Несколько часов Франсиско неподвижно просидел в тупом оцепенении. В голове у него кружились одни и те же обрывочные мысли: «Вот чем кончаются игры со всякой нечистью!.. Сошел с ума… Схожу с ума… На этот раз она меня окончательно добила, эта стерва… Поделом тебе! Теперь я пропал… Навсегда…» Потом он стал произносить эти слова вслух, очень громко. Ему показалось, что он слышит себя. Но он знал, что это не так. Подойдя к зеркалу, он увидел, как раскрывается и закрывается его рот, но не слышал ни звука. Раньше во время таких приступов он сначала переставал слышать высокие звуки, а потом и низкие. Он громко заговорил басом. Тишина. Раньше во время таких приступов он мог слышать слабый отзвук громкого стука или грохота падающих предметов. Он бросил вазу на каменный пол – она бесшумно разлетелась на куски.
«Поделом тебе! – сказал он. – Обманула, одурачила, обвела тебя вокруг пальца, убила твоего ребенка, погубила твою карьеру, отняла слух…» Его охватил безудержный гнев, он разразился потоком дикой брани, разбил зеркало, которое еще помнило ее отражение. С удивлением посмотрел на изрезанную, окровавленную руку. Потом сник, снова впал в тупое оцепенение, предавшись жестокому отчаянию. «Trágalo, perro! – Получай, собака!» – беззвучно сказал он себе.
Пришел Пераль. Он старался говорить очень отчетливо, чтобы Гойя мог понять его по губам. Тот казался воплощением уныния. Пераль написал ему: «Я дам вам успокоительное снадобье. Ложитесь в постель».
– Не хочу! – крикнул Гойя.
«Будьте благоразумны, – написал Пераль. – Немного сна пойдет вам на пользу. Вы почувствуете себя лучше».
Он вернулся с лекарством. Гойя выбил стакан у него из рук.
– Я не хочу, чтобы и меня отправили на тот свет, – произнес он на этот раз тихо, но очень мрачно; он даже не был уверен, что сказал это.
Пераль посмотрел на него задумчиво и не без сочувствия и ушел, не ответив. Через час он вернулся.
– Так дать вам лекарство? – спросил он.
Гойя выпятил нижнюю губу, но не ответил. Пераль приготовил снадобье, Гойя молча выпил его.
Медленно, стряхивая с себя остатки бесконечно долгого сна, он возвращался в действительность. Он увидел, что рука его перевязана. Увидел новое зеркало, не оскверненное лживым отражением Каэтаны. Встал, прошелся по комнате, попытался понять, вернулся ли слух, – приподнял и с силой опустил на каменный пол тяжелый стул. Да, был тихий отзвук. Он с замиранием сердца продолжил испытание. Сомнений не осталось: звуки были невнятными, но это были звуки извне. Он слышал их. В нем затеплилась надежда.
Пришел Пераль. Он не стал его увещевать, только сообщил, что послал в Кадис за врачом, который считается сведущим в таких недугах. Гойя пожал плечами, сделав вид, что ничего не слышит. На самом же деле он жадно, всей душой ухватился за надежду.
Чуть позже, ближе к полудню, в тот самый час, когда он обычно приходил к ней, в его комнату неожиданно вошла Каэтана. У него перехватило дыхание от радостного испуга, к которому примешалось и злорадство. Он был уверен, что она уехала со своим юнцом; менять планы только потому, что он заболел, было не в ее правилах. Но она осталась. Она говорила с ним, стараясь произносить слова как можно отчетливей. Но Гойя был слишком возбужден, чтобы понять ее, да он и не хотел ничего понимать. Он молчал. Каэтана долго сидела у него. Потом нежно погладила его лоб. Он отдернул голову. Она еще некоторое время посидела, потом ушла.
Приехал врач из Кадиса. Написал Гойе обнадеживающие слова, отчетливо повторил их вслух, стараясь, чтобы больной понял его по губам. Потом быстро и много говорил о чем-то с Пералем. Написал Гойе, что он долгое время сможет слышать только низкие звуки, но потом все наладится. Это еще больше укрепило надежду Гойи.
Однако ночью ему явились все призраки, которых он перевидал за свою богатую болезненными видениями жизнь. У них были кошачьи и собачьи головы, они таращились на него огромными совиными глазами, хватали его чудовищными когтями, хлопали гигантскими драконьими крыльями. Ночь была черная, безлунная, он лежал с закрытыми глазами и все же видел их, видел их мерзкие рожи и красивые лица, которые были еще страшнее. Он чувствовал, что они расселись вокруг него, чувствовал их смрадное дыхание, и в мертвой, оглушительной тишине, в которой он теперь был заживо погребен, они казались ему еще более опасными, чем когда-либо прежде.
Под утро, когда забрезжил рассвет, на него обрушился весь ужас сознания, что он навсегда отрезан от мира глухотой. У него было такое чувство, будто на него надели огромный железный колпак и заживо погребли его в этой непроницаемой тишине. Мысль о том, что он, привыкший делиться радостью и болью с другими, теперь навсегда обречен на одиночество, была для него невыносима. Он больше никогда не услышит голоса женщин, голоса своих детей, дружески приветливый голос Мартина, язвительные замечания Агустина, мягкие, проникнутые любовью упреки Хосефы, похвалы знатоков и сильных мира сего. Он никогда больше не услышит ни шума Пуэрта-дель-Соль[110] и корриды, ни музыки, ни сегидилий и тонадилий, никогда не сможет поболтать в пригородных кабачках с махо и махами. Люди будут избегать его: кому приятно разговаривать с глухим? Отныне ему суждено смешить людей, отвечая им невпопад. Отныне ему придется постоянно быть настороже, тщетно стараться услышать хоть что-нибудь. Он знал, как враждебен и жесток мир и как нелегко жить в нем даже людям здоровым и способным постоять за себя, не говоря уже о таких, как он. Ему придется жить воспоминаниями, а он знал, как демоны умеют искажать воспоминания. Он вслушался в себя в надежде по памяти услышать знакомые голоса друзей и врагов, но так и не понял, слышит он их или нет. Из груди его вырвался вопль отчаяния. Он заметался из стороны в сторону.
Немного успокоившись, он подошел к зеркалу. Это было большое красивое овальное зеркало в роскошной резной позолоченной раме. Но то, что он в нем увидел, было страшнее чудовищ, таращившихся на него всю ночь. Неужели это он? Растрепанные волосы; на щеках и на подбородке мрачно и нелепо курчавится всклокоченная борода, огромные, глубоко запавшие, почти черные глаза под гротескными зигзагами густых бровей, глубокие морщины, обрамляющие нос и странно перекошенный рот. На угрюмом лице лежала печать бессильной злобы и покорности судьбе, как у пойманного зверя. Это лицо было похоже на одно из тех, что он изобразил в своем «Сумасшедшем доме».
Он сел в кресло, спиной к зеркалу, и закрыл глаза. Так, в тупой безучастности ко всему, он просидел час, показавшийся ему вечностью.
Около полудня в нем вдруг проснулся жгучий интерес, придет ли Каэтана. Он говорил себе, что она, скорее всего, уехала, но поверить в это не мог. Ему уже было не усидеть на месте, он вскочил и стал ходить взад-вперед. Наступил час, когда они обычно встречались. Ее не было. Прошло пять минут, десять. Его охватила бешеная злость. Когда у ее шавки понос, она скорбит так, как будто весь мир летит в тартарары, а когда он сидит здесь один, раздавленный ударами судьбы, как Иов Многострадальный, она уезжает прочь с первым попавшимся франтом. В нем проснулась неукротимая жажда мести. Ему захотелось душить ее, бить, таскать за волосы, топтать, стереть в порошок.
И вдруг он увидел, что она идет к нему. И мгновенно успокоился. Все тягостные чувства разом покинули его; с него словно сняли тот гигантский колпак черного безмолвия. Быть может, самое страшное позади? Быть может, он уже снова слышит? Но проверить это он не решался, ему не хотелось, чтобы она видела его тяжкие усилия и боль от тщетности всех попыток. Он хочет просто наслаждаться ее близостью. Он может даже не смотреть на нее, ему важно лишь знать, что она рядом. Он бросился в кресло, закрыл глаза, стал дышать громко и размеренно.
Она вошла. Увидела его сидящим в кресле, решила, что он спит, этот единственный мужчина, который не желал покорствовать ей, который вновь и вновь восставал против ее воли, который умел разгневать ее, как никто другой, и с которым она была связана так, как не была связана ни с кем на свете. Все женщины, которые были и, возможно, еще будут в его жизни, ничего не значат, как ничего не значат ее бывшие и будущие любовники и то, что она сегодня уедет с Сан-Адрианом. Она любит и всегда любила только его. И ничто не заставит ее разлюбить его.
Но она не изменится ради него – даже если они оба от этого трижды погибнут; она не откажется ради него от того, что задумала.
Вот он спит, обессилев от своих страданий и от отчаяния, глубоко несчастный человек, и несчастным его сделала она, как в свое время сделала счастливым, человек, которому она снова и снова будет приносить радость и боль.
И она к нему подходит,
Говорит с ним – ведь должна же
Наконец она сказать все
Это! И к тому ж не слышит
Он: он спит, а если нет, то
Все равно ее не слышит.
Он же слышал все. По-детски
Резкий голос Альбы тихо
Говорил: «Ах, глупый Франчо!
Ничего-то ты не знаешь.
Я всегда тебя любила,
Одного тебя, мой бедный,
Глупый, глупый Франчо! Старый
Толстый, глупый махо! Ты же
Этого не замечал и думал,
Что с другими в ад кромешный
Я хочу попасть… Ах, гадкий
Мой, единственный, слепец и
Дурень! Я люблю тебя лишь
И всегда тебя любила,
Мой упрямец и строптивец…»
Он сидел недвижно, спал он,
Ровно грудь его вздымалась
До тех пор, пока за Альбой
Тихо дверь не затворилась…