Он смотрел на Хосефу, видел, как шевелятся ее губы, но не понимал слов. Она изо всех сил старалась скрыть ужас, который вызвал у нее вид этого непохожего на себя Франчо.
Маленького Мариано похоронили еще несколько дней назад. Они обменялись неловкими словами утешения, хотя не нуждались в словах. Потом долго молча сидели вместе, и их молчание было красноречивее, чем любые разговоры.
Наконец, стряхнув с себя оцепенение, он протянул ей тетрадь для эскизов, которую теперь постоянно носил с собой, чтобы собеседники могли написать ему то, что хотели сказать.
– Если ты захочешь мне что-нибудь сказать, напиши это здесь, – пояснил он. – Я теперь плохо понимаю, что мне говорят, мне приходится читать по губам. Я и в самом деле напрочь оглох.
Хосефа лишь кивнула. Она не хотела спрашивать, как он прожил последние месяцы.
С этого дня она стала еще более сдержанной, чем была, она окончательно замкнулась. И все же Гойя понимал ее лучше, потому что видел другими глазами. Раньше он воспринимал Хосефу как данность, как нечто само собой разумеющееся и не требующее особого внимания и понимания. Его мало заботило, что́ она могла думать о той жизни, которую он вел отдельно от нее. Мужчина с его положением мог позволить себе иметь любовниц, так уж было принято в обществе. О Хосефе он вспоминал, когда та была ему нужна. Такой он представлял себе их супружескую жизнь, такой она, по его мнению, должна была быть, такой она и была. Он, со своей стороны, не обижался на нее за то, что она считала своего брата великим художником, за то, что ничего не понимала в живописи мужа, и за то, что втайне гордилась своей фамилией, гораздо более знатной, чем его собственная. Прошли десятилетия, прежде чем она наконец начала осознавать его значение как художника и его место в обществе. Но полюбила она его задолго до этого, с самого начала, иначе не вышла бы за него замуж – она, Байеу, за какого-то Гойю! Он же женился на ней отчасти потому, что любил ее, отчасти – и главным образом – потому, что она – Байеу. Хосефа давно это поняла, но продолжала любить и терпеть его. Он, конечно, чувствовал, что ей пришлось безропотно сносить многие обиды и унижения, и ему часто было жаль ее. При этой мысли у него потеплело на сердце, и он был рад, что теперь наконец и у нее есть повод пожалеть его.
Но особой радостью наполнилось его сердце при виде сына Хавьера. Это был уже не мальчик, а юноша, мимо которого не многие женщины проходили, не стрельнув в него глазами. Хавьер сказал ему, что в последние месяцы много думал и наконец решил стать художником, и выразил надежду, что отец возьмет его к себе в ученики. Гойя с любовью и гордостью смотрел на своего Хавьера. Иметь такого сына – большое утешение после потери Мариано. Ему не хотелось, чтобы путь старшего сына был таким же тяжким, как его. Мальчик был по рождению идальго, дон Хавьер де Гойя-и-Байеу. По арагонским законам идальго имел право на пособие от отца, чтобы не унижать себя трудом. Теперь они, правда, жили в Кастилии, но арагонский закон был хорош, и Гойя охотно последует ему. Он пошлет сына за границу, в Италию, во Францию. Он сам многому научился в Италии, но каждый день вынужден был проявлять чудеса изобретательности, чтобы правдами и неправдами добывать себе хоть немного риса, хлеба и сыра. Пусть же Хавьеру будет легко – и жить, и учиться.
На мрачном лице Агустина Гойя увидел напряженную работу мысли. Не желая слышать слов утешения, он грубо сказал:
– Ну, много ты тут без меня накуролесил? Много мне после тебя расхлебывать?
И он велел ему вместе с Сапатером заняться проверкой книг и счетов. Позже он попросил Агустина показать, чем он занимался в его отсутствие, и тот разложил перед ним свои гравюры, выполненные по методу Жан-Батиста Лепренса. Агустин Эстеве усовершенствовал эту технику, и Гойя изумился превосходным результатам.
– Hombre! – воскликнул он, а потом, обычно скупой на похвалы, в восторженных выражениях выразил другу и помощнику свое восхищение. – Этот метод теперь должен называться «метод Эстеве», – прибавил он в заключение.
Прежняя, глубокая связь между ними была восстановлена.
Потом Франсиско показал Агустину свои сарагосские рисунки. Тот был потрясен. Жадно рассматривая их, он шевелил губами, но Гойя не мог понять, говорит ли он что-нибудь; у Агустина была смешная привычка в минуты волнения причмокивать и судорожно глотать. Он все смотрел и смотрел и не мог насмотреться. Гойя, не выдержав, мягко отнял у него рисунки.
– Ну, скажи наконец что-нибудь, – потребовал он.
– Вот настоящее искусство! – ответил Агустин и написал ему это на бумаге.
– Значит, живопись моя ни на что не годится? – пошутил обрадованный Гойя.
На следующий день Гойя не без тревоги и опасений явился ко двору. Но его приняли с особой деликатностью; даже надменный маркиз де Ариса проявил к нему участливое внимание.
Дон Карлос, не зная, как вести себя с глухим, попытался скрыть чувство неловкости под напускной веселостью. Подойдя к нему вплотную, он прокричал:
– Вы же рисуете не ушами, а глазами!
Испуганный Гойя не понял, низко поклонился и учтиво протянул королю тетрадь и карандаш.
Тот, сообразив, в чем дело, просиял от радостной мысли, что у него есть средство объясняться со своим первым живописцем. «Вы же рисуете не ушами, а глазами и руками!» – повторил он на бумаге свои слова утешения, по привычке поставив подпись «Yo el Rey» с росчерком. Гойя прочел написанное и учтиво поклонился.
– Что вы сказали, друг мой? – спросил король.
– Ничего, ваше величество, – необыкновенно громко ответил Гойя.
– Как вы думаете, друг мой, – продолжал король в своей приветливо-непринужденной манере, – сколько портретов вы уже написали с меня?
Гойя не помнил точного числа, но признаться в этом было бы невежливо.
– Шестьдесят девять, – ответил он.
«Надо же» – написал дон Карлос и торжественно произнес вслух:
– Да ниспошлет Пресвятая Дева Мария мне и вам еще много лет жизни, чтобы число их возросло до ста!
Князь Миротворец пригласил Гойю к себе и с интересом ждал встречи. Он сейчас еще сильнее чувствовал свою загадочную внутреннюю связь с художником. Они явно родились при схожем расположении звезд; оба сделали головокружительную карьеру, и оба в одно и то же время получили тяжелые удары от судьбы. Это Франсиско обязан он своим знакомством с Пепой, оказавшим огромное влияние на всю его последующую жизнь, а он, Мануэль, сыграл немаловажную роль в возвышении Гойи. Они были друзьями, они понимали друг друга, могли быть откровенны друг с другом.
Увидев заметно постаревшего Гойю, Мануэль почувствовал искреннее сострадание. Однако он держался весело, как в их счастливую пору, снова и снова уверял Франсиско, что они связаны судьбой. Разве он не говорил, заявлял он, что они оба достигнут самых высоких вершин, каждый в своей области? И вот Франсиско – первый живописец короля, а он – инфант Кастильский.
– Да, сейчас наш небосклон омрачили несколько тучек, – говорил он, – но поверь мне, друг мой Франчо, эти тучи рассеются, – он смахнул воображаемые тучи рукой, – и наши звезды воссияют еще ярче. Тот, кому, как нам с тобой, пришлось завоевывать власть и славу, – продолжал он торжественно и загадочно, – ценит их гораздо больше, чем тот, кто с этим родился. Plus ultra! – воскликнул он и, поскольку Гойя не понял его, написал: «Plus ultra!»
Он полюбил этот девиз во время своей последней поездки в Кадис, где очень недурно повеселился, признался Мануэль. Кстати, сказал он, подмигнув Гойе, говорили, будто бы он, Франсиско, тоже не терял там времени даром; прошел слух о некой обнаженной Венере.
Франсиско смутился. Неужели она показывала кому-то картину? Неужели она не боится сплетен? Не говоря уже об инквизиции…
Мануэль заметил его растерянность и погрозил ему пальцем.
– Впрочем, это же всего лишь слухи, – сказал он. – Я вовсе не требую, чтобы вы их подтверждали или опровергали, оберегая честь дамы. Я, разумеется, не прочь тоже заказать вам такую Венеру, и у меня есть на примете несколько аппетитных натурщиц. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. А пока что я прошу вас написать мою инфанту. Вы ведь уже писали ее, как я слышал, когда она была еще ребенком?
Он придвинулся к нему вплотную и поведал с искренней сердечностью:
– Между прочим, я учу язык глухонемых. Я хотел бы чаще и дольше беседовать с тобой, Франчо, друг мой. А еще я отдал распоряжение составить план устройства современной школы для глухонемых. Основанной на методе доктора де Л’Эпе. И она будет носить твое имя. Ведь это ты навел меня на эту мысль. Поверь мне, это не самонадеянность, что я уже сейчас отдаю подобные распоряжения. Моя вынужденная праздность продлится недолго. Я займу еще гораздо более высокое положение, можешь не сомневаться, Франчо!
И хотя Гойя не мог его слышать, он добавил металла в свой глухой тенор.
На следующий день Андрес доложил Гойе, что его желает видеть какая-то дама. Гойя, приказавший никого не принимать, рассердился. Андрес сказал, что дама настаивает, чтобы он провел ее к нему, и прибавил, что это очень знатная дама. Гойя послал Агустина. Тот вернулся смущенный и сообщил, что это – графиня де Кастильо-Фьель, а увидев, что Гойя его не понял, крикнул:
– Пепа! Это Пепа!
Пепе жилось хорошо. Временный закат славы дона Мануэля только добавил ей блеска. Никто не верил, что его опала продлится долго, а те, кто из осторожности стали избегать инфанта, из той же осторожности все чаще присутствовали на утренних приемах графини де Кастильо-Фьель. Кроме того, ее состояние росло с ошеломляющей быстротой.
Узнав об ударах судьбы, обрушившихся на Франсиско, она сначала почувствовала удовлетворение: наконец-то его настигла кара за то презрение, которое он ей выказал. Но это удовлетворение скоро уступило место зависти: она чувствовала, что его несчастье связано с его любовью, и эта любовь стала источником ее зависти. Ее больно задело то, что сама она не смогла внушить ему такую пылкую страсть.
Она пришла, чтобы дать ему почувствовать, что возмездие неотвратимо, и на небесах, и на земле. Но вид этого совсем нового, другого Франсиско потряс ее; в ней ожило прежнее чувство к нему, и она ограничилась тем, что просто показала ему, как высоко она вознеслась.
– Я беременна, – сообщила она ему с гордостью. – Я произведу на свет графа де Кастильо-Фьель, рожденного в законном браке.
Он заметил, как она старается доказать ему и себе самой, что Бог послал ей не только блеск, но и счастье. Но это было не так, она страдала от своей любви к нему, как он страдал от своей любви к Альбе, и в его сердце вдруг шевельнулась прежняя, привычная, добрая, смешанная с жалостью нежность.
Они болтали как старые друзья, которые знают друг о друге многое, чего не знает больше никто. Она смотрела на него своими бесстыжими зелеными глазами, он легко читал ее слова по губам. Он уже успел заметить, что плохо понимает только тех, к кому равнодушен; тех же, кто был ему дорог или, напротив, ненавистен, он понимал без труда.
– Что, Кончита все еще плутует в карты? – спросил он. – Если позволишь, я как-нибудь приду к тебе на обед и выпью с тобой мансанильи.
Пепа не устояла перед искушением лишний раз похвастаться:
– Только не забудь предупредить меня заранее, а то, чего доброго, столкнешься нос к носу с доном Карлосом.
– С каким доном Карлосом?
– С доном Карлосом, королем Испании и обеих Индий.
– Карахо! – вырвалось у Гойи.
– Не бранись! Тем более в присутствии дамы, которая вскоре станет матерью маленького графа.
И она принялась рассказывать о Карлосе:
– Он приходит в мой дом как простой генерал, и совсем не за тем, о чем ты думаешь. Он показывает мне свои часы, дает пощупать свои мускулы, мы вместе едим олью подриду, он играет мне на скрипке, а я пою ему романсы.
– Придется тебе и для меня спеть парочку романсов, – заявил Гойя. И, видя ее недоумение и замешательство, прибавил с веселой злостью: – Ты права, я глух как пень, но слышу все лучше многих.
«Пой же! – произнес он мрачно. —
Пой, тебе я подыграю».
И она запела тихо
Под его гитару. Песня
То тоской, то негою, то
Страстью бурною дышала,
Как и принято в романсах.
И порою голос Пепы
Был вполне созвучен даже
С аккомпанементом.