К книге
ИскуплениеГлава 6
38%
Глава 6
6

В комнате наверху Милли пыталась ощупью отыскать в темноте спички, но ей мешала Агата, которая вошла вместе с сестрой, с нежной тревогой поддерживая ее под руку.

– Мне не терпится тебя увидеть, милая Агги, – сказала Милли, неуклюже шаря в поисках спичек.

– А мне сейчас, дорогая моя измученная сестренка, не терпится уложить тебя в постель, – ответила та и прибавила с внезапной суровостью в голосе: – А потом я спущусь вниз и спрошу ту женщину, что все это значит…

– Я весь день проспала. – Милли принялась кружить по комнате, ощупывая стены и мебель свободной рукой. – Спала беспробудным сном до самого вечера.

– Ты смогла заснуть? – с удивлением спросила Агата, не отставая от сестры.

Сама она после смерти Гастона много-много ночей не смыкала глаз. После короткой паузы она поспешно добавила, что очень этому рада, так и должно быть.

– Похоже, здесь не очень-то заботятся об удобстве постояльцев, – заметила занятая поисками Милли.

– И наверняка нам внесут в счет изрядную сумму за свет, – подхватила Агата. – Весьма искушенная в подобных уловках в роли хозяйки гостиницы, она искренне возмутилась, когда дело коснулось ее самой. Цепко удерживая Милли под руку, Агата медленно обходила комнату. – Наверное, в доме сейчас электрическое освещение, а раньше, помнится, был газ по всему дому, даже в комнатах для прислуги, и никого не заботило, если он горел всю ночь напролет.

– Эрнест бывал этим недоволен, – возразила Милли и, поглощенная поисками, опрокинула что-то тяжелое: должно быть, подсвечник; во всяком случае, штуковина с грохотом упала на пол, но не разбилась.

– Бедняга, – вздохнула Агата. – Теперь ничто не нарушает его покой.

– Сомневаюсь. – Милли нагнулась, обшарила пол и с помощью твердой руки Агаты выпрямилась.

Подсвечник она нашла, но в нем не оказалось свечи. Судя по капелькам жира, приставшим к розетке, когда-то свеча там была.

– Моя малышка Милли, – с нежностью произнесла Агата, – тебе нельзя сомневаться. Ты должна верить, что Эрнест теперь совершенно свободен от всех забот земных, ничто его больше не тревожит, бедняжку. Теперь он восходит на другие вершины с иными друзьями. Но Милли этого не знала, поэтому лишь заметила, занятая поиском спичек:

– Не думаю, что он куда-то восходит. Эрнест терпеть не мог взбираться наверх. В прошлом году он установил в доме лифт, чтобы подниматься с нижнего этажа прямо в спальню.

– Он был так богат? – изумилась Агата.

Во сколько обходится лифт ей было известно, поскольку вначале, когда воображали, что их ждет успешное будущее, они с Гастоном хотели надстроить этажи в отеле и установить лифт: даже все вечера проводили за изучением рекламных проспектов и каталогов.

Установить лифт ценой в сотни фунтов, в тысячи франков, только лишь для того, чтобы отвозить в постель здорового мужчину? Нет, этого она понять не могла. Ведь дорожная авария, рассуждала Агата, это не болезнь, которая делает человека немощным. А она в это время выбивалась из сил, не зная, как наскрести денег, чтобы накормить своего истощенного мужа.

– Да, он был богат, – ответила Милли и пошарила по комоду, но и там нашла лишь толстый слой пыли.

Агата подавила обиду и справилась с собой; в конце концов, теперь она тоже, пусть и с опозданием, собиралась воспользоваться богатством Эрнеста.

– Как я рада за тебя, моя Милли! Ведь ты до конца жизни избавлена от забот и тревог.

– Ну, – замялась Милли и неловко задела рукой вазу, но успела подхватить ее и не дать упасть на пол, – это не совсем так. Ах, Агги! Мне так много нужно тебе рассказать! – Она на мгновение прижалась щекой к костлявому плечу сестры и прибавила: – Какая ты худая.

– Да уж… – отозвалась Агата. – Горе не красит.

– Правда? – смутилась Милли и, продолжив поиски, подумала: а как же она сама? Ее-то костлявой никак не назовешь. Впрочем, возразила она мысленно, нельзя ожидать, что фигура, которая годами полнела, вдруг усохнет за одну неделю. Агги скорбела уже три месяца. Конечно, даже самое глубокое горе не могло бы за неделю…

– Безусловно, – отрезала Агата. – Так нас готовят.

– К чему? – спросила Милли и продолжила поиски в сопровождении сестры, а та подумала, что тяжелая утрата так ее потрясла, что она немного не в себе.

– К чему, моя убитая горем сестра, как не к воссоединению? – произнесла она торжественно. – Разве это теперь не единственная наша надежда? Разве это не все, что нам осталось? Это да еще утешение, оттого что наши близкие обрели наконец счастье и покой.

– Думаешь, это так? – усомнилась Милли и слегка поежилась. – Меня не оставляло чувство… что Эрнест где-то рядом, совсем близко, что на самом деле он вовсе не покинул этот мир.

– Но он и вправду не покинул нас, – заверила ее сестра. – Он и в самом деле рядом, присматривает за тобой.

– Не присматривает, а следит, – поправила ее Милли и опять содрогнулась, вспомнив ту последнюю ночь в их спальне.

– Нет, именно присматривает, – настойчиво повторила Агата самым серьезным тоном. – Присматривает с любовью.

Ответ заглушил шум от падения очередной безделушки, на которую наткнулась Милли, и она переспросила:

– Что ты сказала?

– Что сомневаюсь в этом.

Агата остановилась и, удержав сестру рядом, заговорила с мрачной торжественностью:

– Сестренка моя, не хочешь ли ты сказать, что горе разрушило твою веру?

– Нет, – ответила Милли.

И это была правда: веры того сорта, веры, которой были проникнуты все последние письма Агаты, у нее никогда не было, так что разрушить ее ничто не могло. Возможно, Гастон совершал и чувствовал все то, что приписывала ему Агата, а может, и нет: в конце концов, он был швейцарцем, а у них, наверное, все иначе, – но в то, что Эрнест с любовью присматривает за ней с небес, она попросту не верила. Да и с какой бы стати? Он не любил ее, когда был жив, и даже более того: ненавидел настолько, что только и думал, как бы ей отомстить, готовил изощренное наказание. Из-за нее, из-за ее греховности, в его душе поселилась ненависть, а в уме созрел низкий трусливый замысел – ведь замысел и вправду низкий и трусливый, не так ли? – так возможно ли было ожидать, что сердце, полное злобы, которую она сама и породила, наполнится вдруг любовью? На ней лежала двойная вина. Она в ответе за низость и трусость Эрнеста.

Да и Артур сошел с пути добродетели по ее вине. Кому же, как не ей нести на себе тяжкое бремя грехов и преступлений. Она должна рассказать Агги, развеять ее иллюзии, нельзя больше держать ее в неведении (да где же эти проклятые спички?). Нужно сейчас же ей все рассказать…

Она уже собиралась бросить поиски и немедленно выложить все Агате, когда рука ее вдруг нащупала коробок спичек.

– Вот же они! – воскликнула Милли. – Я их нашла…

Мягко высвободившись из любящих рук Агаты, она открыла коробок и вытащила спичку. Прямо перед ней, под самым ее носом, стоял другой подсвечник, на этот раз со свечой. Милли прикрыла рукой огонек спички от сквозняка, которым тянуло из открытого окна, и отвернулась от Агаты, чтобы зажечь свечу. – Мне нужно так много, о, так много тебе рассказать, милая Агги… – Теперь, когда пришло время во всем сознаться, голос ее слегка дрожал. Она поднесла спичку к загнувшемуся петлей фитилю и продолжила: – Тебе понадобится терпение, да, терпение… – Ее рука со спичкой тряслась. – И любовь, любовь ко мне… Ведь ты всегда будешь меня любить, Агги? Чего бы я ни… что бы ни случилось?

– Моя дорогая Милли, – заговорила та. Слова сестры до странности напоминали те, с которыми в самом скором времени собиралась обратиться к Милли она сама. – Разве не для того я проделала долгий путь из Швейцарии, чтобы всегда любить тебя и быть любимой в ответ?

– Не представляю, – со вздохом облегчения призналась Милли (наконец-то высвободив фитиль, ей удалось зажечь свечу), – как я только выдержала, как смогла прожить все эти годы без…

Она собиралась сказать: «…без моей дорогой сестры», – но обернулась с зажженной свечой в руке и осеклась. Слова замерли у нее на губах. Тишина, эта давящая тишина поглотила, погребла под собой все звуки.

Сестры уставились друг на друга.

Наконец после долгого молчания голосом, полным бесконечного изумления, Агата воскликнула:

– Милли?

И сестра, чьи губы дрожали мелкой дрожью, а мысли путались в поисках ответа, какого угодно, только не самого очевидного, проговорила:

– Значит, сегодня утром это была ты…

Обеих сестер сковала чопорная вежливость. Казалось, сама комната покрылась коркой льда. Милли опустила глаза, как ведут себя воспитанные люди при встрече с незнакомцами, и, отвернувшись, опасливо непослушными руками поставила на комод ужасную свечу.

Агги… Куда пропала ее сестра? Кто эта женщина, оказавшаяся с ней наедине в этой комнате? Эта костлявая жилистая незнакомка с огромными глазами, полными… да, изумления и враждебности (откуда эта враждебность?), не Агги: она не могла, никак не могла быть ее сестрой, просто ей как-то удалось похитить ее голос. «Сестра моя… Ах, моя сестра!» – слова эти криком ужаса пронзили сердце Милли, и нежность, что согревала его все эти годы с самого ее детства, сменилась вдруг пустотой.

Она укрылась за вежливостью. Агата, глубоко потрясенная и пораженная внешностью сестры, поступила так же. Никогда не узнала бы она Милли под слоями жира. От прежней Милли остались лишь глаза да голос, все остальное исчезло без следа, и Агате, привыкшей к аскетической жизни, к высоким помыслам и скудным доходам, такая наружность представлялась наглядным свидетельством невоздержанности, вечного потворства своим желаниям и капризам.

Тут же пришло на ум определение «заплывшая жиром», и она почувствовала холодное отчуждение. Агата молча стояла, глядя на тучную спину сестры, обтянутую дорогим вдовьим платьем. Она приехала, чтобы утешить страдающую сестру, но где же эта сестра? Истинное горе, сказала она себе, не заплывает жиром.

– Боюсь, – вежливо произнесла Милли, все еще не оборачиваясь, – ты очень утомилась. – Она заставила себя заговорить, но голос ее так изменился, что она сама его не узнала.

– Я вовсе не устала, спасибо, – так же вежливо отозвалась Агата. – Просто постарела.

Наступила тишина. Милли склонилась над свечой и принялась поправлять фитилек, который начал чадить.

«Сестра моя… Ах, моя сестра!..»

Конечно же, Агата знала, что нельзя отощать и поседеть за неделю, хоть история и приписывает это великим страдальцам этого мира: возможно, кому-то из них хватило и одной ночи, чтобы поседеть, – но лица обычно все же носят следы пережитого. На лице Милли же не отпечаталось ничего, ни малейшего отклика на недавнее испытание или прошлые несчастья. Она походила на куклу, раздобревшую куклу, вдобавок бело-розовую в свои сорок пять лет. Возможно ли встретить подлинное чувство, подлинную душевную глубину в женщине, похожей на бело-розовую куклу? Как бы ни баловала ее судьба, но и в ее жизни за последнюю четверть века случались свои взлеты и падения. Как, скажите на милость, спрашивала себя Агата, можно утешить и поддержать куклу?

Молчание все тянулось, и Милли, желая прервать невыносимую тишину, подхватила единственный стул и, поставив его возле Агаты, предложила:

– Почему бы тебе не присесть?

– Спасибо, – ответила та, пряча глаза, но сестры хорошо видели друг друга и подмечали все.

Стул оказался шатким и слишком низким для долговязой Агаты, и она осторожно опустилась на краешек, расставив костлявые колени. Последние несколько дней одиночества, думала она, неотрывно глядя на комод, дни, полные ужаса, каждый час которых несет неимоверные страдания всякой женщине, способной чувствовать, изрезали бы горькими складками даже самое гладкое лицо, однако, насколько она могла судить, на лице Милли не наблюдалось ни морщинки. Конечно, глаза ее немного опухли и покраснели, но не для того Агата проделала такой долгий путь из Швейцарии, чтобы утешать женщину с легкой припухлостью и краснотой вокруг глаз. «Еда, еда, горы еды», – размышляла она с ожесточением. Отвергнутая забота и бессмысленная любовь свернулись в ней, словно прокисшее молоко, ей вспомнилась собственная голодная жизнь и скудная пища, которой приходилось довольствоваться им с Гастоном. Должно быть, даже всю эту последнюю неделю, все дни после трагедии Милли продолжала обильно поглощать пищу в привычные часы, а иначе разве бы она…

Отчуждение и враждебность нарастали в душе Агаты. После смерти Гастона она долго не могла притронуться к еде, обходилась лишь чашкой чая с кусочком хлеба, да и то изредка. Истинная любовь прежде всего скорбит об утрате дорогого существа, а что есть проявление скорби, если не отказ от пищи? Что между ними общего? Что может быть общего между ее скорбью и этой легковесностью?

Милли тоже уселась – опустилась на край кровати сбоку от сестры. Легкий ветерок из открытого окна колебал пламя свечи, и на стене высоко под потолком металась причудливая тень – громадная голова в капоре. Агата сидела к ней в профиль – ей слишком больно было видеть, во что превратилась сестра, – и если лицо сестры казалось Милли совершенно чужим, то в профиле ее все же проглядывало нечто отдаленно знакомое, ибо профили меняются медленнее, чем лица. Этот профиль мог бы принадлежать какой-нибудь престарелой тетушке, в нем сквозило едва уловимое семейное сходство с Агатой – подобное сходство пугает подчас будущих мужей, что приходят с визитом в дом невесты. Ничего общего с Агги, подумала Милли с горечью, и ее пронзило чувство острой невосполнимой утраты, в опустошенное сердце прокрались тоска и уныние. Ничего общего с ее любимой сестрой, той, что еще пять минут назад наполняла любовью и радостью все ее существо.

Она разгладила платье на коленях, сцепила руки и впилась в них взглядом, будто хотела убедиться, что пальцы ведут себя подобающе. И хоть безотрывно смотрела на них, она их не видела, вообще ничего, кроме Агаты. С необычайной ясностью она видела перед собой чужую женщину с голосом Агаты.

«Сестра моя… Ах, моя сестра!»

– Когда ты покинула Швейцарию? – Скованная вежливостью, она беспокойно спросила первое, что пришло в голову, лишь бы прервать тягостное молчание. Незнакомке на стуле тишина, похоже, не мешала – во всяком случае, она ничего не предпринимала, чтобы ее нарушить.

– Позавчера на рассвете, – ответила Агата, не сводя глаз с комода.

– Но ты, должно быть, устала, – опять проговорила Милли, обращаясь к сцепленным пальцам.

– Вовсе нет, – возразила Агата, адресуя свой ответ комоду.

Тень на стене яростно бросилась вперед и перескочила на потолок. Милли поднялась и закрыла окно.

– Боюсь, тебя продует – сквозняк, – заметила она заботливо и с чувством облегчения от того, что нашла себе занятие, принялась бороться с задвижкой, которая никак не поддавалась.

– Я не боюсь сквозняков, – раздраженно сказала Агата, неподвижно застыв на своем стуле.

– Наверное, в Швейцарии они не редкость, – отозвалась Милли, сражаясь с задвижкой. – Среди гор такого добра полным-полно.

– Чего там, по-твоему, полным-полно? – с угрюмым терпением осведомилась Агата.

– Сквозняков, – пояснила Милли.

– Возможно, – пожала плечами Агата.

Ну что за вздор, подумала Милли, разве не страшная глупость говорить о сквозняках с единственной сестрой после бесконечно долгой разлуки, чопорно сидеть, соблюдать вежливость, вести себя так, будто они едва знакомы, когда в целом свете остались лишь они двое и нет у них никого ближе и дороже друг друга, некому больше их любить и утешать?

Нет, нужно держаться естественно, решила Милли, нужно себя заставить… и хотя руки ее еще тянулись к шпингалету в попытке затворить окно (но то ли задвижка не входила в паз, то ли пальцы не слушались), так или иначе, у нее нашелся предлог, чтобы не оборачиваться, она выдавила:

– Конечно, ты изменилась, но это не важно, Агги… это не имеет значения. Внешность не главное…

– Однако именно она создает впечатление, – изрекла Агата со своего стула.

– Я в это не верю, – не согласилась Милли.

– Прошу прощения? – Агата и в самом деле не расслышала последних слов, их заглушило лязганье шпингалета, который пыталась задвинуть Милли.

– Нет, нет и нет! – воскликнула Милли и быстро повернулась лицом к неподвижной фигуре на стуле. – Не надо со мной так! «Прошу прощения» – мне, как будто я… как будто…

Слова замерли у нее на губах. Милли не нашла в себе сил продолжать. Чувство безысходного одиночества охватило ее. Эта суровая незнакомка, не желавшая даже смотреть на нее, убогая комнатка, ледяная враждебность, горечь утраты…

«Сестра моя… Ах, моя сестра!» Потеряна, потеряна навсегда та, что любила и понимала ее, дорогая сестра, одна мысль о которой освещала ее жизнь все эти годы; единственное близкое существо, готовое всегда принять и простить любое прегрешение, уже не вернется…

– Как будто?.. – холодно осведомилась Агата, когда Милли замолчала.

Та попыталась справиться с собой. Все это было так глупо. Они во что бы то ни стало должны стряхнуть оцепенение и перестать прятаться, пусть им и не нравится, какими они стали, но пора отбросить все эти глупости, перешагнуть через них, очистить свой дух от шелухи и обратиться к прежней горячей сестринской любви, что и теперь переполняет их сердца.

– Агги… – с трудом выдавила Милли.

– Да, Милли? – холодно отозвалась та.

– Разве я так сильно изменилась? Неужели ты не можешь даже взглянуть на меня?

– Ты сильно располнела, – уклончиво отвечала Агата, не отрывая взгляда от комода.

– Да-да, я знаю. За двадцать пять лет люди меняются.

– Наверное, ты права.

– Но это не важно. Какое это имеет значение? В конце концов, это естественно. Я хочу сказать, женщины полнеют. Но что по-настоящему важно, так это…

– А что же я? – перебила ее Агата.

– Ты?

– Я ведь не располнела, как видишь?

Нет, определенно нет, совсем наоборот: отощала настолько, что от прежней фигуры остались лишь кости, обтянутые кожей, – но едва ли это ее красит. И снова в ее голосе слышалась враждебность. Но почему?

Милли промолчала, и Агата продолжила, не сводя глаз с комода.

– Если я кажусь тебе опечаленной, прости: я все-таки в трауре.

– А разве я не в том же положении? – возразила Милли. – Разве я не опечалена? Я хотела сказать…

Продолжать она не стала. Можно ли назвать ее скорбящей в том смысле, какой вкладывала в свои слова искренне оплакивавшая мужа Агата? Разве она не грешница, несчастная оттого, что про ее измену узнали?

– Я знаю, – ровным бесцветным тоном произнесла Агата, – должно быть, и ты очень опечалена. Ведь этот долгий путь из Швейцарии я проделала, чтобы тебя утешить, но…

Она тоже осеклась: казалось, тоска в ее голосе отдается эхом от стен комнаты. Даже слово «утешить», заключающее в себе любовь и благие намерения, прозвучало зловеще, как похоронный звон, в нем слышались укор и непонятная враждебность.

Милли подошла к кровати и, присев на край проговорила:

– Это так мило с твоей стороны, так мило!

Она решительно взяла сестру за руку и, наверное, поцеловала бы, будь в комнате темно. Конечно, так и следовало поступить, но Милли чувствовала, что не решится на это при свете, в темноте все намного проще. Она отвела глаза, не в силах смотреть на суровый профиль Агаты. Если бы не свеча, Милли давно уже рассказала бы сестре свою историю.

Милли содрогнулась. Ужас, какой ужас! Рассказать свою постыдную историю той, кого приняла за сестру, а потом зажечь свечу и обнаружить, что тебя слушает чужая, незнакомая женщина. Что может быть страшнее? Свеча ее спасла. Да, но лишь на время. Придется рассказать обо всем Агате. Она не сможет поехать с сестрой в Швейцарию и есть ее хлеб, пока не объяснится начистоту. Вдобавок ей так или иначе придется ответить на очевидный вопрос: как вышло, что она осталась без средств? – и рассказать правду. Довольно лжи, сказала себе Милли.

Но сначала ей предстоит преодолеть отчуждение и привыкнуть к новому облику Агаты, научиться не замечать перемен, найти прежнюю любовь под этой чужой личиной…

«Сестра моя… Ах, моя сестра!»

Сидевшая на краешке кровати Милли храбро отмахнулась от горестного крика, который рвался из груди. Отчуждение скоро пройдет, убеждала она себя, пройдет и враждебность Агаты. Как видно, ее поразили, даже потрясли перемены в наружности самой Милли, а та чувствовала, что ей легче было бы примириться с новым обликом Агаты, если бы не это ее холодное неприятие. Им предстояло привыкнуть друг к другу. Они должны…

Не решаясь поднять глаза на суровый профиль Агаты, Милли рассеянно посмотрела на ее руку, которую все еще держала, и взгляд ее застыл. Все ее мысли вдруг оборвались. Рот сам собой раскрылся. Несколько мгновений она молчала, не сводя глаз с руки. Потемневшая, загрубевшая, обветренная рука, на которую она впервые взглянула, была чудовищно исковеркана: не просто стерта, обезображена тяжелой работой, а… Неужели сестра долгое время жила в крайней нужде и даже… недоедала?

– Агги… – прошептала Милли в глубоком волнении и указала пальцем на другую руку.

Проследив глазами за пальцем Милли, Агата опустила взгляд на свои руки и склоненную голову сестры; и ее поразил контраст между ее пухлым, гладким, без единой морщинки лицом и собственными постыдно уродливыми, изувеченными руками. Поддавшись какому-то неясному побуждению, она вдруг почувствовала нестерпимое желание не только немедленно признаться, чего она прежде избегала, но и высказаться предельно резко и жестоко, ранить как можно больнее. Удивительно, но ей больше не хотелось выступать в роли героини, которая мужественно переносит несчастья, напротив: теперь она стремилась описать свою жизнь в самых черных красках.

– Работа. – Взгляд Агаты скользнул по пышным формам Милли, словно она раздумывала, в какую из этих гладких округлостей лучше вонзить нож. И после короткого молчания она прибавила: – И голод.

Огонек свечи озарял две неподвижные фигуры, смотревшие друг на друга. В глазах Милли застыли изумление и ужас.

– Голод, – повторила она шепотом. И снова произнесла: – Голод?..

– Тебя пугает это слово? – сухо осведомилась Агата, удивляясь силе охватившего ее чувства.

Волна горечи поднялась в ее душе и хлынула потоком, словно прорвалась плотина, что долгие годы сдерживала ее, затаенную, непризнанную, пока Агата бродила с гордо поднятой головой и полными гневных слез глазами по склонам гор рука об руку с Богом; теперь же этот яростный поток обрушился на Милли. Потому ли, что в том безлюдном краю ей встречались лишь редкие жители, такие же нищие и обездоленные, как она сама, и ей не с кем было сравнить себя в своем несчастье? Или, возможно, потому, что, зная о безбедном положении сестры, она долгие годы не хотела ее видеть и не сознавала, каким откровенным, кричащим было ее благополучие? Жалкие объедки с обильного стола Милли избавили бы их с Гастоном от мук нищеты, от терзаний голода, отравившего их последние годы. Правда, после продажи отеля еды ей хватало, но несколько недель сытой жизни не стерли следы лишений и нужды с ее тела, а те следы, что оставили невзгоды в ее иссушенном сердце, ничто не могло уже изгладить.

Но Милли, похоже, не слышала горьких слов сестры и все смотрела на нее глазами полными ужаса. Разум ее пытался осмыслить открывшуюся вдруг истину. Если Агги бедна и у нее нет ни фартинга за душой, если приехала к сестре, потому что видит в ней последнюю надежду, что же теперь будет с ними обеими?

– Расскажи мне, – шепнула Милли. – Расскажи все-все, Агги.

И Агата рассказала: откровенно, в подробностях, ни о чем не умалчивая.

После первых же фраз Милли перестала с ужасом смотреть на сестру, а соскользнула на пол к ее ногам, обняла худые колени и прижалась щекой к грубым, узловатым рукам.

Это правильно, справедливо, думала Агата, продолжая свой рассказ, что ее благополучная, пухлая, будто подбитая ватой сестра поймет наконец, что такое жизнь на самом деле и на что толкает людей нужда. Ясно, что Милли понятия об этом не имела: ничто не нарушало ее покой, она не ведала ни душевной, ни телесной боли.

Агата не видела лица Милли: та сидела неподвижно и молчала, уткнувшись головой в ее руки, – но стоило вспомнить лишения, выпавшие на их с Гастоном долю, все, что ей пришлось вытерпеть ради него, пока остальные – такие, как Ботты, их приятели, родственники, нахлебники, даже их изнеженные и наверняка раскормленные слуги, – жили привольно и предавались безделью, как слезы хлынули у нее из глаз и потекли по впалым щекам.

Похоже, действительно, сказала она себе, все, что нужно для хотя бы скромного успеха и счастья, – это неспособность чувствовать. Стоит лишь испытать нечто возвышенное, прекрасное, нерушимое, и вас постигнет несчастье, будет преследовать злой рок. Они с Гастоном всегда оставались верны своим идеалам, их связывало глубокое, сильное чувство, но горести и беды обрушились на них валом. Никому еще не доводилось вынести столько невзгод, сколько выпало на их долю. Она многое могла бы рассказать, и хотя теперь эти злосчастья казались ничтожными в сравнении с муками голода и смертью, но все они сплелись в единый гибельный узел. Взять, к примеру, постояльцев, которые заранее заказывали лучшие комнаты, не заботясь о цене, но в последний момент отказывались приехать из-за болезни либо в силу случайности. А однажды, в самом начале сезона, который обещал быть очень успешным, в отеле умер гость, а поскольку это случилось сразу после обеда, остальные постояльцы испугались и все разом съехали, отчего за отелем надолго закрепилась дурная репутация, и еще несколько лет не удавалось рассеять предубеждение, будто с водой или трубами что-то не так. Как-то раз случился пожар, правда – небольшой: огнем затронуло только две комнаты, – но они выгорели полностью, а поскольку отель не был застрахован, ущерб оказался серьезным. Несчастья такого рода преследовали их постоянно. Лопались трубы, под тяжестью снега рушилась крыша, именно их кур поражала неведомая болезнь, козы не давали приплода и гибли одна за другой, картофель засыхал на корню, не давая урожая, сильные ливни в пору жатвы побили рожь, которую супруги Ле Бон так заботливо растили. То и дело приходилось штопать постельное белье: на новое не было денег. Потом, в довершение всего, разразилась война, и с ней пришел настоящий голод. Крепкой стойкой Агате удалось все вынести, а вот Гастону оказалось не под силу. По счастью, она легче справлялась с голодом и смогла ухаживать за мужем, когда его сразили слабость и болезнь. Господь наделил ее силой духа и крепостью тела. Агата могла бы выдержать что угодно за одним лишь исключением: ее страшили насмешки и издевательства, которые, как комья грязи, полетели бы в сторону ее любимого Гастона, злорадные издевки жестокого Эрнеста и всей этой ужасной семейки, этих Боттов, если бы они узнали о ее бедах.

Нет чтобы помочь, вместо того чтобы издеваться! Высвободив одну руку из-под щеки Милли, Агата прижала ее к лицу, пытаясь остановить поток слез. Однако блага земные, когда они в избытке, разрушают душу. Будь у Гастона скромный капитал, крохотная сумма (если бы кто-нибудь мог хоть изредка протянуть ему руку помощи), это избавило бы его от многих несчастий, которые случились не по его вине. А после его смерти небольшая денежная помощь спасла бы ее от горькой необходимости продавать отель. Но пришлось уступить его за бесценок и поступить в услужение в доме, который когда-то принадлежал ей. Наверное, тех денег, что тратили Ботты на ненужную прислугу, хватило бы, чтобы поставить Гастона на ноги и обеспечить его будущее. Тогда непосильная работа еще не состарила его прежде времени и не довела до болезни, он был бы сейчас жив. Агата говорила не об Эрнесте, поскольку тот умер, но о семье Ботт. Эрнест поступил так, как считал правильным, когда разлучил ее с Милли, и она не порицает его, поскольку бедняги уже нет в живых, но своим поступком он превратил ее в отверженную и объявил негодяем ее мужа, хотя благороднее его мир не знал. Любая женщина, наделенная хотя бы толикой гордости (а у нее, слава богу, гордости хватает, что она охотно признает), повела бы себя точно так же и скрыла реальное положение дел от Милли, которая хоть ей и сестра, а потому вправе была знать правду, но как любящая жена мужчины, что их разлучил, принадлежала к вражескому лагерю. Не то чтобы ей нравилось называть Эрнеста врагом, да и разве можно считать врагом покойного? Если говорить про успех, то для многих это прежде всего деньги; что существует успех духовный, любовь и преданность, они понять не способны. Их с Гастоном союз был таким же успешным и благополучным, как брак Милли, но в том высшем смысле, где властвовала одна лишь любовь. Эрнест этого никогда бы не понял.

Нет, она вовсе не осуждает мужа сестры (как можно осуждать того, кого уже нет в живых?), но ей невольно приходит на ум, что вся череда обрушившихся на нее несчастий, все дурные поступки, в которых она, несомненно, повинна, ибо в своих письмах к Милли погрешила против истины (хотя в духовном отношении писала чистую правду, что, впрочем, трудно было бы объяснить), берут начало в несправедливости, презрении, жестокости Боттов, которые с самого начала враждебно отнеслись к ее браку.

– Но меня это больше не задевает. – Агата смахнула слезы и положила было руку Милли на плечо, но тут же отдернула: плечо это показалось ей похожим на туго набитую подушку. Она снова спросила себя: возможно ли, что глубокая скорбь, подобная ее собственной, скорбь, знакомая всякой женщине, лишившейся любимого мужа, да еще так внезапно, так ужасно, как Милли, возможно ли, чтобы такая скорбь сочеталась с подобной упругой пышностью? – Меня больше не заботит людская несправедливость. Я преодолела это и готова простить страшное зло, что принесла мне эта семья. Я согласна жить среди них и держаться предельно вежливо, даже дружески, хотя и замкнуто. Я вернулась в Англию, чтобы предложить свою помощь, чтобы поддержать и утешить тебя, Милли, и я не позволю Боттам помешать мне. Теперь, когда возведенная между нами стена рухнула, чувство долга и моя любовь привели меня к тебе в час…

Агата собиралась сказать и почти произнесла: «В час нужды» – но если кто и испытывал здесь нужду, то лишь она сама. Агата с горечью оглядела голову, что покоилась у нее на коленях, пухлое, как подушка, плечо сестры, ее гладкую округлую щеку, наполовину скрытую волосами без малейших следов седины. На лестнице с ней случилась истерика, бурный всплеск чувств, но после того, как зажглась свеча, разве похоже было, что Милли нуждается в утешении? Агата видела перед собой тучную самодовольную даму в дорогом платье, которая отшатнулась от нее, избегала ее взгляда и говорила глупости, неуместные в этих печальных трагических обстоятельствах. И то, что эта женщина приходится ей сестрой, ничуть не помешало ей разглядеть правду, и слово «нужда» она заменила словом «вдовство» – по крайней мере, так было точнее.

– В час твоего вдовства, – проговорила Агата и замолчала.

Милли на полу у ее ног не произнесла ни слова: так и сидела, уткнувшись лицом в колени сестры, так что оставались видны лишь волосы и щека. Она сама, нависая над ней, вытирала свободной рукой глаза и боролась с собой, мучительно раздумывая, надо ли настаивать, что ею двигали лишь долг и любовь, а вовсе не материальный мотив.

Агата в нерешительности молчала. Почему Милли ничего не сказала? Почему сидит как истукан, словно уснула? Разумеется, она не спала: ее дрожащие ресницы щекотали руку Агаты, к которой она прижималась щекой. Тогда почему же она молчит?

– А кроме того, – поборов себя, надломленным голосом прибавила Агата и склонила голову, ибо эта часть правды стоила ей неимоверного усилия, – я устала от нищеты, безумно устала. – После короткого молчания она глухо произнесла: – Видишь, ничего не утаивая, признаюсь тебе в своей слабости. Не подумай, что я жадна до денег: я не люблю и осуждаю роскошь. Я так хотела покоя, защищенности, так долго мечтала…

Она не смогла продолжить: голос дрожал, – и лишь через некоторое время заговорила снова:

– Мне так хотелось освободиться от презренных забот, забыть о страхе. Жизнь очень тяжела, когда мучает страх: страх перед будущим, страх остаться в старости без средств к существованию. В подобном положении действительно сложно сохранить свободу духа, все силы отнимают самые низменные занятия. Когда я вела счета в отеле, мое жалованье составляло сто франков в месяц – в ваших английских деньгах меньше пятидесяти фунтов в год. Новый владелец одолжил мне денег на дорогу до Лондона. Я сказала ему, что у меня богатая сестра и я смогу вернуть этот долг. Как долго удалось бы мне продержаться на той работе, если бы я осталась в Швейцарии? Я не говорила тебе, что стара и сломлена? Надолго ли у хозяина хватило бы терпения и жалости? Днями и ночами мне не давал покоя вопрос: как долго? А потом случилось это печальное событие: скончался Эрнест. Тебя, должно быть, его смерть повергла в ужас и скорбь, если ты любила его, как я любила моего дорогого мужа, но для меня она стала спасением. Буду совершенна честна. Любовь привела меня сюда, великая любовь к моей сестре в ее печали, а также чувство долга, священная обязанность помочь и утешить тебя. Но еще я приехала, чтобы найти здесь пристанище, тихий приют. Я приехала туда, где, я знаю, закончится наконец моя горькая, безысходная нищета.

Наступила тишина. Агата все сказала, впервые в жизни раскрывшись перед сестрой, высказав горькую неприкрашенную правду.

И Милли, просидевшая неподвижно и безмолвно все время, пока длился ее монолог, произнесла очень тихо, словно обращалась к самой себе:

– Это ужасно! Не знаю, как я это вынесу.

– Что, прости? – переспросила Агата, решив, что ослышалась. Неужели Милли заявила, что не в силах вынести простого описания тех невзгод, которые пришлось пережить ей за последние двадцать пять лет? Нет, едва ли, это было бы слишком малодушно и эгоистично.

– Такое наказание, – пробормотала Милли, будто снова заговорила сама с собой.

– Прошу прощения? – произнесла Агата во второй раз и выпрямилась, еще более ледяная и чопорная. – Ты хочешь сказать, что считаешь наказанием все, что пришлось испытать нам с Гастоном? Могу я поинтересоваться, за что? Нет, не отвечай, – прибавила она тотчас, вскинув свободную руку. – Я догадываюсь, о чем ты думаешь, и это недостойные мысли. Как можешь ты, моя сестра, после всех этих лет и при столь очевидных обстоятельствах позволить себе хоть на мгновение слегка отклониться от строгих правил морали?

Но Милли не ответила и словно окаменела, а сестра ее почувствовала, что какая-то влага медленно течет по ее руке.

Предыдущая главаГлава 6 из 16Следующая глава