легко схватить простуду, когда путешествуешь за границей.

Разве это не замечательно? Разве это не правильно и неразумно – перейти к новым отношениям, подняться на следующую ступень, а не топтаться на месте, переживая снова и снова одни и те же чувства? Многие дамы стремятся сохранить и укрепить существующее положение, рассуждала Милли, когда вышла из почтовой конторы и направилась в чайную завтракать. – Им нравится выделять его заглавными буквами, прятать в конверт, опечатанный восклицательными знаками, и вечно хранить в глубине ящика письменного стола. Счастье, что мужчинам это не свойственно, иначе жизнь забуксовала бы и остановилась навсегда, превратившись в нескончаемую череду яростных вспышек. В конце концов, нужно идти вперед, чтобы жить… а может, чтобы умереть? Сегодняшняя боль в горле куда важнее, чем бурная страсть десятилетней давности. Важно то, что вы делаете сейчас, а не то, что сделали когда-то, и… Кажется, она повторяет банальности! – призналась себе Милли и заключила, что так, наверное, поступает всякий, чьи чувства можно выразить одним лишь безразличным пожатием плеч.

Чайная «Эй-би-си» стояла на прежнем месте, и на ее витрине, похоже, красовались все те же пирожные. Там Милли не спеша и перекусила, благо официантка оказалась внимательной и милой, и настолько это порадовало ее, что при виде заботливо склоненного хорошенького юного лица она, растроганная, с благодарностью произнесла то, что шло от самого ее простодушного опустошенного сердца:

– Как это замечательно, когда совершенно незнакомые люди так добры друг к другу.

Девушка не ответила, но посмотрела на Милли так, что ее милое личико сделалось вдруг удивленным, тревожным и даже… глупым.

Милли взяла счет и оставила девушке щедрые чаевые, решив, что не стоит говорить с незнакомцами ни о чем, кроме погоды, хоть и кажется, что только с ними и можно делиться сокровенным.

Прогулявшись по Стрэнду, Милли спустилась к набережной Виктории и присела на скамейку напротив «Иглы Клеопатры»[25], чтобы дождаться часа, когда можно будет пойти к поверенному.

Это был мистер Дженкинс из фирмы «Дженкинс и Роу», чья контора находилась где-то неподалеку, на Эссекс-стрит. Милли хорошо знала адрес, поскольку часто видела его на письмах, которые писал Эрнест, а имена Дженкинс и Роу не сходили у него с языка все годы их совместной жизни. Роу присутствовал на свадьбе, Дженкинс – на похоронах. Роу умер несколькими годами раньше, и фирма принадлежала теперь одному Дженкинсу, но название осталось прежним. Роу запомнился ей добродушным улыбчивым человеком, но, может, потому, что познакомились они на свадьбе. Дженкинса она никогда не видела. Милли не сомневалась, что тот встретит ее враждебно, и еще вчера дрожала бы от ужаса перед визитом к нему, но теперь ей было все равно. Следовало покончить с этим делом, и разве имело значение, что думает о ней Дженкинс? Милли не обольщалась: что бы тот ни думал, это будет не страшнее того, что думала о ней Агата, ее сестра, та, которая уверяла, будто любит ее. Все это, как и великое множество других, куда более неприятных вещей, казалось теперь ничтожным. Пожалуй, когда на вас обрушивается столько несчастий сразу, в этом есть и свои преимущества, подумала она, наблюдая за чайками, чьи белые крылья сияли на солнце.

Какой-то мужчина остановился взглянуть на часы и заслонил собой птиц, и взгляд Милли невольно задержался на этом неожиданном препятствии. Она не подозревала, что перед ней сам мистер Дженкинс.

Глава фирмы имел обыкновение каждое утро преодолевать пешком путь от своего дома в Кенсингтоне до конторы на Эссекс-стрит, а вечером таким же манером возвращаться обратно; не то чтобы ему нравилось гулять, но он находил это полезным для здоровья. К концу такой прогулки он обычно чувствовал легкое раздражение, поскольку путь был неблизкий, а тротуары – не слишком ухоженные. И все же мистер Дженкинс упорствовал, полагая, что полезная привычка помогает ему сохранять молодость. Так он и сказал своей жене, когда та, огорченная его поздними возвращениями, предложила ему брать такси, по крайней мере в один конец, по вечерам, но услышала в ответ изумленное: «В самом деле?» – обиделась и замолчала.

Ежедневный его маршрут проходил вдоль набережной Виктории; поравнявшись с «Иглой Клеопатры», мистер Дженкинс неизменно доставал часы, чтобы узнать, не опаздывает ли – и в этом случае следовало поторопиться, – или, напротив, не слишком ли рано (и тогда надлежало слегка задержаться, ибо Дженкинс высоко ценил пунктуальность и с равным неодобрением относился как к опозданиям, так и к излишней поспешности).

В то утро, когда Милли оказалась на набережной, он обнаружил, что у него есть в запасе еще две с половиной минуты. Быть может, виной тому была весна, обрушившаяся на Англию, но мистер Дженкинс почему-то почувствовал вдруг, что устал чуть больше обычного, и решил присесть на скамейку. Он ни за что не решился бы на такое, если бы заподозрил, что от сидевшей на скамейке особы можно набраться насекомых (а на скамейках полным-полно подобных личностей), но хорошо одетая вдова в новеньком, с иголочки, траурном платье походила на чью-то идеальную клиентку, каковой она, несомненно, и была, ибо вдовы нуждаются в юристах в той же мере, в какой юристы нуждаются во вдовах, и весь ее облик внушил мистеру Дженкинсу уверенность, что рядом с ней будет безопасно, поэтому он приподнял шляпу и, собираясь присесть, вежливо осведомился:

– Вы позволите?

И Милли так же вежливо ответила:

– Пожалуйста.

Теперь они сидели рядом и молчаливо наблюдали за чайками.

Это общее занятие словно протянуло между ними связующую нить – во всяком случае, так показалось мистеру Дженкинсу, чей ежедневный моцион помогал сохранять молодость в достаточной мере, чтобы с первого взгляда распознать привлекательную даму. А эта дама такой и была. Он посмотрел на ее колени, обтянутые плотным черным крепом, и подумал: «Бедняжка», – потом покосился на бледный профиль с прямым тонким носом и длинными черными ресницами: «Бедняжка, и такая молодая». Не девочка, конечно, да это и к лучшему, ибо мистер Дженкинс не ладил с юными созданиями; вдобавок дама была, мягко говоря, полноватой, даже, пожалуй, тучной, и все же невольно привлекала внимание и казалась такой трогательной и беззащитной, такой печальной – должно быть, овдовела совсем недавно. Пожалуй, ей лет тридцать, решил мистер Дженкинс. Он еще помнил, каким сам был в тридцать, и считал, что это самый приятный возраст. Откашлявшись, он обратился к незнакомке в той особой адвокатской манере, которую у врачей называют умелым обхождением: благожелательное сочувствие и точно отмеренная любезность сочетаются в ней с бесконечной сдержанностью и осмотрительностью. Не думает ли она, что утро выдалось чудесное? – поинтересовался мистер Дженкинс.

Милли рассеянно заметила, что утро и вправду чудесное, потом взглянула на своего собеседника и, увидев перед собой почтенного солидного мужчину в перчатках, с портфелем-дипломатом в руках, спросила, далеко ли от этого места до Эссекс-стрит.

– Эссекс-стрит? Я как раз туда направляюсь, – отозвался мистер Дженкинс, пораженный таким совпадением.

– Это далеко? – повторила Милли, поскольку так и не получила ответа на свой вопрос.

– А это будет зависеть от того, каким шагом идти, – произнес мистер Дженкинс с осторожностью, свойственной людям его профессии. – Путь этот можно пройти, да так обычно и делают, за десять минут, но я бы не советовал и предложил бы одиннадцать, хотя, возможно, даме потребуется чуть больше: скажем, двенадцать.

– Мне нужно быть там в десять часов, – сказала Милли.

– В самом деле? – проговорил мистер Дженкинс, удивленный уже вторым совпадением. И после небольшой заминки, за время которой успел перебрать в уме и взвесить все возможные риски и не найти таковых, прибавил: – И мне тоже. – Он вынул из кармана часы, взглянул на них и нахмурился. – Сейчас как раз без двенадцати минут… нет, простите, без двенадцати с половиной десять. Отсюда до Эссекс-стрит, как я сказал, одиннадцать… ну, двенадцать минут. Если позволите, я покажу дорогу.

– Это было бы весьма кстати – согласилась Милли, поднимаясь со скамьи вслед за джентльменом.

Дальше по набережной Темзы они пошли вместе, и мистер Дженкинс, увлеченный приятной беседой, старался изо всех сил доставить даме удовольствие рассказами о достопримечательностях.

– А это купол собора Святого Павла…

Мистер Дженкинс попытался приноровиться к шагу спутницы и понял, что опоздает на несколько минут, но это уже не имело значения. Такого рода события, как эта прогулка и беседа с приятной незнакомкой, возвращают нам молодость. Мистер Дженкинс уже давно мечтал о каком-нибудь маленьком приключении, только дабы убедиться, что еще не стар. Ничего предосудительного или опрометчивого, разумеется. Дама, ибо, конечно же, речь шла о даме, рассуждал он, должна быть привлекательной и безупречной в глазах общества, эталоном нравственности, ибо мистер Дженкинс питал глубокое отвращение ко всему сомнительному или нечистому. По роду деятельности ему приходилось иметь дело с самыми грубыми свойствами человеческой натуры, и горький опыт научил его, что такое сочетание встречается крайне редко, на извилистых тропах приключения найти его практически невозможно, а уже благопристойное пожалуй, сложно даже представить. И вот он нашел его, совершенно случайно, на скамейке на набережной Виктории.

Обрадованный и слегка взволнованный, он шел рядом с незнакомкой, все говорил и говорил, и чувствовал себя при этом лет на двадцать моложе, ибо мистер Дженкинс достиг того возраста, когда, сбросив меньше, особой разницы уже не ощущаешь. Он просил так мало, поскольку знал, что в его возрасте просить больше – бесполезно, а семейному адвокату с его репутацией, занимающему столь высокое положение, и вовсе рискованно, но эта дама не посрамила бы его, попадись они кому-нибудь на глаза, напротив: такая спутница сделала бы честь любому мужчине, и никто бы не догадался, что мистер Дженкинс даже не знает ее имени. Разве так много он просил? Ему всего лишь хотелось, чтобы какая-то привлекательная дама – конечно, не собственная жена – заинтересовалась им, увидела в нем мужчину, чтобы слушала его и улыбалась. А незнакомка как раз слушала и улыбалась, да так очаровательно, смотрела на него своими удивительными прелестными синими глазами, в которых, как с сочувствием отметил внимательный мистер Дженкинс, еще блестели слезы утраты.

– Простите мне мою бестактность, – заговорил он, когда они переходили улицу, – но, судя по вашему виду… боюсь, вы… нет, еще рано…

Он едва успел схватить спутницу за локоть, когда она шагнула с тротуара на мостовую, где ей грозила верная смерть. Его жена вечно поступала так же, и это его ужасно раздражало, но на сей раз он не почувствовал раздражения, поскольку рядом была не жена. К тому же, выступив в роли защитника, мистер Дженкинс воспользовался возможностью взять даму под руку и перевести через улицу к спасительному тротуару на противоположной стороне.

– Позволительно ли незнакомцу, – все еще поддерживая на всякий случай даму под локоть, спросил он, – выразить вам свои соболезнования?

– Да, вы очень любезны. Спасибо, – прошептала Милли, склонив голову, а мистер Дженкинс подумал: «Голубка, кроткая голубка».

Они ступили на тротуар, дама уже не нуждалась в его опеке, и он неохотно выпустил ее руку.

Представьте себе изумление и смятение мистера Дженкинса, когда, уже подходя к своей конторе, он осведомился у спутницы, какой именно дом на Эссекс-стрит ей нужен, и услышал, что та ищет именно его контору, а сама она не кто иная, как опозоренная и недостойная миссис Эрнест Ботт. Она призналась в этом в ответ на его внезапный вопрос, и в голове его сверкнула вспышка прозрения, словно холодный клинок пронзил его мозг. Ну конечно! Глупец, как же он мог так обмануться! Когда эта новоявленная вдовушка спросила, далеко ли до Эссекс-стрит, он должен был сразу же догадаться, кто она такая. Боже, он ведь ждал ее. Накануне к нему заходил мистер Герберт Ботт и в величайшем волнении расспрашивал, не видел ли ее мистер Дженкинс, не связывалась ли она с ним. Он предупредил, что эта дама наверняка вскоре появится, поскольку у нее нет денег, и просил, когда она придет, передать ей тысячу фунтов, что причитаются ей по завещанию. Мистер Ботт извлек из бумажника банкноты и высказал пожелание, чтобы ей тотчас передали всю сумму (она вернет ему деньги, когда будут улажены необходимые формальности и миссис Ботт вступит в права наследования): нельзя допустить, чтобы она голодала.

Мистер Дженкинс не сомневался и счел своим долгом известить об этом мистера Герберта Ботта, что тысячу фунтов скорее всего никогда ему не вернут, но тот с горячностью отверг это допущение. А еще мистер Ботт попросил в качестве личного одолжения не упоминать при даме о ссуде: пусть та думает, что полученные деньги – ее наследство, – позднее он сам скажет ей правду. Затем к своей просьбе он прибавил еще одну: никто из его братьев, если вдруг зайдут, не должен знать о его визите. В итоге у мистера Дженкинса сложилось стойкое впечатление, что, если бы его бедный клиент Эрнест Ботт предпочел затеять бракоразводный процесс, Герберт Ботт выступал бы в роли соответчика. Однако этого не произошло: Эрнест Ботт проявил великодушие, какого его друг и поверенный не мог и вообразить. Своим заявлением: «Я не знаю имени этого мужчины, и знать не хочу», – он защищал собственного брата. Впрочем, вполне естественно, что столь жестоко обманутый мужчина не смог устоять перед искушением, не удержался от маленькой мести, а в глазах мистера Дженкинса приписка к завещанию была лишь слабым воздаянием за предательство, жестом милосердия со стороны оскорбленного мужа.

Теперь мистер Дженкинс смотрел на Милли, которая еще недавно казалась ему такой очаровательной, с нескрываемым отвращением. Он глубоко презирал эту породу женщин – хищниц, лживых изменщиц. Мало кому перед таким удается устоять: томный взгляд из-под длинных ресниц, легкое движение плечиком, думал он, с величайшей неприязнью глядя на Милли, и опомниться не успеешь, как останешься без фартинга, с испорченной репутацией.

«Волчица, а прикинулась овечкой во вдовьем наряде», – сурово сказал он сам себе, и в глазах его заблестела сталь.

– Должно быть, вы и есть мистер Дженкинс, – дрогнувшим голосом произнесла Милли, заметив внезапную унизительную перемену в его поведении.

На нее с презрением указали пальцем, впервые в жизни она столкнулась с открытой неприязнью, и ей стало не по себе, но именно так добропорядочные мужчины смотрят на падших женщин, то есть мужчины, считающие себя непогрешимыми, смотрят так на женщин, в чьей греховности не сомневаются. Теперь она знала, что это такое, и, несмотря на унижение, в Милли проснулось любопытство, роль падшей женщины была для нее внове.

Не этого ли или чего-то подобного ей следовало ожидать? Ведь, в конце концов, она знала, что Дженкинс не встретит ее с распростертыми объятиями. Так почему же ей так больно? Наверное потому, что еще минуту назад он был таким милым и любезным, смотрел на нее с откровенным восхищением. Милли словно отхлестали по щекам.

С ледяной вежливостью и холодным достоинством долговязый мистер Дженкинс придержал для дамы вращающуюся дверь здания, в котором располагалась его контора, и повел вверх по стертым каменным ступеням. Миновав приемную, где сидел за пишущей машинкой его личный секретарь, он распахнул перед миссис Ботт дверь в свой кабинет и указал на стул.

– Как я понимаю, вы пришли за наследством. – Не сказав больше ни слова, мистер Дженкинс отпер сейф, достал конверт, который накануне получил от Герберта Ботта, и протянул ей конверт. – Будьте любезны, пересчитайте деньги.

Милли с трудом сдерживалась, чтобы не заплакать, пока непослушными пальцами пересчитывала банкноты. «Глупо, просто нелепо рыдать из-за какого-то поверенного», – сердито твердила она себе, низко склонившись над деньгами; к счастью, опущенная вуаль скрывала ее лицо. Тем временем юрист уселся за стол, снял телефонную трубку и завел с кем-то длинный деловой разговор, как будто ее вовсе не существовало.

Собственно, так и было, по крайней мере для него. К его глубокой неприязни к дамам такого сорта примешивалась и досада, оттого что эта сумела обворожить его и одурачить. Мистер Дженкинс испытывал горькое разочарование, словно пришлось оставить бокал с напитком, который едва пригубил. Сказать по правде, напиток этот был не крепче чая, но его пересохшие губы жаждали прильнуть к бокалу, а его пришлось оставить.

Милли, пересчитав деньги, молча сидела, не решаясь просто встать и уйти, пока поверенный разговаривал по телефону. Она чувствовала себя нерадивой судомойкой, которую только что выбранили. Похоже, мистеру Дженкинсу нужно было многое обсудить с кем-то на другом конце провода, и он говорил неспешно, весьма обстоятельно. После вежливого прощания, занявшего, как ей показалось, добрых пять минут, он наконец повесил трубку и нажал кнопку на столе. Милли хотела что-то сказать, но в следующее мгновение в кабинет бесшумно вошел клерк, что сидел за машинкой в приемной, и она замерла в ожидании. «Мне все равно, – думала Милли, стараясь придать себе храбрости. – Какое мне дело до Дженкинса?»

Но ей было не все равно.

– Подготовьте расписку на одну тысячу фунтов, – обратился мистер Дженкинс к клерку, и тот тут же исчез, а поверенный, сидя неподвижно в своем вращающемся кресле, уперев локти в подлокотники и соединив кончики пальцев, с высокомерным видом заявил: – Это совершенно неправильно.

– Что неправильно? – спросила Милли, и голос ее прозвучал так неуверенно, будто она боялась услышать в ответ что-то ужасное.

– Отдавать вам эти деньги.

– Почему? – спросила Милли, судорожно вздохнув.

– Потому что у меня нет никаких свидетельств, удостоверяющих вашу личность.

Милли задумалась. Ей действительно нечего было предъявить. Мистер Дженкинс предположил, что она миссис Ботт, и она это подтвердила, но как это доказать?

– Вы хотите сказать… – Она помолчала и нерешительно продолжила: – Вы не уверены, что я миссис Ботт?

– Миссис Эрнест Ботт, – сурово поправил ее поверенный.

– Миссис Эрнест Ботт, – повторила Милли и, поразмышляв, признала: – Что ж, пусть так: это я.

Мистер Дженкинс молчал все с тем же презрительным высокомерным видом.

Милли вдруг вспомнила, что их с Эрнестом имена выгравированы на внутренней стороне ее обручального кольца, и поспешно стянула – едва не сорвала – с левой руки тесную неподатливую перчатку, а потом с безымянного пальца кольцо и, протягивая его поверенному через стол, воскликнула:

– Смотрите, вот гравировка с нашими именами: моим и Эрнеста – и с датой нашей свадьбы.

Мистер Дженкинс, даже не взглянув на кольцо, с отвращением поморщился и пробормотал, глубоко потрясенный бестактностью, с которой эта женщина предъявила символ нарушенных священных клятв в доказательство того, что она действительно жена его бедного клиента, то самое кольцо, надетое с глубоким доверием и любовью на недостойную руку изменницы, предавшей своего супруга:

– Да-да, вне всяких сомнений, но в суде подобные доказательства не принимают во внимание.

– Но мы ведь не в суде, – возразила Милли.

Тонкие губы мистера Дженкинса сурово сжались и стали похожи на жесткую линию. Точно так же рассуждала и его жена. Все они мыслят одинаково, хотя, по счастью, в том, что касается морали, одна другой рознь.

Проворный бессловесный клерк появился вновь, положил на стол расписку и тотчас исчез.

– Распишитесь здесь, пожалуйста. – Поверенный обмакнул ручку в чернила и протянул ей, потом с мрачным терпением подождал, пока она стянет правую перчатку, такую же тесную и неподатливую, как левая. (Пожалуй, правая оказалась еще теснее и неподатливее.) Новые лайковые перчатки были ей малы, но их заказали Ботты вместе с остальным траурным туалетом: родственники считали ее маленькой и полагали, что руки у нее крошечные, под стать фигуре. Собственно, это соответствовало истине, но руки ее были хоть и маленькими, но пухлыми, и таким куда комфортнее в перчатках размера шесть с половиной, нежели шесть с четвертью, поэтому стаскивать их приходилось с трудом.

Стянуть перчатку, словно прилипшую к руке, никак не удавалось, и мистер Дженкинс терпеливо ждал, старательно пряча глаза. Милли раскраснелась, сражаясь с перчаткой, но все ее усилия были напрасны. Пока она тянула тугую лайку, краснела и нервничала, лежавшие у нее на коленях деньги соскользнули на ковер, и мистер Дженкинс, к своему неудовольствию, осознал, что правила приличия вынуждают его подобрать банкноты, но попросту не смог заставить себя это сделать. Нет, он не будет пресмыкаться и ползать в ногах у этой женщины, и он звонком вызвал клерка.

– Ах, спасибо, – смущенно сказала Милли, побагровевшая от попыток одновременно стащить перчатку и взять у секретаря деньги, и по привычке слабо улыбнулась.

Как же она была хороша при этом! Мистер Дженкинс возненавидел ее еще сильнее. Как может это чудовище казаться такой прелестной?

«Змея, – признал он с горечью, сжав губы в тонкую линию. – Змея в обличье голубки».

Предыдущая главаГлава 7 из 16Следующая глава