В Санлукар прибыл гость, дон Хуан Антонио, маркиз де Сан-Адриан.
У Гойи испортилось настроение. Он давно знал маркиза и даже писал его; это был один из его лучших портретов. Маркиз стоит на фоне пейзажа, в жеманной позе, опершись на обрубок каменной колонны. Он уже немолод, лет сорока, но благодаря красивому, дерзкому, заносчивому мальчишескому лицу выглядит двадцатипятилетним юношей. На нем костюм для верховой езды: белый жилет, узкие желтые панталоны и синий фрак – ни дать ни взять юный Вертер. Одна рука, с хлыстиком, изящно уперта в бок, в другой, тщательной выписанной, он почему-то держит книгу; смысл этой детали не смог бы объяснить ни сам маркиз, ни художник. Шляпу он положил на колонну. Гойя добросовестно передал все высокомерие этого красивого, чрезвычайно избалованного господина, одного из первых грандов при дворе, который еще в молодости был назначен председателем Совета по делам Индии. Гойя не раз видел маркиза в обществе Каэтаны; говорили, будто он принадлежал к числу ее любовников. Все знали, что он – один из фаворитов королевы, и Альба вполне могла сделать его на какое-то время своим кортехо, чтобы подразнить Марию-Луизу. Маркиз де Сан-Адриан был умен и необычайно образован. Он долго жил во Франции, считался и, судя по всему, был человеком передовых взглядов. Но когда он своим высоким, несколько монотонным, мальчишеским голосом начинал привычно расточать циничные, жеманные остроты, Гойя с трудом сдерживался, чтобы не ответить ему нарочитой грубостью.
Маркиз был прост и приятен в общении. Он приехал, чтобы засвидетельствовать донье Каэтане свое почтение, сказал он; ибо больше не в силах был переносить ее отсутствие при дворе. Вторая же причина его приезда, едва ли не такая же важная, как первая, есть страстное желание, чтобы дон Франсиско – раз уж он оказался так близко от Севильи – запечатлел заседание Совета по делам Индии.
– Мы пропадаем без вас, друг мой, – пропел он своим визгливым голосом. – Вы ведь знаете, как мы любим, чтобы с нас писали портреты, и, если вы не смилуетесь над нами и не исполните наше желание, нам придется вверить свою судьбу вашим славным собратьям, таким как Карнисеро, и тогда наши лица будут выглядеть еще более пустыми, чем они есть.
Маркиз старался не злоупотреблять гостеприимством хозяйки. Он делил с ними трапезы и присутствовал на утренних приемах Каэтаны в спальне. Его общество было скорее приятным, чем обременительным. Каэтана смотрела на него с легкой иронией и обращалась с ним как c дерзким юнцом. Ее связь с ним явно осталась в прошлом. Во всяком случае, Франсиско, как и прежде, мог видеться с Каэтаной в любое время.
Однажды вечером, за ужином, он беседовал с Пералем об искусстве; остальные в их разговоре не участвовали. И Гойя вдруг случайно перехватил мимолетный взгляд Каэтаны, устремленный на Сан-Адриана. Она искоса, как маха на его картине, взглянула на него, и в этом взгляде, длившемся не более двух секунд, Гойя успел прочесть призыв, ожидание, вожделение. Возможно, ему все это лишь померещилось. Конечно померещилось. Он постарался поскорее забыть этот взгляд. Но ему лишь с трудом удалось закончить начатую фразу.
Ночью он говорил себе, что все это вздор, что Каэтана слилась в его сознании с «Обнаженной махой», такое с ним иногда случалось. Потом уверял себя, что Каэтана спала с Сан-Адрианом раньше, что в этом не может быть сомнений, а приехал тот – конечно же, не без ее согласия – для того, чтобы возобновить старую дружбу. Все ясно, ему отвели роль глупца, пелеле. Он представил себе, как она лежит в постели с Сан-Адрианом, с этим щеголем, с этим спесивым петухом, – сейчас, в эту самую минуту, когда он, не в силах уснуть, терпит невыносимые муки ревности. А потом она покажет ему «Обнаженную маху», и Сан-Адриан своим мерзким голосом станет сокрушаться о том, как много прекрасного не разглядел в ней Франсиско.
Нет, все это вздор. Он – просто ревнивый болван. У него, конечно, были причины опасаться измены. Он постарел, растолстел, стал плохо слышать, сгорбился, что особенно постыдно для арагонца. К тому же он вспыльчив и угрюм. Каэтана же – chatoyante, как верно подметила старая маркиза. Будь он даже молод и красив, она вполне могла внезапно утратить к нему интерес и найти себе другого. А уж с его внешностью и подавно не приходится удивляться, что она предпочитает лежать в объятиях молодого, стройного, остроумного и всегда веселого франта. Trágalo, perro – получай, собака!
Глупые фантазии! Ведь Каэтана безжалостно насмехалась над маркизом по поводу его альковных приключений с Марией-Луизой. Ведь она недвусмысленно дала ему понять, что он, Франсиско, – ее кортехо. Но этот ее быстрый взгляд искоса – вовсе не фантазия, это была не «обнаженная маха», а живая Каэтана, блеснувшая на маркиза своим металлическим, жестким взглядом. В следующее мгновение в ее глазах уже застыла безучастность, но ведь они переменчивы, как у кошки, и вся она, как облака, – неуловима и неосязаема. Поэтому он и не смог написать ее так, как ему хотелось; ее не смог бы написать и Веласкес – никому это не под силу. И наготу ее невозможно написать: даже ее нагота лжива. Ее сердце нарумянено и напудрено, как ее лицо. Она зла по натуре. «В прекрасной груди бьется черное сердце», – вспомнились ему слова из старинного романса, который часто пела Пепа.
На следующее утро он принялся за работу. Потому что наконец увидел подлинную Каэтану. Он написал ее летящей по воздуху; с ней, под ней летели, подобно облакам, три мужские фигуры. На этот раз, изображая ее лицо, он отказался от какой бы то ни было «анонимности». Это чистое, надменное, овальное лицо могло принадлежать лишь одной женщине на свете – Каэтане де Альба. Легко узнаваемыми были и лица мужчин: тореадора Костильяреса, председателя Совета по делам Индии Сан-Адриана и дона Мануэля, Князя Миротворца. С земли за этим полетом с ухмылкой следил уродливый карлик, старый придворный шут Падилья.
Получилось своего рода «Вознесение», больше напоминающее шабаш, и целью этого полета было отнюдь не небо. Под раздувшимся от ветра, широким платьем женщины, парившей над головами мужчин, угадывались раздвинутые ноги. Этот образ казался олицетворением всех семи смертных грехов. Такое лицо вполне могло, даже не шевельнув губами, безмолвно отдать приказ убить безобидного супруга, ставшего обузой. Да, наконец-то он увидел его, наконец-то постиг его, раз и навсегда разгадал, открыл для себя ее подлинное лицо, чистое, надменное, глубоко лживое, глубоко невинное, глубоко порочное лицо Каэтаны, воплощение похоти, искушения, лжи.
На следующий день Каэтана не показывалась. Дуэнья просила гостей извинить ее госпожу: ее белая собачка Дон Хуанито заболела и она так опечалена этим, что не может никого видеть. Гойя продолжал писать свое «Вознесение», свой «Шабаш».
Через день собачка поправилась, и Каэтана вновь пришла в радужное настроение. Гойя почти не размыкал уст, Каэтана не обижалась и то и дело пыталась вовлечь его в беседу. В конце концов, потеряв надежду развеселить его, она обратилась к Сан-Адриану, который не скупился для нее на любезные, по-детски ласковые речи. Тот привел какую-то французскую цитату, она ответила по-французски, и они плавно перешли на французский. Пераль, снедаемый то злорадством, то сочувствием, пытался вернуть беседу в русло испанского языка, но они продолжали говорить на французском, которым Гойя владел слишком слабо, чтобы понимать их беглую речь. Потом Каэтана обратилась к Гойе, все еще по-французски, намеренно подбирая редкие слова, которых он не знал. Она явно желала осрамить его перед Сан-Адрианом.
После ужина она заявила, что сегодня у нее нет охоты рано ложиться спать, ей хочется веселиться; она решила позвать слуг, чтобы те развлекли их фанданго. Ее камеристка Фруэла недурно танцует, да и конюх Висенте тоже неплохой танцор. Гранды часто заставляли танцевать своих слуг, чтобы развеять скуку гостей.
Вскоре явились пять пар, готовых танцевать фанданго, за ними пришли человек двадцать зрителей – слуги, арендаторы, крестьяне. Весть о том, что у герцогини будут танцевать фанданго, быстро разлетелась по округе, а смотреть никому не возбранялось. Танцевали не хорошо и не плохо, но фанданго – не просто танец, а увлекательное зрелище, которое никого не оставляет равнодушным, даже если танцоры не отличаются особым мастерством.
Вначале зрители сидели с серьезными, сосредоточенными лицами, но потом принялись отбивать ритм каблуками, хлопать в ладоши и кричать «оле». Одновременно танцевала лишь одна пара, которую по очереди сменяли другие.
– Франсиско, а вы не хотите танцевать?
Гойя несколько мгновений боролся с соблазном, но вовремя вспомнил, как она заставила его танцевать менуэт перед герцогом и Пералем. А теперь он должен по ее воле забавлять этого юнца с любезно-дерзкой физиономией? Он медлил с ответом. Но Каэтана уже повернулась к Сан-Адриану:
– А вы, дон Хуан?
– С превеликим удовольствием, герцогиня, – мгновенно ответил маркиз в своей щегольской манере. – Но в этом костюме?..
– Панталоны сойдут, – деловито произнесла Каэтана, – а куртку вам кто-нибудь одолжит. Готовьтесь, пока я переодеваюсь.
Через некоторое время она вернулась в том самом костюме из тонкой, дорогой белой ткани, в котором ее изобразил Гойя и который скорее обнажал тело, чем скрывал, с кокетливым желтым болеро, украшенном бабочками из черных блесток, и широким розовым шелковым поясом. Это был далеко не самый подходящий костюм, как и костюм ее партнера, да и сам фанданго в их исполнении был далек от образца; камеристка Фруэла и конюх Висенте танцевали лучше. Во всяком случае, с танцорами Севильи или Кадиса герцогиня и маркиз не могли сравниться, не говоря уже о Серафине. И все же это было особенное зрелище, это была сама суть фанданго, голая и однозначная. И в том, что главные роли в этом спектакле для крестьян, камеристок, кучеров Санлукара исполняли герцогиня Альба и председатель Совета по делам Индии, самозабвенно изображая страсть, вожделение, робость, блаженство утоленной похоти, заключалось что-то глубоко непристойное. Гойя чувствовал, что ей ничего не стоило отвести всех этих людей в свою гардеробную, нажать кнопку и показать «Обнаженную маху». Но больше всего его злило то, что эта бесстыжая парочка всего лишь изображала маху и махо, не будучи ими. Это была дерзкая, глупая, непристойная игра, игра кощунственная. Это было глумление над испанским национальным характером, над испанским духом. Глухая злоба закипала в груди Гойи, злоба против Каэтаны и дона Хуана, против всех грандов и грандесс, среди которых он жил, этих пестрых петухов и кукол. Да, он и сам увлеченно участвовал в этой глупой лживой игре, когда делал эскизы для шпалер. Но с тех пор он изменился, глубже проник в души людей и в суть вещей, глубже стал жить и чувствовать, и ему казалось, что и Каэтана выше всех этих никчемных людей. Ему казалось, что между ним и ею не игра, а правда, безумная, обжигающая страсть, любовь, подлинное фанданго. Но она лгала, все это время она лгала, и он, глупец, паяц, позволил этой аристократке превратить его в игрушку.
Лакеи и камеристки, крестьяне, судомойки, скороходы, конюхи веселились от души. Они видели, как Каэтана старается быть своей среди них, и оценили это, но они видели также всю тщетность ее стараний и чувствовали свое превосходство над ней. Они отбивали такт каблуками, хлопали в ладоши, кричали «оле» и, сами того не сознавая, чувствовали, что они лучше этой пляшущей грандессы. А если камеристке Фруэле сегодня ночью захочется переспать с конюхом Висенте, это будет лучше, естественнее, правильнее, в этом будет больше испанского характера, чем если герцогиня пустит к себе под одеяло этого франта или своего художника.
Для дуэньи это зрелище было почти невыносимо. Она любила свою Каэтану, Каэтана была смыслом ее жизни, но вот ее душечка позволила околдовать себя этому художнику. С гневом и болью смотрела она, как первая дама Испании, правнучка великого фельдмаршала, унижается перед этим сбродом, перед чернью.
Пераль сидел и смотрел. Он не хлопал, не кричал «оле». Ему часто доводилось видеть подобные выходки Каэтаны, может быть не такие дикие, но очень похожие на сегодняшнюю. Он поглядывал на Гойю и читал на его лице сложные чувства, испытывая то удовлетворение, то сострадание.
Каэтана и Сан-Адриан разгорячились в танце. Музыка становилась все зажигательней, возгласы – все громче. Они танцевали, не жалея сил. Танцуй, танцуй, думал Гойя, махой ты все равно не станешь. Ты и представления не имеешь о том, что такое фанданго. Тебе просто хочется перцу, ты распаляешь себя, чтобы лечь в постель с этим унылым паяцем, с этим разряженным петухом. Он ушел, не дождавшись конца танца.
В эту ночь он тоже плохо спал. На следующий день она, по-видимому, ожидала, что он зайдет за ней и они, как обычно, вместе отправятся на прогулку до обеда. Но он не пошел к ней, велев передать, что у него болит голова и к обеду он не выйдет. Он достал свое «Вознесение», свой «Шабаш». Картина была готова, он не мог бы прибавить ни мазка. Да у него и не было желания работать, его мучил солано, восточный ветер, ему казалось, что он опять стал хуже слышать. Убрав полотно, он сел к секретеру и начал писать письмо. «Старик держал придворного шута, а она завела себе придворного живописца, – подумал он. – Но я больше в эти игры не играю». Он вчерне написал одно письмо гофмаршалу, другое – в Академию, чтобы сообщить о своем возвращении в Мадрид, но переписывать их набело не стал.
После обеда она пришла со своей смешной собачкой и вела себя так, будто ничего не случилось, была приветлива и почти весела. Выразила сожаление по поводу его плохого самочувствия, спросила, отчего он не обратился за помощью к Пералю.
– Пераль тут не поможет, – мрачно ответил он. – Прогони своего Сан-Адриана!
– Будь же благоразумен! Ты ведь знаешь, я не могу оскорбить человека только потому, что у тебя дурное настроение.
– Прогони его! – повторил он упрямо.
– Зачем ты вмешиваешься в мои дела? – возмутилась она. – Ты же знаешь, что я этого не люблю. Я никогда не докучала тебе своими капризами, никогда не говорила: делай то или не делай этого.
От такой чудовищной наглости Гойя на мгновение потерял дар речи. Она потребовала от него все, что только может один человек потребовать от другого, – самых страшных жертв, а теперь приходит и не моргнув глазом заявляет: «Я никогда ничего от тебя не требовала»!
– Я уезжаю в Херес, писать Серафину, – сказал он.
Она спокойно сидела, держа на коленях собачку.
– Что ж, это весьма кстати. Дело в том, что я тоже уезжаю на несколько дней. Хочу посмотреть, как управляются арендаторы в некоторых моих поместьях. Дон Хуан поедет со мной и поможет мне советом.
Он угрожающе выпятил нижнюю губу, глубоко посаженные карие глаза его потемнели.
– Я уезжаю не на несколько дней, – ответил он. – И тебе вовсе не нужно покидать Санлукар из-за меня. Оставайся здесь со своим франтом. Я больше не буду тебе мешать. Из Хереса я вернусь в Мадрид.
Она встала, готовая произнести какую-то резкость, собачка затявкала. Глаза Гойи горели черным огнем, так что белков было почти не видно. Каэтана посмотрела ему в лицо и сдержалась.
– Франсиско, это будет глупо, если ты не вернешься в Санлукар, меня бы это очень огорчило. – И, не дождавшись ответа, продолжила: – Будь благоразумен. Ты же знаешь меня. Не требуй от меня, чтобы я изменилась. Я не могу стать другой. Дай мне четыре-пять дней, сам все это время можешь делать что хочешь. А потом возвращайся, и все будет по-прежнему.
Он все еще смотрел на нее с ненавистью.
– Да, я знаю тебя, – ответил он наконец и, достав «Вознесение» – «Шабаш», поставил картину на мольберт.
Каэтана увидела себя летящей, легко, грациозно, увидела свое чистое, глубоко невинное лицо, свое подлинное лицо. Она никогда не обольщалась на счет своего понимания живописи, но это она поняла: такого тяжкого оскорбления ей еще не наносил никто, даже Мария-Луиза. При этом она не смогла бы сказать, в чем заключалось это оскорбление. А впрочем, смогла бы. Все дело в этих трех мужчинах, которых он дал ей в спутники, – именно в этих трех. Но почему дон Мануэль? Ведь он же прекрасно знает, как ненавистен ей этот Мануэль, и все же дает ей в спутники на этот шабаш именно его. «Из-за него я отправилась в ссылку! – в ярости думала она. – Ему я позволила писать себя так, как ни одна грандесса не позволяла изображать себя какому-то плебею. И вот чем он мне отплатил!»
На его рабочем столе лежал нож-скребок. Она спокойно взяла его и энергичным движением разрезала полотно по диагонали сверху донизу. Он бросился к ней, схватил одной рукой ее, другой картину. Собачка с тявканьем кинулась ему под ноги. Мольберт рухнул на пол вместе с картиной.
Тяжело дыша, стояли
Оба. Но спокойно Каэтана
Молвила своим надменным,
Ей одной присущим тоном:
«Сожалею, что картина
Пострадала. Назовите
Вашу цену. Вам…» И смолкла.
Гойю темною, тяжелой,
Страшною волной накрыло
Приступа. Обмякнув, в кресло
Он упал безвольно, с маской
Смерти на лице потухшем.