Гойя работал в своей мастерской на калье Сан-Бернардино, в эрмите. Сделав небольшой перерыв, он отложил в сторону доску и резец, посмотрел с рассеянной полуулыбкой на свои перепачканные руки и поднялся, чтобы вымыть их.
Только теперь он заметил человека, неизвестно как долго стоявшего у него за спиной. Это был один из зеленых посланников инквизиции. Он учтиво поклонился, что-то сказал – Гойя не понял его слов, – протянул ему лист бумаги и указал на свиток с сургучной печатью. Гойя знал, что должен расписаться в получении письма. Механически, но очень аккуратно он поставил свою подпись, посланник взял бумагу, вручил ему письмо, поклонился, опять что-то сказал, Гойя ответил: «Благословенна Пресвятая Дева Мария», и тот удалился.
Оставшись один в своем одиночестве, которое стало еще горше, Гойя долго сидел с письмом в руке и неотрывно смотрел на печать с изображением креста, меча и розги. Он знал: у инквизиции довольно убедительного материала против него. Каэтана, эта ведьма, кому-то показывала написанную им картину, показывала свою наготу. Если о картине знал дон Мануэль, значит знала о ней и инквизиция. Многие его высказывания при желании можно истолковать как крамолу, да и в картинах недоброжелатели, пожалуй, могли бы отыскать немало доказательств ереси; ему не раз передавали слова Великого инквизитора, не оставлявшие сомнения в его враждебном отношении к нему и к его живописи. Но он думал, что благосклонность короля и его собственная слава послужат ему надежной защитой. И вот у него в руках приказ явиться в Священный трибунал.
Он тяжело дышал, безумный страх сдавил ему сердце. Сейчас, когда он только что чудом спасся из пучины небытия, увидел его мрачные бездны, он не хотел снова кануть в этот мрак. Только в этом году он понял наконец, что такое жизнь, что такое живопись, что такое искусство. Нет, он не может, не смеет позволить инквизиции вонзить в него свои страшные когти.
У него не хватало духу вскрыть послание Священного трибунала. Вместо этого он малодушно предался праздным размышлениям. Они так долго ждали, не отваживались начать против него процесс – отчего же вдруг теперь они решили наконец расправиться с ним? Он вспомнил Лусию и Пепу, как они сидели вместе, манящие, озорные и опасные, как те махи на балконе. Может быть, он сам и стал жертвой той сделки, на которую пошла Лусия ради спасения аббата? После всего, что ему пришлось пережить с Каэтаной, он стал подозрительным; от них всех можно было ожидать чего угодно.
Он вскрыл письмо.
Таррагонский инквизиционный трибунал приглашал его на auto particular, на котором будет объявлен приговор еретику Диего Перико, бывшему аббату, бывшему секретарю Священного трибунала Мадрида.
В первый миг Гойя почувствовал облегчение. Потом, когда до него дошло все коварство этого приглашения, его охватила злость. Они принуждали его, глухого, который все равно ничего не услышит и не поймет на этом заседании, отправиться в долгое, утомительное путешествие в Арагон. Это была неслыханная наглость и подлость. А значит, явная угроза.
Если бы не глухота, он мог бы поделиться своими тревогами с Агустином или Мигелем. Но ему было стыдно. Ведь такую зловещую тему можно обсуждать только намеками, многозначительными недомолвками, и он бы не понимал ответы друзей, переспрашивать же было бы смешно и унизительно. А если бы они стали писать ему свои ответы, демонам это было бы только на руку. Несколько раз он порывался рассказать все своему сыну Хавьеру. Его бы он не стыдился. Но Хавьер был еще слишком молод.
И Гойя носил свою мрачную тайну в себе, то холодея от страха, то загораясь надеждой. Он то уверял себя, что Великий инквизитор уже ни за что не выпустит из рук своей добычи и отправит аббата на костер, не считаясь с доном Мануэлем, а его, Гойю, велит взять под стражу, то возражал себе, говоря: нет, дон Мануэль хитер, а Лусия мудра, как змий; они, конечно же, вытребовали гарантии, и процесс этот – не более чем мрачный фарс, а его приглашение – пустая угроза.
Между тем инквизиция, дела которой обычно всегда окутаны тайной, на этой раз, напротив, сама распространяла слухи о предстоящем аутодафе, представляя возвращение аббата как большую победу. Согласно этим слухам, Бог пробудил совесть еретика и он добровольно вернулся в Испанию, чтобы предать себя в руки правосудия.
Когда эти слухи дошли до Агустина, он был потрясен. И хотя ему претили напыщенная ученость аббата и его фатовское остроумие, а мысль о том, что Лусия могла влюбиться в такого человека, вызывала в нем жестокие муки ревности, он все же не мог не восхититься доном Диего, который ради Лусии сам бросился в пасть инквизиции. К тому же Агустин был слишком умен и честен, чтобы отрицать приверженность дона Диего передовым взглядам, и ему было вдвойне больно оттого, что инквизиция торжествует победу именно над этим человеком.
Раздираемый противоречивыми чувствами, он спросил Гойю:
– Вам известно, что аббат и в самом деле вернулся? Вы слышали об аутодафе?
– Да, – со злостью ответил Гойя и показал ему письмо из инквизиции.
Вместе с испугом Агустин почувствовал и гордость. Вот, оказывается, как боятся духовные судии глухого, одинокого человека, каким влиятельным считают его искусство, если посылают ему такое предостережение. Но он не высказал эту мысль вслух. Как и Гойя, он дал иной выход своим чувствам, прибегнув к гневу.
– Это подлость – требовать от вас таких жертв, обрекать вас на дорожные муки! – воскликнул он.
Гойю устраивало, что Агустин так воспринял приглашение на аутодафе. Они оба разразились сердитой бранью, но их злость была адресована не инквизиции и Лусии, а тяготам путешествия.
– Я, конечно, поеду с тобой, – заявил Агустин.
Гойе и самому уже не раз приходила мысль взять Агустина в провожатые, но у него не поворачивался язык просить его об этом; это было отнюдь не безопасное занятие – сопровождать нелюбимца инквизиции туда, где святые отцы готовили ему суровый урок смирения. Теперь же, когда Агустин сам вызвался отправиться с ним, он смущенно пробормотал, что в этом нет нужды, но затем поблагодарил и принял его предложение.
Великий инквизитор, по-видимому не получив согласия правительства на аутодафе в самом Мадриде, не случайно выбрал Таррагону. В сознании каждого испанца этот город был связан с величайшим триумфом инквизиции.
Это случилось в 1494 году. В ту пору в Барселоне свирепствовала чума, и барселонский инквизитор Де Контрерас бежал со своими чиновниками в Таррагону. Отцы города вышли к воротам и заявили непрошеным гостям, что если они примут их, то и королевские чиновники потребуют, чтобы на них не распространялся карантин. Инквизитор ответил, что дает им на размышление ровно столько времени, сколько требуется, чтобы трижды прочесть мизерере. Если после этого ворота не отворятся, город будет отлучен от церкви и на него будет наложен интердикт. Трижды прочитав покаянный псалом, он приказал писарю Священного трибунала постучать в городские ворота. Увидев, что никто и не думает их открывать, он удалился в близлежащий доминиканский монастырь, написал там грамоту об отлучении и велел прибить ее к городским воротам. Через неделю к Де Контрерасу прибыл гонец с известием, что город для него открыт. Однако оскорбленный инквизитор потребовал, чтобы все вельможи и именитые горожане принесли торжественное покаяние. Тем не оставалось ничего другого, как покориться. В присутствии вице-короля Каталонии все чиновники и именитые таррагонцы явились в собор в позорном платье, со свечами в руках и покаялись перед инквизитором, покрыв себя и своих потомков несмываемым позором.
Именно для того, чтобы напомнить всем грешникам об этом событии, инквизиция и выбрала Таррагону местом проведения аутодафе аббата.
После долгого и нелегкого путешествия Гойя и Агустин своевременно прибыли в Таррагону. Они остановились в простой гостинице, и Франсиско явился в архиепископский дворец, Palacio del Patriarca. Принял его обычный викарий. Он сообщил ему, что аутодафе состоится послезавтра, в большом зале заседаний архиепископского дворца, и сухо прибавил, что господину первому живописцу короля, несомненно, будет полезно присутствовать при этом зрелище.
Франсиско никогда не был в Таррагоне. Они с Агустином принялись осматривать город, огромные стены, исполинские крепостные валы, воздвигнутые задолго до прихода римлян, бесчисленные памятники римской эпохи, великолепный древний собор с его крытыми ходами и порталами, римскими колоннами и языческими статуями, наивно переделанными в духе христианства. Гойю забавляли шутки того или иного давно истлевшего в земле ваятеля. Например, он долго стоял с ухмылкой на лице перед вырезанной в камне историей кошки, притворившейся мертвой, которую хоронят мыши; дождавшись, когда их соберется побольше, она набросилась на своих могильщиков. Вероятно, когда-то, при жизни скульптора, реальная подоплека этой, казалось бы, безобидной истории была понятна многим. Гойя достал тетрадь и по-своему изобразил курьезные похороны.
Побывали они с Агустином и в порту. Таррагона славилась винами, орехами, марципаном. На одном из многочисленных складов, в огромном помещении, девушки перебирали орехи, пустые бросали под стол, а хорошие – в корзины, стоявшие у них на коленях. Они работали с необыкновенной ловкостью и быстротой и при этом болтали, смеялись, пели и даже курили. Их было около двух сотен; все в помещении дышало жизнью. Гойя рисовал, позабыв обо всем на свете, даже об аутодафе.
На следующее утро он явился в зал заседаний архиепископского дворца. Огромный зал, оформленный в современном стиле, казался голым и холодным. Большинство приглашенных были из Таррагоны или из Барселоны, расположенной неподалеку столицы Каталонии. В том, что Франсиско был вызван сюда из Мадрида, чувствовалась угроза; все смотрели на него с робким любопытством, никто с ним не заговаривал.
Члены трибунала вошли в зал. Хоругвь, зеленый крест, темные рясы духовных судей, вся мрачная торжественность шествия являла собой странный контраст с современным убранством зала и еще более современным мирским платьем гостей.
Ввели аббата. Гойя ожидал увидеть на нем желтую рубаху санбенито, но дон Диего был одет в мирское платье, сшитое по парижской моде, – что, очевидно, тоже было уступкой правительству – и явно стремился произвести впечатление элегантного, спокойного господина. Однако, когда его провели на помост для обвиняемых и посадили за низкую деревянную решетку, когда он увидел всю унизительность своего положения на фоне мрачного величия Священного судилища, лицо его задергалось, обмякло, погасло, и циничный господин, сидевший на скамье подсудимых перед грозным трибуналом, стал вдруг в своем элегантном костюме таким же жалким и ничтожным, как если бы на нем было санбенито.
Приор доминиканцев начал проповедь. Гойя не понимал, да и не пытался понять его. Он смотрел. И хотя этот трибунал не мог сравниться по пышности и грозному величию с судом над Олавиде в церкви Сан-Доминго-эль-Реаль, зрелище было не менее мрачным и зловещим. Ибо независимо от того, о чем договорились Лусия и Мануэль с Великим инквизитором и какой приговор ждал дона Диего – мягкий или суровый, – здесь, как и в Сан-Доминго, совершалось убийство человека. От такого страшного унижения, какому подвергался аббат, было невозможно оправиться, даже если заковать свое сердце в броню скепсиса, разума и отваги. И даже если его когда-нибудь, через много лет, выпустят на свободу, он будет носить на себе клеймо осужденного еретика и испанцы станут с презрением отворачиваться от него.
Между тем начали оглашение приговора. Оно и в этот раз длилось долго. Гойя с ужасом, неотрывно смотрел, как умирает лицо аббата, как с него окончательно спадает маска светскости, ироничного ума и под ней остается лишь страшная гримаса унижения, отчаяния, боли.
В свое время аббат смотрел на убийство Олавиде в церкви Сан-Доминго, теперь он сам стоит за решеткой на позорном помосте в архиепископском дворце, и он, Гойя, смотрит на его убийство. Может, и ему самому суждено однажды стоять за решеткой перед таким же зеленым крестом, перед такими же свечами, перед лицом такого же торжественного и грозного трибунала? Гойя почувствовал, как демоны снова окружают его, тянутся к нему. Он почти воочию видел, что происходит в мозгу затравленного аббата. Там больше не было места для мыслей о любимой женщине, о счастье, о будущем, о том, что уже сделано и что еще нужно сделать в жизни, там зияла черная бездна жалкого, извечного сиюминутного страха. Напрасно Гойя говорил себе, что все происходящее – не более чем глупый спектакль, призрачный фарс c заранее обусловленным благополучным финалом. У него было чувство, похожее на то, которое он в детстве всякий раз испытывал, когда его пугали Эль Коко – Черным Человеком: не веря в него, он все же холодел от страха.
Аббат тем временем произносил слова отречения. Видеть его в элегантном, модном костюме стоящим на коленях перед завешенным черным полотнищем крестом и держащим руку на раскрытой Библии было еще тягостнее, чем смотреть на кающегося Олавиде, облаченного в санбенито. Священник читал вслух, а аббат повторял за ним ужасную, унизительную формулу отречения.
Не успел Гойя опомниться, как священный акт закончился, осужденного увели, зрители разошлись. Гойя остался один, в зловещей пустоте зала. Наконец он встал и неуверенной походкой глухого, в странном оцепенении покинул сумрачный зал.
Агустин сидел в трактире гостиницы перед бутылкой вина, что ему было совсем не свойственно. Он спросил, к какому наказанию приговорили аббата. Гойя не знал этого, он не понял слов оглашавшего приговор. Зато хозяину уже все было известно: дона Диего приговорили к трем годам заточения в монастыре. Хозяин, судя по всему, тайно придерживался либеральных взглядов. С господином первым живописцем короля он обходился с глубоким почтением, но в то же время со странной робостью, почти с состраданием, и всячески старался ему услужить. Рассказав, что у него имеется необыкновенно хорошее вино тринадцатилетней выдержки и посетовав на то, что осталось всего семь бутылок, которые он бережет для себя самого и для особо почтенных гостей, он принес одну из них. Гойя и Агустин пили молча.
Они и на обратном пути почти не размыкали уст. Только один раз Гойя вдруг неожиданно произнес сердито-назидательным тоном:
– Вот видишь, к чему это приводит, когда ввязываешься в политику! Если бы я слушался вас, я бы уже давно сгнил в застенках инквизиции.
Но в душе совсем иное,
Смелое решенье зрело:
Вот сейчас-то он Священный
Трибунал напишет. Баста!
В мастерской своей, в эрмите,
Без прикрас изобразит он
Инквизицию, фрайлукос,
Толстых лодырей-монахов,
Как они со сладострастьем
Предаются созерцанью
Мук еретиков казнимых.
Он еще раз, но правдивей
Нарисует смерть Пуньяля,
Что удушен был гарротой.
Нарисует и Эль Коко,
Пугало, кошмар, виденье,
Именуемое Черным
Человеком, ту химеру,
Что порой реальней правды.