К книге
Гойя, или Тяжкий путь познанияЧасть вторая. 40
61%
Часть вторая. 40
60

Пераль сообщил ему, что донья Каэтана возвращается дней через десять.

Гойя выпятил нижнюю губу и нахмурился.

– Я уезжаю через три дня, – мрачно произнес он.

– Это огорчит донью Каэтану, – ответил Пераль. – Она надеется застать вас здесь. Да и я, как врач, не советовал бы вам сейчас отправляться в столь дальнее и утомительное путешествие. Вам необходимо сначала привыкнуть к вашему новому состоянию.

– Я уезжаю через три дня, – упрямо повторил Гойя.

– Может, мне поехать с вами? – предложил Пераль после небольшой паузы.

– Вы очень любезны, дон Хоакин, – сердито ответил Гойя. – Но мне меньше всего хотелось бы отныне путешествовать только с опекунами и провожатыми.

– Тогда я велю приготовить для вас большую карету, – сказал Пераль.

– Благодарю вас, доктор, но мне не нужна ни большая, ни маленькая карета. Ни скорая почтовая, ни обычная. Я найму погонщика мулов. Вызову Хиля из таверны «Четыре нации». Он славный парень. За пару лишних монет он будет заботиться обо мне на совесть и заменит мне уши. – Заметив удивление Пераля, он раздраженно прибавил: – Не смотрите на меня так, дон Хоакин, я не сумасшедший. Я знаю, что делаю.

Он не мог видеть женщину, которая бросила его в беде. Ясно было одно: он должен срочно покинуть Санлукар. Причем не в богатой карете, как первый живописец короля, а незаметно, как простой смертный. Доктор Пераль прав: ему нужно свыкнуться со своим новым состоянием. Нужно как следует прочувствовать это состояние. До дна испить чашу унижений, связанных с его болезнью. Только после этого, до конца осознав новую реальность, в которой ему теперь предстояло жить, он сможет показаться на глаза своим близким, своим собратьям по ремеслу, явиться ко двору. Поэтому он и поедет по своей Испании как простой человек, чтобы научиться объявлять о своем недуге и извиняться за него. «Простите великодушно, ваша милость, – будет он говорить по десяти раз в день, – я плохо слышу. Я в некотором роде глух как пень».

Кроме того, он отправится в Мадрид окольными путями – сначала, объехав его стороной, поедет на север, в Арагон, в Сарагосу, чтобы поделиться горем со своим сердечным другом Мартином Сапатером. И только потом, получив от того утешение и совет, он увидит Хосефу, детей, друзей.

Погонщик мулов Хиль, с которым Франсиско еще в санлукарской таверне не раз вел мужские разговоры по душам, был настоящим испанским аррьеро – погонщиком мулов старого образца, который так оглушительно вопил свое «арре, арре!», что горы отвечали ему звонким эхом. Узнав, что дон Франсиско пожелал воспользоваться его услугами, он явился в Каса де Аро в своем ярком, красочном наряде. На голове его, повязанной пестрым шелковым платком с изображением Альгамбры, концы которого свисали сзади наподобие косичек, красовалась остроконечная широкополая шляпа. Черная куртка из овечьей кожи была богато украшена вышивкой и большими серебряными пуговицами резной работы. За широким шелковым поясом – фахой – торчал нож. Довершали этот пышный убор короткие штаны из синего бархата с лампасами и серебряными пуговицами и желтые опойковые сапоги.

Когда Франсиско объяснил ему, что намерен отправиться с ним в Сарагосу, минуя Мадрид, Хиль счел это глупой причудой выжившего из ума богача. Присвистнув сквозь зубы и взмахнув руками, он воскликнул:

– Hombre! Не самый ближний путь!

И хотя знал, что Гойя хорошо знаком с местными обычаями, потребовал с него восемьсот реалов – немыслимую плату, в пять раз превышавшую годовой доход пастуха.

Гойя молча воззрился на Хиля, с которым ему предстояло провести целый месяц. Он уже не был первым живописцем короля, он превратился в простолюдина, и вот они сошлись в безмолвном поединке, один крестьянский сын против другого, один тертый калач против другого.

– Мы с вами отправляемся чуть ли не на край света, поэтому нам понадобятся два мула, – смущенный долгим молчанием Гойи, пояснил Хиль. – А вы, конечно, поедете на Валеросо, самом знаменитом муле Испании. Он потомок самого Константе, того самого, который сбросил еретика Томаса Требино, когда вез его на костер, – вот какая благочестивая животина!

– Я, должно быть, неверно тебя понял, – произнес наконец Гойя спокойно, даже дружелюбно. – Я ведь плохо слышу, как ты, верно, заметил еще в таверне. А теперь я в некотором роде совсем оглох. Ты и в самом деле сказал – восемьсот реалов?

Хиль, жестикулируя еще энергичнее, ответил:

– Я от души желаю вашему превосходительству доброго здравия. Но ваш слабый слух вряд ли сделает путешествие менее утомительным для меня и для моих мулов. Восемьсот реалов.

Гойя разразился чудовищной бранью. Он громогласно изрыгал потоки проклятий и ругательств, из которых «карахо» было самым безобидным. Такого отпора Хиль не получал еще ни разу в жизни. Он обрушил на Гойю настоящий водопад ответной брани. Тот ничего не услышал, но видел, как усердно пытается Хиль перекричать его. И вдруг, оборвав себя на полуслове, он звонко расхохотался.

– Не трудись, – сказал он сквозь смех. – Тебе со мной тягаться бесполезно, потому что ты меня слышишь, а я тебя нет.

Этот довод убедил Хиля. К тому же он понял, что этого господина не так-то просто облапошить.

– Вы большой человек, дон Франсиско, – сказал он. – Вы – настоящий испанец. Так и быть: семьсот восемьдесят реалов.

Они сошлись на шестистах пятидесяти. Затем оговорили маршрут, плату за ночлег, провиант, корм для мулов, и Хиль все больше проникался уважением к дону Франсиско.

– Por la vida del demonio – клянусь дьяволом, – сказал он, – ваше превосходительство понимает в этом деле больше нашего брата погонщика.

Они ударили по рукам.

Снаряжение Гойи было самым скромным. Он купил себе куртку из черной овчины, простой широкий пояс и остроконечную шляпу с черными бархатными полями. Не забыл и боту – бурдюк. В седельные сумки – альфорхи – он положил лишь самое необходимое.

Они тронулись в путь. Гойя перестал заботиться о своей наружности, даже бриться, и вскоре оброс густой бородой. Никто не принял бы его теперь за важного господина.

Путь был долгий. Они совершали короткие дневные переходы. Сначала направились по Кордовской дороге. По этой дороге он тогда приехал к Каэтане, в почтовой карете, на шестерке лошадей, примчался полный сладостных ожиданий, счастливец. Теперь он пил из другой, горькой чаши, проделывая тот же путь в обратном направлении, стареющим крестьянином, в бедном платье, верхом на муле, тащился шагом сквозь холодное безмолвие окружающего мира, страдая от непонимания и насмешек.

На постоялом дворе «Ла Карлота» они узнали, что в Кордове через три дня должны казнить знаменитого разбойника Хосе де Роксаса, по прозвищу Эль Пуньяль – Кинжал. Казнь разбойника, к тому же такого знаменитого, как Эль Пуньяль, была всенародным праздником, зрелищем более заманчивым, чем самая роскошная коррида, и уж если Господь посылал человеку счастливую возможность присутствовать на таком празднике, пропустить этот грандиозный спектакль было бы безумием, даже преступлением. Поэтому Хиль тотчас же принялся уговаривать Франсиско остаться на день в Кордове: мол, грех отказываться от такого удовольствия, тем более что спешить им некуда. Франсиско всегда привлекало зрелище человеческих страданий; теперь же, когда он и сам страдал, оно стало для него вдвойне привлекательным. Он решил посмотреть на казнь.

Погонщик Хиль, как и все его собратья по ремеслу, был жаден до новостей, всякого рода занимательных историй и в дороге уже успел поделиться с Гойей некоторыми из них. Рассказывал он, не скупясь на подробности – одна неправдоподобней и красочней другой; «En luengas vías luengas mentiras» – «Чем дольше путь, тем больше небылиц». Много поведал он и об Эль Пуньяле. Теперь, когда по всей округе разлетались всевозможные слухи об этом разбойнике, Хиль тоже внес свою лепту в умножение его славы. Эль Пуньяль был на редкость благочестивый и богобоязненный разбойник, он постоянно носил с собой четки и освященный образ Скорбящей Богоматери Кордовской и добросовестно жертвовал десятую часть своих доходов, опуская их в церковную кружку. Эта кружка была установлена перед образом «Cristo del Buen Ladrón» – «Христос доброго разбойника», чтобы грабители могли хоть частично искупать свои грехи. Дева Мария взяла Эль Пуньяля под свое особое покровительство, и солдатам никогда не удалось бы поймать его, если бы один негодяй из его шайки, продавшийся полиции, не снял ночью тайно с его груди образок Скорбящей Божией Матери Кордовской. И хотя жители окрестных городов и деревень облегченно вздохнули, избавившись наконец от опасности угодить в лапы легендарного разбойника, они все же питали к нему определенную симпатию и осудили действия властей, которые пообещали Эль Пуньялю помиловать его и его людей, если он убедит свою шайку сдаться солдатам, а когда тот уговорил разбойников предаться в руки правосудия, заявили, что те сдались солдатам сами, без участия Эль Пуньяля, и приговорили его к смерти через удушение.

Добравшись до Кордовы, Гойя и Хиль тотчас отправились в тюрьму, чтобы посмотреть на разбойника. Накануне казни любой желающий мог выразить осужденному свое презрение или сострадание. В коридоре перед камерой смертника монахи-францисканцы собирали пожертвования на заупокойные мессы во спасение души злодея. Сидя перед своими кружками или тарелками для сбора монет, они курили сигары и время от времени выкрикивали сумму уже поступивших пожертвований.

В капилье – камере приговоренного к смерти узника – царил полумрак. На столе стояли распятие, статуэтка Богоматери и две восковые свечи. В углу на нарах, натянув полосатое одеяло до самого подбородка, лежал Эль Пуньяль. Видна была лишь верхняя часть его головы, растрепанные волосы, черные колючие глаза, дико вращавшиеся в глазницах.

Стражники велели Гойе и Хилю не задерживаться и поскорее освободить место для других, которые тоже хотели посмотреть. Но Франсиско ждал, когда Эль Пуньяль выпрямится. Он дал стражникам несколько монет, и те оставили их в покое.

Через некоторое время Эль Пуньяль и в самом деле поднялся и сел. Он был почти наг, но на шее у него висели четки и образ Скорбящей Божией Матери. Их принес какой-то мальчишка, пояснили стражники, а тому дал их неизвестный мужчина; мужчину поймали, но он сказал, что получил их от другого неизвестного. По всему видно было, что тот, кто украл у Эль Пуньяля его «Скорбящую Богоматерь», не захотел, чтобы он пошел на смерть без нее.

Так сидел на своих нарах познавший и славу, и позор разбойник, почти таким же нагим, каким явился на свет. На теле его видны были четки, которые ему надели сразу после рождения, образ Скорбящей Божией Матери, который он сам приобрел, потом потерял и снова получил в предпоследний день своей жизни, и кандалы и цепи, в которые его заковали люди перед смертью. Эти люди проклинали и жалели его. Он не отвечал им. Лишь порой, подняв голову, твердил одни те же слова: «Меня убивают не люди, а мои грехи». Он повторял это монотонно, снова и снова, очевидно повторяя услышанное от монахов. Но внимание Гойи приковал его дикий, безнадежный, полный отчаяния взгляд. Это был взгляд, который он в последнее время не раз видел, глядя в зеркало.

На следующее утро, очень рано, за два часа до назначенного времени, Франсиско и Хиль уже были на Корредере, большой прямоугольной площади, на которой должна была состояться казнь. Там уже собралась густая толпа. Пространство непосредственно перед эшафотом было оцеплено солдатами, туда допускали только избранных: чиновников, знатных дам и кавалеров.

– Ваше превосходительство, вы не хотите назвать свое имя? – спросил Гойю погонщик.

Стоять в толпе, в давке и толчее, было утомительно, да и эшафот было плохо видно, но Гойя предпочел увидеть то, что должно было произойти на помосте, как все простые смертные. Впервые с тех пор, как его самого постиг удар судьбы, он забыл о собственной беде и вместе с другими с нетерпением ждал начала казни.

Сквозь толпу протискивались торговцы сластями и колбасками, кто-то продавал романсы о подвигах Эль Пуньяля, кто-то предлагал за плату скамеечки, на которые можно было встать, чтобы лучше видеть. Были в толпе и женщины с грудными младенцами; их толкали и теснили, но на их жалобы никто не обращал внимания. Нетерпение толпы росло; ждать оставалось час, полчаса. Как медленно тянется время!

– Для него-то оно идет слишком быстро! – ухмыльнулся кто-то рядом с Гойей.

Он не слышал, что говорят люди, но без труда угадывал их мысли, он хорошо знал толпу, чувствовал с ней в унисон. Он ждал. Его, как и других, переполняли жестокая радость, сострадание и предвкушение удовольствия.

Наконец соборный колокол пробил десять; толпа всколыхнулась, все вытянули шеи. Но Эль Пуньяль все еще не появлялся. Испания – богобоязненная страна, и часы в городском суде перевели на десять минут назад, даровав преступнику тем самым лишних десять минут. Быть может, для помилования, во всяком случае – для покаяния.

Но вот истекли и эти десять минут. Показался Эль Пуньяль.

Облаченный в желтое платье преступника, окруженный монахами-францисканцами и поддерживаемый ими, свершал он свой последний, короткий, бесконечный путь. Один из монахов нес перед ним распятие, и он то и дело останавливался, чтобы поцеловать его и тем самым хоть на мгновение продлить себе жизнь. Все понимали и прощали его медлительность, но в то же время охотно поторопили бы его.

Наконец он достиг ступеней эшафота и опустился на колени, чтобы в окружении монахов, обступивших его плотным кольцом, в последний раз принести исповедь. Затем, в сопровождении одного-единственного, тучного, добродушного на вид монаха, поднялся на помост.

Сверху он обратился к толпе, говоря короткими, отрывистыми фразами, задыхаясь от волнения. Гойя не мог понять, что он говорил, но он видел его лицо и читал в его глазах, сквозь наигранную невозмутимость, безграничный страх. Он с интересом ждал слов, которыми тот, по обычаю, выразит прощение палачу. Испанцы глубоко презирали палачей, и эта предписанная церковью формальность должна была еще больше отравить Эль Пуньялю последние минуты. Прищурившись, Гойя пристально смотрел на его губы, и ему удалось понять смысл произносимых слов:

– Меня убивает не эта тварь, а мои собственные злодеяния…

Выражение «эта тварь» – ese hombre – заключало в себе столько презрения, что Гойя почувствовал удовлетворение, оттого что разбойник, исполнив свой религиозный долг, все же выказал свое подлинное отношение к палачу.

– Viva la fe, – продолжал Эль Пуньяль, – viva el Rey, viva el nombre de Jesús! – Да здравствует вера, да здравствует король, да славится имя Христово!

Толпа слушала сдержанно, не спешила подхватить его слова. И только когда он произнес: «Viva la Virgen Santísima!» – «Слава Пресвятой Деве Марии!» – площадь ответила ему мощным многоголосым эхом:

– Слава Пресвятой Деве!

Франсиско кричал вместе со всеми.

Тем временем палач закончил свои приготовления. Это был молодой человек, впервые исполнявший свои обязанности, и всем не терпелось увидеть, как он с ними справится.

Сквозь помост был вбит в землю толстый столб. Перед ним стоял табурет из неструганого дерева. Палач усадил на него Эль Пуньяля, связал его голые руки и ноги, так крепко стянув их веревкой, что они вспухли и посинели. Это была вынужденная мера предосторожности: совсем недавно один преступник убил своего палача прямо во время казни. К столбу был прикреплен железный ошейник – гарроте, который палач надел на Эль Пуньяля. Дородный монах сунул в связанные руки разбойника маленькое распятие.

Все было готово. Обреченный на смерть сидел со связанными руками и ногами, голова его была закинута назад и прижата к столбу ошейником, лицо, обращенное к голубому небу, выражало безмерный ужас, на щеках играли желваки. Монах, стоявший сбоку от него, отступил на полшага назад и ладонью заслонил несчастному глаза от ослепительного солнца. Палач взялся за ручку винта, судья подал знак, палач набросил Эль Пуньялю на лицо черный платок, потом обеими руками принялся крутить рукоятку винта, и через мгновение железный ошейник сдавил горло разбойника. Толпа затаив дыхание наблюдала, как дергаются его руки, как вздымается грудь. Палач, приподняв платок, посмотрел в глаза своей жертвы, еще раз, для верности, повернул винт, затем взял платок, сложил его, сунул в карман и, облегченно вздохнув, покинул эшафот, чтобы закурить сигару.

Теперь все могли отчетливо видеть лицо казненного, ярко освещенное солнцем, искаженное, иссиня-бледное в обрамлении растрепанной бороды, с заведенными глазами, открытым ртом и высунутым языком. Гойя знал, что это лицо он уже никогда не забудет.

На помост поставили большую свечу, перед помостом – черный гроб и стол с двумя тарелками для пожертвований, чтобы люди могли бросать монеты на заупокойные мессы по мертвецу. Зрители возбужденно обсуждали увиденное. Палач, по всему видно, только что освоил свое ремесло, говорили одни, да и Эль Пуньяль умирал не так мужественно, как подобает знаменитому разбойнику, прибавляли другие.

Тело казненного оставили на помосте на несколько часов. Большинство зрителей не спешили расходиться. Гойя и Хиль тоже остались на площади. Наконец появились дроги живодера. Все знали, что труп сейчас вывезут за город, на невысокое горное плато, именуемое Mesa del Rey[112], где его разрубят на части и сбросят в пропасть.

Толпа стала медленно расходиться. «Волку – мясо, черту – душу», – тихо напевали они по дороге домой.

Гойя и Хиль покинули Кордову и поехали дальше на север.

Как и все путешествующие на мулах, они часто предпочитали большим дорогам горные тропы и узкие полевые пути. На больших дорогах было много гостиниц и трактиров, а в стороне от них, в горах и долинах, попадались лишь убогие постоялые дворы со скудной едой, ночлегом на соломе и множеством блох. Хиль не переставал удивляться тому, что первый живописец короля готов терпеть такие лишения.

– Нет мягче подушки, чем усталость, – отвечал ему Гойя.

Он и в самом деле спал крепко и без сновидений.

Тем интереснее было потом возвращаться с окольных путей на проезжую дорогу, где их ждало много новых впечатлений. Мимо мчались кареты королевской почты, ехали в своих повозках, двуколках и дорожных каретах купцы, священники, адвокаты, тащились на мулах или шли пешком студенты, монахи, мелкие торговцы, девицы сомнительной внешности, лоточники, спешившие на ближайшую ярмарку, чтобы попытать счастья. Попадались и богатые купцы из Кадиса в современных элегантных экипажах, и гранды в старомодных, золоченых колымагах с лошадьми, запряженными цугом, с пышными гербами и ливрейными лакеями на запятках. Гойе эти картины были хорошо знакомы. Правда, теперь они казались ему еще более яркими и красочными, поскольку стали для него безмолвными. Но он знал этот дорожный шум – пронзительный скрип колес, которые нарочно редко смазывали, чтобы они издалека возвещали о приближении путника, а заодно отпугивали диких зверей, радостный гомон дорожного люда и истошные вопли кучеров и погонщиков. Он видел, как крутятся колеса, как бьют землю копыта лошадей и мулов, как открываются и закрываются рты людей, звук же ему приходилось мысленно воспроизводить по памяти. Это была утомительная, хотя временами и забавная, но чаще грустная игра.

Как ни странно, зрелище нечеловеческих мук разбойника Эль Пуньяля смягчило его собственную боль.

Как-то раз они с Хилем стояли перед дверью трактира и вместе с другими наблюдали, как в большую почтовую карету впрягают восьмерку лошадей. Наконец майораль – первый кучер – взял в руки связку всех поводьев, сагаль – его помощник – вскочил на козлы и сел рядом с ним, погонщики и конюхи замахнулись камнями и палками; огромная карета вот-вот должна была тронуться с места. Гойя видел, как они кричали, понукая лошадей, и, не сдержавшись, тоже присоединился к оглушительному хору кучеров и погонщиков:

– Qué perro-o-o! Macho-macho-macho-o-o!

Потом они с Хилем снова, оставив большую дорогу, поехали тропами и полевыми путями. Здесь им еще чаще, чем на проезжих дорогах, встречались маленькие могильные холмики, сложенные из камней и увенчанные крестами с цветными картинками в память о людях, упокоившихся под этими холмиками. Удивительно, сколько людей умирало в дороге – целая армия! На картинках было изображено, как они срываются в пропасть вместе с повозкой, которую понесли перепуганные лошади, как их уносят прочь бурные волны, или как их разрубают на части саблями свирепые разбойники, или они просто становятся жертвой апоплексического удара. Под изображением всегда можно было прочесть призыв в стихотворной форме остановиться и вознести Господу молитву за упокой души несчастного путника. К удивлению Хиля, Гойя часто ограничивался тем, что просто снимал шляпу и осенял себя крестным знамением.

Порой они ненадолго присоединялись к другим путникам, путешествовавшим на мулах: странствовать по глухим местам в одиночку было небезопасно. Гойя никому не навязывал своего общества, но и не избегал попутчиков. Он не боялся признаваться в своей глухоте. Хиль проникался к своему господину все бо́льшим уважением, редко обманывал его и лишь на мелкие суммы. Порой он не мог отказать себе в удовольствии, несмотря на запрет Гойи, открыть попутчикам, кто был его господин и какое несчастье его постигло.

Однажды они попались в руки разбойников. Те оказались приветливыми парнями, хорошо знавшими свое ремесло и работавшими быстро и ловко. Пока двое из них обыскивали Франсиско, Хиль пошептался с остальными и, должно быть, сообщил им, с кем они имеют дело. Во всяком случае, они взяли у господина живописца, который с такой любовью изображал на королевских гобеленах сцены из жизни разбойников и контрабандистов, лишь половину из найденных при нем шестисот реалов, предложили ему выпить вина из их бурдюка, почтительно сняли перед ним свои широкополые шляпы и пожелали ему добра:

– Vaya Usted con la Virgen! – Да хранит вашу милость Пресвятая Дева!

Так на муле Валеросо

Ехал Гойя в жалком платье,

Тишиной объят кромешной,

По Испании безмолвной,

С кровоточащей душою,

Но решимости исполнен

Сил набраться для победы

В битве с демонами злыми,

Что сломить его хотели.

Рано радовались, черти!

Вы добычи не дождетесь!

Он, Франсиско Гойя, крепкий

Арагонский парень, первый

Живописец в королевстве,

Станет лишь сильней от горя,

И, окрепнув духом, будет

Видеть зорче, лучше, тоньше

Рисовать! И Гойя громко

Хохотал. Погонщик мулов,

Хиль, на спутника косился

С удивленьем и тревогой.

Так, не унывая, с злою

Радостью Франсиско ехал

С юга, где познал он счастье

И испил страданий чашу

Полную, на север, в город

Сарагосу, где впервые

Божий свет увидел.

Предыдущая главаГлава 60 из 98Следующая глава