Гойя в Аранхуэсе работал над портретом дона Мануэля.
Несмотря на победный гром литавр по поводу Бадахосского мира, многие понимали, что радоваться, в сущности, нечему. Понимал это и Гойя, и Мануэлю, видевшему в нем родственную душу, было важно привлечь его на свою сторону. Он засыпал его маленькими, изысканными знаками внимания, делил с ним трапезы, ездил с ним на прогулки.
Часто он прибегал к языку глухонемых, еще чаще просто говорил, причем так быстро и невнятно, что Гойя почти ничего не понимал. Порой ему казалось, будто Мануэль и не стремится быть понятым. Ему явно хотелось выговориться, но он предпочитал собеседника с ограниченной способностью восприятия. Ибо он говорил много пикантных, даже опасных вещей, не предназначенных для широкой публики. Разражался злобными, надменными тирадами о первом консуле и не скупился на иронию в адрес доньи Марии-Луизы и короля, «нашего славного порфироносца».
Дон Мануэль попросил Гойю написать его парадный портрет и изобразить его со всеми регалиями генералиссимуса. Ему представляется, сказал он, нечто подобное картине Давида, посвященной переходу генерала Бонапарта через Альпы. Гойя написал его в роскошном мундире, на поле битвы, сидящим на дерновой скамье после одержанной победы, с депешей в руке.
Во время сеансов дерновой скамьей инфанту служил удобный диван. Развалившись на нем, он непринужденно болтал. Гойя не желал больше проявлять снисходительность к своему всемогущему покровителю, он видел, что растолстели не только его лицо и тело, но и сама душа его заплыла жиром. Он думал о том равнодушии, с которым Мануэль растоптал жизнь инфанты доньи Тересы, думал о подлой мести, которую он обрушил на своего соперника Уркихо только за то, что тот оказался лучше его. Свергнутого премьер-министра держали в темной, сырой камере, в казематах крепости Памплона, кормили впроголодь и отказывали в бумаге и чернилах. Держа все это в памяти, Гойя отобразил в портрете не только весь блеск генералиссимуса, но и его ленивую, жирную плоть, его брюзгливо-чванливый нрав. «Чем выше на дереве сидит обезьяна, тем виднее ее голая задница», – вспомнил он старую пословицу, глядя на портрет.
Иногда на сеансах присутствовала Пепа. Она чувствовала себя в Аранхуэсе как дома, будучи придворной дамой королевы. Та благоволила к ней, а еще больше благоволил к ней король; она благополучно взошла на Олимп и наслаждалась жизнью в обществе небожителей. Когда Гойя изобразил ее в королевской церкви в Ла-Флориде, у нее не осталось сомнений в том, что она все еще играет определенную роль в его судьбе. Она предложила ему взглянуть на ее сына. Франсиско, любивший детей, улыбнулся малышу, дал ему поиграть своим пальцем.
– Вы ему понравились, дон Франсиско, – сказала Пепа. – Видите, как он смеется! Кстати, тебе не кажется, что он похож на тебя? – спросила она вдруг.
Портрет был готов. Дон Мануэль и Пепа пришли посмотреть на него.
Дон Мануэль сидел, откинувшись на спинку дерновой скамьи, во всем блеске своих воинских регалий, сверкая золотом; на перевязи сабли красовался орден Христа. Слева от него печально поникло трофейное португальское знамя; на заднем плане темнели призрачные силуэты солдат и лошадей. За спиной у Мануэля застыла маленькая фигурка его адъютанта, графа Тепы. Так, утомленный победами, сидел полководец под мрачным, трагическим небом, со скучающей миной на лице читая депешу. Бросались в глаза его тщательно выписанные холеные, пухлые руки.
– Поза какая-то неестественная, – заявила Пепа. – А в остальном очень похож. Ты и в самом деле что-то растолстел, инфант.
Мануэль не ответил ей. Портрет был настоящим гимном мужчине на вершине славы. Так может сидеть, одеваться, смотреть только человек, облеченный большой властью.
– Замечательный портрет! – похвалил он. – Настоящий Гойя. Жаль, что мне теперь недосуг позировать, я заказал бы вам еще один портрет, дорогой мой друг и художник. Управление государством отнимает у меня все время, – горестно вздохнул он.
У него и вправду было много дел. Не имея возможности показать свою власть Европе – в чем ему очень мешал Наполеон, – он хотел, по крайней мере, дать почувствовать ее испанцам. Хотел показать им, что у кормила власти другой человек, который, в отличие от Уркихо, не позволит безбожной Франции навязывать ему свои правила игры. Одним словом, дон Мануэль противодействовал либералам и все больше сближался с реакционно настроенной аристократией и ультрамонтанским духовенством.
Мигель Бермудес со свойственной ему мягкостью пытался смягчить эти противоречия, тонко, посредством лести и мудрых, тактичных советов предостеречь Мануэля от неосмотрительных действий. Но тот не желал ничего слышать и даже ясно давал понять своему секретарю, что не нуждается в его советах. В свое время он вынужден был сам просить у него помощи в сложных, щекотливых ситуациях и не любил, чтобы ему об этом напоминали. А то, что Мигель в этой истории с Лусией вел себя так не по-мужски, давало инфанту моральное право изменить долгу благодарности.
Несмотря на свое хладнокровие, Мигель тяжело переживал потерю влияния на Мануэля. Его жизнь и без того была полна тревог и забот. Возвращение Лусии принесло ему вместо ожидаемой радости лишь новые волнения. Теперь она плела интриги в союзе с Мануэлем и делала это за его спиной, зная, что он их не одобрит. Мягкое наказание аббата было, несомненно, результатом какой-то сомнительной сделки Мануэля с Великим инквизитором, и за всем этим стояли Лусия и Пепа.
Мигель видел, что взаимное недоверие между ним и Мануэлем все растет. Премьер-министр, вопреки его советам, все сильнее притеснял либералов, а теперь и вовсе собрался нанести им сокрушительный удар.
За мягкий приговор для аббата Диего Перико Великий инквизитор Рейносо потребовал одной-единственной услуги: отставки и ссылки отпетого еретика и смутьяна Гаспара Ховельяноса. Мануэлю не хотелось вредить человеку, для которого он сам же добился помилования и нового возвышения. Однако в глубине души он был рад избавиться наконец от этого вечно брюзжащего моралиста, одним своим видом нагонявшего на него тоску. Поэтому он, немного поколебавшись и поторговавшись с Рейносо, все же согласился на его условия. И вот подходящий момент исполнить свои обязательства по этой сделке, как ему казалось, настал.
Повод нашелся быстро. Ховельянос опубликовал новую, смелую книгу, и Священный трибунал потребовал от правительства в суровом послании немедленно запретить безбожное и бунтарское сочинение, а автора призвать к ответу.
– Твой дон Гаспар неисправим, – со вздохом сказал дон Мануэль Мигелю. – Боюсь, что на этот раз мне придется выступить против него.
– Неужели вы допустите, чтобы его книгу запретили? Позвольте мне составить письмо Рейносо! – взмолился тот. – Что-нибудь уклончивое, умиротворяющее…
– Боюсь, что на этот раз подобные фокусы нам не помогут, – ответил Мануэль, невинно глядя Мигелю прямо в глаза, но явно уже приняв недоброе решение.
– Вы и в самом деле намерены выступить с осуждением Ховельяноса? – спросил Мигель, уже всерьез встревоженный.
Ему даже не удалось сохранить привычное выражение невозмутимости на своем бледном, угловатом, умном лице.
– Боюсь, что в данном случае даже этого будет недостаточно, – ответил Мануэль, подкрепив свои слова изящным, ленивым жестом пухлой руки. – Дон Гаспар словно нарочно стравливает меня с Великим инквизитором и с Римом и не желает понять, что так больше продолжаться не может. – И, сбросив маску благодушия, уже со злостью, как строптивый ребенок, воскликнул: – Мне надоели эти бесконечные неприятности! Я отправлю его обратно в его Астурию. Сегодня же попрошу короля подписать carta orden.
– Вы не сделаете этого!
Мигель встал. Он с горечью вспомнил, каких усилий и жертв ему стоило вернуть Ховельяноса из ссылки. Эта борьба изменила судьбу Франсиско, Пепы, Мануэля и его собственную судьбу. Так неужели же все эти усилия и жертвы были напрасны?
– Простите меня великодушно, дон Мануэль, – сказал он, – но если вы сейчас так безоговорочно уступите Великому инквизитору, он станет еще более наглым.
– Не забывай, дорогой мой Мигель, – с ласково-язвительной насмешкой ответил Мануэль, – что, когда нужно, я умею дать отпор папе и Великому инквизитору. Видано ли где-нибудь, чтобы человек, оказавший помощь осужденному еретику в бегстве из страны, вернулся и избежал казни? А мне это удалось. Наш аббат в Испании, живет припеваючи и будет жить еще лучше. Согласись, дон Мигель, – мы нанесли Священному трибуналу тяжелый удар; так почему бы не сделать ему маленькое одолжение?
– Маленькое одолжение?.. – воскликнул дон Мигель, уже теряя самообладание. – Ховельянос, величайший человек в королевстве, – в ссылке! От такого поражения мы не оправимся никогда! Подумайте дважды, дон Мануэль, прежде чем совершить этот шаг!
– Дорогой мой, – ответил с угрожающим спокойствием дон Мануэль, – твои советы в последнее время становятся все более навязчивыми. Поверь мне, я и сам неплохо умею думать. Вы, либералы, взяли слишком много воли. Разбаловал я вас! – Он встал. Высокий, статный, тучный, стоял он перед щуплым Мигелем. – Все решено. Твой друг дон Гаспар получит carta orden!
В его глухом теноре злорадно-торжествующе зазвенел металл.
– Прошу принять мою отставку, – сказал дон Мигель.
– Пес неблагодарный! – рявкнул дон Мануэль. – Глупый, слепой, непонятливый, неблагодарный пес! Неужели ты до сих пор так ничего и не понял в этой истории? Неужели ты сам не мог догадаться, что это – цена возвращения вашего аббата? Разве твоя Лусия тебе ничего не сказала? Ведь мы обо всем договорились с ней и с Пепой. И этот болван еще пытается давать мне советы!
Дон Мигель не подал вида,
Что дрожит всем телом. К этой
Сцене он давно готов был,
Знал, что рано или поздно
До́лжно этому случиться.
Но боялся в том признаться
Самому себе. «Премного
Благодарен, – отвечал он
Пересохшими губами, —
Вам за ваши разъясненья.
Что ж, вопрос исчерпан». Сухо
Поклонился и неспешно
Вышел.