С того дня, как Гойя показал «Капричос» друзьям, он стал меньше заботиться о нерушимости тишины и недоступности эрмиты для посетителей. Друзья теперь приходили часто и без приглашения.
Однажды, когда они пришли втроем – Агустин, Мигель и Кинтана, – Мигель указал на юного поэта и написал Гойе: «Он тебе кое-что принес». Гойя вопросительно посмотрел на покрасневшего Кинтану.
– Он посвятил тебе оду, – продолжил Мигель.
Кинтана нерешительно достал из папки рукопись и хотел протянуть ее Гойе, но Агустин попросил:
– Прочтите стихи сами, вслух!
– Да, дон Хосе, прочтите, пожалуйста! – поддержал его Гойя. – Я люблю смотреть, как вы читаете, и почти все понимаю.
Кинтана начал читать:
Держава вековая обветшала,
Утратила господство мировое,
Но жар высокого искусства,
Пылавший некогда в бессмертных
Творениях Веласкеса, Мурильо,
Доселе не угас – живет он в нашем Гойе!
Перед его фантазией волшебной
Бледнеет, меркнет мир реальный.
Настанет день – уж близок миг прекрасный! —
Когда перед тобой, Франсиско Гойя,
Главу преклонит мир, как перед Рафаэлем
Склоняется он ныне, и отвсюду,
Из разных стран в Испанию стекаться
Паломники начнут, чтобы в восторге
Картинами твоими любоваться.
Да здравствует Франсиско Гойя,
Испании немеркнущая слава!
Друзья, растроганные, с улыбкой смотрели на Гойю. Тот, смущенный и взволнованный, тоже улыбался.
«Sí, vendrá un día,
Vendrá también, oh, Goya! en que a tu nombre
El extranjero extático se incline», —
повторил он строки из стихов, и все удивились, что он так хорошо понял их по губам. Кинтана покраснел еще сильнее.
– Вам не кажется, что вы несколько переусердствовали? – с улыбкой спросил его Гойя. – Вполне достаточно было написать, что я лучше Жака Луи Давида. А сравнивать меня с Рафаэлем – это, пожалуй, чересчур.
– Даже высшая похвала не отвечает величию таланта мастера, создавшего такие рисунки! – восторженно возразил Кинтана.
Гойя понимал, насколько по-детски наивен был сам Кинтана и насколько по-детски наивными были его стихи, и не нуждался в подтверждении того, что после Веласкеса он – талантливейший испанский художник, и не придавал этому особого значения. И все же в душе его разлилась жгучая радость. Вот какие восторженные стихи – настоящий гимн! – посвятил этот юноша его «грубым, варварским, безвкусным» рисункам! И это до того, как он сделал их более понятными для зрителей!
Ему очень хотелось показать друзьям «Капричос» в их сегодняшнем виде, и он сказал нарочито равнодушным тоном:
– Вы не хотите еще раз взглянуть на рисунки? Я расположил их в определенном порядке и придумал для них названия. А еще я снабдил их комментариями, – прибавил он лукаво. – Для дурней, которые нуждаются в пояснении.
Друзья горели желанием еще раз увидеть листы, но не решались попросить об этом Гойю, зная его особый, непредсказуемый нрав. И вот этот необычный мир «Капричос» поразил их с новой, еще большей силой. Гойя оказался прав: порядок расположения рисунков выявил их подлинный смысл. Даже невозмутимый Мигель сказал, почти благоговейно понизив голос:
– Франсиско, это лучший, величайший из созданных тобой портретов. Ты запечатлел здесь лик самой Испании.
– Я – человек свободомыслящий, но отныне мне в каждом углу будут мерещиться ведьмы и демоны, – заявил Кинтана.
– А ведь находятся люди, которые считают Жака Луи Давида художником! – с мрачной язвительностью заметил Агустин.
Они добрались до последнего листа, до рисунка с охваченными ужасом, кричащими монахами-призраками.
– Ya es hora! Cierra, España! Вперед, Испания! – ликующе, звенящим от восторга голосом выкрикнул Кинтана древний боевой клич.
– Подписи очень примечательны… – задумчиво произнес Мигель. – Некоторые просто великолепны. Насколько я понимаю, они должны сгладить остроту содержания. Но они зачастую делают его еще острее…
– В самом деле? – с наигранным удивлением и лукавым блеском в глазах откликнулся Гойя. – Я и сам знаю, что моя неуклюжая речь не позволяет мне точно выразить то, что я думаю. Был бы благодарен тебе, Мигель, – и вам, дон Хосе, и тебе, Агустин, – за советы.
Друзья были польщены и обрадовались возможности помочь Гойе в таком важном деле. Мигель тотчас же придумал подходящую подпись к рисунку со скупым старцем, прячущим свои сокровища, приведя цитату из Сервантеса: «Каждый из нас таков, каким его сотворил Господь Бог, а чаще всего много хуже». Другие тоже внесли свою лепту. Они поняли, чего добивался Франсиско: чтобы подписи звучали по-народному, были острыми и сочными.
– Некоторую шероховатость нужно сохранить, – заявил Мигель.
– Верно, – согласился с ним Гойя. – Поскольку я и сам грубоват.
Все дружно, с усердием трудились; под рисунками появилось много новых подписей и комментариев. В эрмите царили смех и веселье.
Мигеля, однако, все это время мучил вопрос: зачем Франсиско, не отличавшемуся красноречием, понадобились все эти подписи и комментарии? Неужели он все же намерен опубликовать свои «Капричос»?
Чем больше он об этом думал, тем тревожнее становилось у него на душе. Этот гениальный дурень Гойя явно заразился глупым фанатизмом Кинтаны. Мигель ломал голову, как помешать другу осуществить смертельно опасную затею.
Помочь в этом мог лишь один человек – Лусия.
Его отношения с ней по-прежнему были двусмысленными. Когда он рассказал ей, что попросил отставки, не желая участвовать в опасных и губительных политических авантюрах дона Мануэля, Лусия вежливо, безучастно выразила ему понимание и сочувствие. Возможно, она уже все знала от Пепы или даже от самого дона Мануэля.
Лусия искренне сожалела о раздоре между Мигелем и Мануэлем, виновницей которого стала сама, и хотела их помирить. Но позже. Потому что на ближайшие месяцы у Мануэля был опытный, преданный отечеству и надежный советник – аббат.
Да, условия соглашения между Великим инквизитором и премьер-министром были выполнены, аббата выпустили из монастыря. Не потому, что Священное судилище отменило свой приговор, – просто его чиновники делали вид, будто не замечают аббата, зеленые посланники инквизиции проходили мимо него, и хотя ему запрещалось появляться в королевских резиденциях и даже вблизи оных, Мануэль уверил его, что во время отсутствия двора в Мадриде он может тайно посещать столицу. Именно сейчас, лишившись своего секретаря, Мануэль остро нуждался в таком мудром советнике, как аббат.
Разумеется, Мигелю все это было известно. Он был жестоко уязвлен тем, что Лусия и Мануэль сделали его ненужной фигурой, заменив аббатом.
Теперь тревога за Гойю дала ему желанный повод доверительно поговорить с Лусией. Со знанием дела расписав самобытность и потрясающую выразительность «Капричос», он сообщил ей о безумном намерении Гойи опубликовать рисунки, стал красноречиво жаловаться на то, что даже умные люди часто ведут себя чрезвычайно глупо. Лусия охотно соглашалась и в конце концов пообещала исполнить его просьбу и уговорить Гойю отказаться от своего безрассудного намерения.
Она отправилась к нему.
– Я слышала, что у вас появилось множество каких-то очень необычных рисунков, – сказала она. – Нехорошо скрывать такое от старой приятельницы!
Слабодушие и болтливость Мигеля возмутили Гойю. Но ведь он и сам, вопреки голосу разума, показал офорты Каэтане.
Лусия без обиняков спросила его, когда она сможет посмотреть «Капричос». Кстати, она придет не одна, а с одним их общим другом, прибавила она.
– С кем же? – спросил Гойя, подозрительно глядя на нее.
Он думал, что это будет Пепа, а показывать ей «Капричос» он вовсе не собирался.
– Я хотела бы посмотреть ваши новые офорты вместе с аббатом, – ответила Лусия.
– Как? Дон Диего в Мадриде? – изумленно воскликнул Гойя. – Неужели ему?..
– Нет, это ему запрещено. И все же он здесь.
Гойя был смущен и растерян. Принять у себя осужденного на его глазах еретика означало бросить дерзкий вызов инквизиции. Лусия заметила его смущение. Ее узкие, раскосые глаза смотрели ему прямо в лицо, на тонких губах застыла едва уловимая усмешка.
– Вы считаете меня шпионкой инквизиции? – спросила она.
У Гойи и в самом деле мелькнуло подозрение, что она хочет выдать его инквизиции. Ведь именно по ее злой прихоти на Ховельяноса вновь обрушились несчастья. Но это, конечно, вздор. И страх принять у себя аббата – тоже вздор. Если тот приехал в Мадрид и его не арестовали, то уж его, Франсиско, тем более не осудят за то, что он не выставил за дверь старого друга.
Однако до чего же странную роль играла в его жизни Лусия! Именно в ее присутствии он всегда терпел какие-то смешные, нелепые фиаско; так повелось с их первой встречи в Прадо. И вот опять, преодолев собственный страх и тот удушающий, великий страх, которым была объята вся Испания, и создав «Капричос», он вдруг предстал в ее глазах жалким, ничтожным трусом. «Карахо!» – выругался он про себя.
При этом ему очень хотелось показать Лусии «Капричос». Несмотря на враждебную настороженность по отношению к этой женщине, он испытывал к ней смутное влечение. У них было что-то общее; Лусия, как и он, выбившись из низов, не утратила связи со своими простонародными корнями, и в этом была ее сила. Он знал, что она поймет «Капричос» гораздо лучше, чем любая другая из всех знакомых ему женщин. У него даже было такое чувство, что, если он покажет Лусии «Капричос», это будет своего рода местью Каэтане.
– Донья Лусия, – ответил он сухо, – прошу вас передать от меня поклон дону Диего и оказать мне честь, посетив мою мастерскую на калье Сан-Бернардино в четверг в три часа пополудни.
Аббат мало изменился. Он был одет в скромный, очень элегантный костюм, сшитый по последней французской моде, и старался казаться таким же беспечным, уверенным в себе, остроумным, тонким циником, каким его привыкли видеть прежде. Однако Гойя заметил, каких усилий ему это стоило. Чувствуя себя неловко, он поспешил сократить обмен любезностями и достал из сундука рисунки.
Все вышло, как Гойя и ожидал. С лица Лусии словно сорвали маску, на нем застыло выражение горячего одобрения. Она, с присущей ей страстностью, впитывала в себя исходивший от листов аромат яркой, бурной жизни и сама вся светилась, словно зеркальное отражение этой жизни.
Аббат, разглядывая первую группу офортов, картины из «действительности», с видом знатока, каковым и был, делал умные замечания, касающиеся техники рисунка. Потом, по мере того как листы становились все более смелыми и фантастичными, он умолк, и постепенно его лицо приняло то же выражение восторга и отрешенности.
Но вот они оба склонились над рисунком со связанными вместе мужчиной и женщиной, в головы которых впился когтями огромный сыч, символизирующий рок. «Неужто нас никто не развяжет?» – гласила подпись, и Гойя с глубоким удовлетворением отметил, как жадно смотрели Лусия и аббат на этот лист и на свою судьбу.
С этого мгновения между ним и его гостями, рассматривавшими остальные офорты, возникла некая незримая, невыразимая словами связь.
– Ну, довольно, – сказал наконец Гойя, старательно пряча радость за напускной грубостью, и принялся собирать рисунки.
– Нет, нет! – с детской невоздержанностью воскликнул аббат.
Лусия тоже не торопилась расставаться с листом, который держала в руке.
– Я думала, что вижу эту гнусную публику насквозь, – сказала она. – Но только теперь, благодаря вам, у меня открылись глаза, и я поняла, как неразрывно связаны глупость и подлость. – Она брезгливо поежилась. – Mierda! – процедила она сквозь зубы, и было странно слышать из уст этой великосветской дамы непристойное ругательство.
– И по-вашему, это семьдесят шесть рисунков? – сказал аббат, указывая на нумерацию листов. – Нет, это тысяча! Это целый мир! Это вся Испания с ее величием и нищетой!
Но тут Франсиско решительно сгреб оставшиеся рисунки в кучу, и через мгновение они исчезли во мраке сундука.
Аббат смотрел на сундук застывшим, отрешенным взглядом. Гойя понимал, что происходит в его душе. Ведь он своими глазами видел, как тот стоял на коленях перед Священным трибуналом в Таррагоне. Эти рисунки были местью всех угнетенных и униженных, в том числе и аббата; «Капричос» были и его криком ненависти и презрения, брошенным в лицо наглым властителям.
– Непостижимо, что это существует, но мир не знает о его существовании… – медленно, тихо и взволнованно произнес наконец аббат.
И Гойе передалось горячее желание аббата, чтобы весь мир увидел подлинное лицо этой злой силы, этого сонмища нечестивцев, властвующих в Испании, увидел таким, каким оно показано в его рисунках, лежащих под спудом в этом сундуке.
Никогда еще искушение обнародовать «Капричос» не было у него таким сильным.
– Я опубликую их! – решительно произнес он хриплым голосом.
Аббат, стряхнув с себя оцепенение и вернувшись в действительность, в мастерскую Гойи в Мадриде, сказал легким, непринужденным тоном:
– Вы, конечно, шутите, дон Франсиско.
Гойя пытливо взглянул ему в лицо и увидел под маской светского человека лик мертвеца. Да, этот человек был мертв. Он разгуливал по городу, тайно, нарушив запрет, объявленный вне закона, по тому самому городу, в котором привык блистать во всех аристократических салонах, влиять на каждое значимое событие, а ныне зависящий от сострадания и милости женщины, ради которой пожертвовал своей жизнью. Этот мертвец пытался вести с хозяином мастерской легкую, светскую беседу. Гойя представил себе новый рисунок: полуистлевший покойник стоит, изящно опершись на клавесин, и курит сигару.
Ему стало не по себе рядом с этим живым трупом.
– Я не понял, – неуклюже и смущенно ответил он.
Лусия посмотрела ему в лицо, раздраженно, но без насмешки.
– Аббат говорит, что вам не следует делать глупостей, – сказала она очень отчетливо.
И Гойя вдруг понял всю подоплеку происходящего: Лусия привела к нему аббата, чтобы он собственными глазами увидел, каково быть мучеником. Она права: он вел себя как ребенок. «Испании немеркнущая слава»! Стихи Кинтаны вскружили ему голову, честолюбие затмило разум. Ему захотелось схватить свою «славу» руками. Да, он заслужил строгий взгляд и упрек Лусии. Она поступила умно, приведя к нему дона Диего, чтобы тот своим видом остудил его старую, но все еще горячую голову.
«Да, вы правы», – отвечал он
Просто. И аббату то же
Повторил. Донья Лусия
На прощание сказала,
Указуя на сундук, что
Главное таил богатство
Гойи, медленно и четко:
«Я вам очень благодарна!
Мне теперь, когда я знаю
О существованье этих
Удивительных рисунков,
Уж не стыдно быть испанкой».
И она поцеловала,
Не стыдясь дона Диего,
Гойю горячо, бесстыдно
Прямо в губы.