Внезапно, словно призрак, вырос перед Гойей один из зеленых посланников инквизиции. Он незаметно появился и так же незаметно исчез. Гойя дрожащими пальцами вскрыл письмо. Ему велено было на следующий день явиться в Священный трибунал.
В глубине души он всегда знал, что этот час рано или поздно настанет, – с того самого дня, когда ему пришлось присутствовать на аутодафе Олавиде в церкви Сан-Доминго. Его уже не раз настойчиво предостерегали. И все же полученное письмо стало для него тяжелым ударом.
Он призвал на помощь рассудок. Но Великий инквизитор был не Коко, не Черный Человек, которого можно было победить с помощью карандаша и резца. Впрочем, у него ведь есть и другое оружие – поддержка друзей. Теперь, когда война закончилась, дону Мануэлю не составит труда оградить его от нападок Священного трибунала.
Однако, несмотря на доводы разума, страх то и дело накатывал на него темными, тяжелыми волнами. Он сидел в кресле с погасшим лицом, обмякнув телом и душой, и в этом терзаемом смертельным страхом существе почти невозможно было узнать Гойю, еще вчера гордо вышагивавшего в своем сером сюртуке и боливаре.
Никого из его друзей не было в Мадриде. Мигель и Лусия еще не вернулись из Франции, Мануэль и Пепа находились в Эскориале, при дворе, Кинтана уехал в Севилью, в Совет по делам Индии. Он мог бы поделиться своими горестями хотя бы с Агустином или Хавьером. Но в душе у него глубоко укоренился страх перед жестокими карами, грозившими за разглашение тайны; он еще не забыл того ужаса, который вселяло в него в детстве ежегодное провозглашение эдикта веры.
Всем он приносит несчастье. Бедный Хавьер! Его тоже ждут бесчестье и гибель.
На следующий день, одевшись скромно, как и подобает случаю, он явился в Санта Каса. Его провели в маленькое, ничем не примечательное помещение. Пришел судья, тихий господин в священническом облачении, в очках, сопровождаемый секретарем. Через минуту на столе появились какие-то документы, в том числе и папка с «Капричос». Это была одна из первых папок с пробными оттисками офортов. Три такие папки были у сеньора Мартинеса, одна у герцогини де Осуна, одна у Мигеля. Ломать голову над тем, как эта папка оказалась в инквизиции, кто именно его предал, было бессмысленно. Папка лежала у судьи на столе, остальное не имело значения.
В комнате царило какое-то особое, зловещее безмолвие, какого Гойя при всей своей глухоте еще никогда не ощущал. Никто не размыкал уст. Судья писал на бумаге то, что хотел спросить, протягивал лист секретарю, тот заносил вопрос в протокол, затем передавал лист Гойе. Среди прочих бумаг на столе была вступительная статья к «Капричос». Он протянул ее Гойе. Это была первая копия черновика, написанная рукой Агустина, в которую он потом внес исправления.
– Ваши рисунки выражают лишь то, что сказано в этом комментарии, или еще что-нибудь? – гласил первый вопрос.
Франсиско недоуменно-растерянно посмотрел на судью. Он не мог собраться с мыслями и невольно то и дело спрашивал себя: «Откуда у них папка? Кто дал им статью?» Чтобы сосредоточиться, он стал рассматривать лицо судьи, его руки. Это было спокойное, продолговатое, смуглое, но бледное лицо, из-под очков смотрели миндалевидные, невыразительные глаза. Руки были худые, костлявые, но красивые. Гойе наконец удалось совладать с собой.
– Я простой художник и не силен в красноречии, – осторожно ответил Гойя.
Судья подождал, пока секретарь запишет ответ в протокол. Затем взял из папки один из офортов и протянул его Гойе. Это был лист за номером 23. Он изображал блудницу в позорном платье, которой секретарь Священного трибунала зачитывает приговор, в то время как благочестивая публика с острым любопытством следит за происходящим. Гойя посмотрел на лист, который держала перед ним костлявая рука. Это был хороший рисунок. Огромный остроконечный колпак, вонзившийся в пустоту, лицо и поза уничтоженной, растоптанной, утратившей человеческий облик и уже превратившейся в прах женщины; секретарь, добросовестный истукан, с усердием читающий приговор, как две капли воды похожий на того, что сидел сейчас перед ним и писал протокол, и это море голов, эти глаза, горящие похотливым любопытством и в то же время тупым молитвенным восторгом, – все было сделано великолепно, он мог гордиться этим рисунком. Судья медленно положил лист на стол и таким же размеренным движением протянул ему комментарий к рисунку: «Негоже, негоже так поступать с честной женщиной, которая за кусок хлеба столь усердно и плодотворно служила всему свету!»
«Что вы хотели этим сказать? – гласил следующий вопрос. – Кто здесь дурно поступает с этой женщиной? Священный трибунал? Кто?»
Вопрос стоял перед глазами Гойи, зримый, осязаемый, начертанный изящными, отчетливыми буквами, и дышал угрозой. Отвечать нужно очень осмотрительно, чтобы не погубить себя. И не только себя, но и сына и сыновей сына – все свое будущее потомство.
«Кто здесь дурно поступает с этой женщиной?» – неумолимо стоял перед ним вопрос, грозно призывая его к ответу.
– Судьба, – ответил он.
На гладком, продолговатом лице не дрогнул ни один мускул. Костлявая рука написала: «Что вы понимаете под „судьбой“? Промысел Божий?»
Получалось, что он не ответил на первый вопрос. Этот вопрос по-прежнему стоял перед ним, только облеченный в другую форму, учтивый, язвительный, угрожающий. Он должен был найти ответ, верный, убедительный. Он лихорадочно искал его, но не находил. Они загнали его в западню. Очки судьи холодно поблескивали. Франсиско думал и искал, искал и думал. Ни судья, ни секретарь не шевелились. Очки неотрывно смотрели на него. «Пресвятая Дева Мария Аточская! – мысленно взмолился Гойя. – Помоги мне найти ответ! Помоги мне найти верный ответ! Если я недостоин Твоей милости – смилуйся над моим сыном!»
Судья едва заметным движением карандаша указал на написанный вопрос. «Что вы понимаете под „судьбой“? Промысел Божий?» – вопрошали рука, карандаш и бумага.
– Демонов, – произнес наконец Гойя, почувствовав, как хрипло прозвучал его голос.
Секретарь записал его ответ в протокол.
Затем последовал еще один вопрос, и еще один, и еще десять, и каждый был пыткой, и промежуток между каждым вопросом и ответом длился вечность.
Одна вечность сменяла другую, и наконец допрос кончился. Секретарь стал готовить протокол для подписи. Гойя сидел и смотрел на его руку. Это была ловкая, но грубая, плебейская рука. Комната была самой обыкновенной, в ней стоял обыкновенный стол, на котором лежали бумаги, за столом сидел благовоспитанный господин в священническом облачении, со спокойным, учтивым лицом, а рядом обыкновенная секретарская рука спокойно и размеренно писала строку за строкой. Но Гойе казалось, будто комната постепенно погружается во мрак, все больше уподобляясь могиле, а стены все плотнее окружают его, словно вытесняя из пространства и времени – из жизни.
Секретарь писал нестерпимо долго. Гойе хотелось, чтобы он поскорее закончил свой протокол, и в то же время заклинал его писать еще медленнее и как можно дольше. Ведь когда он кончит, ему, Гойе, дадут подписать протокол, а как только он поставит свою подпись, за ним придут зеленые вестники и уволокут его прочь, и он навсегда исчезнет в подземелье. А друзья его соберутся вместе и станут ломать голову, куда он исчез, и будут расточать громкие слова, но ничего не сделают, чтобы вернуть его, и он заживо сгниет в темнице.
Он сидел, ждал, болезненно ощущая чугунную тяжесть своего тела. Ему было трудно держаться на стуле; казалось, он вот-вот потеряет сознание и упадет на пол без чувств. Теперь он знал, что такое ад.
Писарь наконец кончил. Судья прочел протокол, медленно, внимательно. Подписал его. Протянул бумагу Гойе. Неужели роковой миг настал? Он испуганно посмотрел на судью.
– Прочтите, – сказал тот, и Гойя с облегчением вздохнул, обрадовавшись, что подписывать пока еще не надо.
Он начал читать. Это было мучительное чтение. Вопросы судьи, жестокие, хитрые, каждый вопрос – ловушка, перемежались с его глупыми, беспомощными ответами. Но он читал, медленно, поскольку каждая секунда означала лишнее мгновение свободы. Прочел первую страницу, вторую, третью, четвертую. Пятая была исписана лишь наполовину. Но вот он дочитал до конца. Секретарь протянул ему перо и указал место, где нужно было поставить подпись. Спокойные глаза смотрели на него, очки холодно поблескивали. Он подписал бумагу непослушными, одеревеневшими пальцами. Ему вдруг пришла в голову счастливая мысль.
– Росчерк тоже? – спросил он, посмотрев на судью с глуповатой, лукавой улыбкой.
Тот кивнул. Еще одно мгновение свободы. Гойя медленно, тщательно вывел росчерк. Теперь все было кончено.
Пронесло! Он был свободен.
Шаг за шагом по ступеням
Он крутым с крыльца спустился.
Свежий воздух и пьянил, и
Ранил больно. Каждый шаг был
Мукой; он как будто после
Изнурительной болезни
Слишком рано встал с постели.
Чуть живой, дойдя до дома,
Он велел Андресу тотчас
Подавать обед. Когда же
Тот с едой вернулся, Гойя
Спал…