Несколько дней Гойя был совершенно глух и объят непроглядной тьмой своего безумия. Он не владел собой, в бешенстве отвергал любые попытки выразить ему участие, бравировал своим безрассудством. По примеру Агустина все ходили в присутствии Гойи на цыпочках и даже не пытались ему помочь, зная, что это бесполезно.
Пришла Альба. Слугам было строго-настрого приказано не допускать к Гойе никаких гостей. Герцогиню приняла Хосефа. Говорила с ней учтиво, но холодно. Она понимала, что причиной ужасного состояния Франчо была не смерть дочери, а эта женщина. Дон Франсиско еще долго, быть может не один месяц, не сможет ни работать, ни бывать в обществе, сказала она.
Больше недели Гойя не подпускал к себе никого, кроме Хосефы и Агустина, но и с ними был мрачнее тучи.
Неутомимый и не привыкший сидеть без дела, Агустин, у которого в эти дни было мало работы, коротал время, совершенствуя свои навыки в гравировании. Жан-Батист Лепренс придумал новую технику гравирования, которая позволяла воспроизводить размывку на рисунках, выполненных тушью. Всю жизнь он держал его в тайне, но после его смерти этот способ был обнародован в «Методической энциклопедии», и честолюбивый Агустин Эстеве решил попытать свои силы в этом искусстве. Гойя рассеянно следил за его работой. Он и сам в молодости пробовал делать гравюры с Веласкеса, но без особых успехов. Агустин надеялся увлечь учителя новой техникой, однако предусмотрительно помалкивал, не желая торопить события. Франсиско тоже ни о чем не спрашивал, но то и дело возвращался к столу Агустина и наблюдал, как тот работает.
Изредка приходил дон Мигель. Во время первых своих визитов он почти ничего не говорил, позже начал вполголоса беседовать с Агустином. Они не знали, слышит ли их Франсиско.
Но однажды Мигель заметил, что тот как будто прислушивается к их разговору. Он как раз рассказывал о том, что художник Жак Луи Давид перешел на сторону новой власти. Агустин сделал по этому поводу какие-то язвительные замечания. У него всегда было впечатление, сказал он, что в картинах Давида при всем их формальном совершенстве сквозит какая-то пустота, что за их нарядным фасадом ничего нет, и его не удивляет, что Давид отрекся от свободы, равенства и братства и переметнулся в стан крупных коммерсантов, захвативших власть в стране.
Гойя зло ухмыльнулся. Вот, даже Жак Луи Давид, образцовый республиканец, кумир франкофилов, этих французских прихвостней, приспособился к новым условиям. А друзья еще требуют от него, Франсиско, стать революционером! «Если уж золото ржавеет, чего ждать от железа?»
– Я понимаю его нежелание закончить свои дни на плахе, – сказал он наконец угрюмо. – Но лучше бы он позволил оттяпать себе голову, это было бы более последовательно и достойно.
В первый раз Гойя воспрянул духом, когда неожиданно приехал его сердечный друг Мартин Сапатер. Хосефа написала ему в Сарагосу. Ни она, ни сам Мартин ни словом не обмолвились о том, что он прибыл только ради того, чтобы поддержать друга.
Наконец-то рядом с ним был кто-то, кому он мог не колеблясь излить душу, рассказать о своей боли и о своем гневе. О том, как эта женщина вынудила его солгать, что его ребенок смертельно болен; ибо не кто иной, как она, проклятая ведьма, внушила ему эту зловещую мысль. О том, как, погубив его ребенка, она явилась к нему в дом, чтобы насмехаться над ним. И о том, как, услышав всю правду о своей вине, которую он швырнул ей в лицо, она обрушилась на него с гнусной бранью, как уличная девка, недовольная платой за свою продажную любовь. И наконец, о том, как вспыхнувшая в нем ярость вызвала приступ глухоты.
Мартин внимательно слушал и молча курил, его умные, приветливые глаза выражали участие, но взгляд становился все задумчивей.
– Ну конечно, ты считаешь, что я спятил! – возмутился Франсиско. – Все так считают и ходят вокруг меня на цыпочках, как будто я буйнопомешанный… Я не буйнопомешанный! Зачем они меня так оскорбляют? Даже если я спятил – это она меня заколдовала, она навела на меня порчу. Когда она увидела мою картину с домом для умалишенных, она сказала: «Мне хотелось бы быть там!»
– Вот что я тебе скажу… – тихо произнес Франсиско после небольшой паузы заговорщическим тоном, подойдя вплотную к Мартину. – Я пока еще не спятил. Но может статься, я и в самом деле сойду с ума. Я иногда… я часто чувствую это.
Мартин Сапатер отвечал осторожно и немногосложно, но одно его присутствие действовало на Гойю успокаивающе.
Перед самым отъездом Мартина в Сарагосу принесли письмо от старой маркизы. Донья Мария-Антония спрашивала, не найдется ли у Гойи времени, чтобы написать второй ее портрет, о котором они говорили в Пьедраите.
Мартин стал уговаривать его принять заказ, Гойя же делал вид, будто ему это стоило бы немалых усилий над собой. Но в душе он ни минуты не колебался и готов был начать работу немедленно. Быть может, за этим заказом стоит сама Каэтана. Но даже если нет – возможно, какой-нибудь случай приведет ее в дом маркизы, когда он будет там работать. Он испытывал жгучее желание увидеть ее, в его груди мешались ярость и вожделение. Он не знал, что будет делать, увидев ее, но увидеть ее он непременно должен. Он принял заказ.
Вскоре ему стало понятно, что донья Мария-Антония де Вильябранка знала о том, что произошло между ним и Каэтаной, больше, чем ему хотелось бы. Порой, когда она беззастенчиво смотрела ему прямо в глаза с приветливо-надменной улыбкой, ему казалось, будто он стоит перед ней голым. Он уже жалел, что принял заказ.
Однако ускорить работу он не старался. И не только потому, что боялся и надеялся увидеть Каэтану. Через общение с маркизой у него словно открылись глаза на те загадочные, темные стороны жизни и характера Каэтаны, о которых ему до того было страшно думать и даже вспоминать. Ослепленный яростью, он назвал ее бесплодной. Но действительно ли она была бесплодна? Если бы она родила от одного из своих любовников – неужели герцог и маркиза позволили бы этому бастарду носить имя Вильябранка и Альба? Может быть, во избежание подобных проблем она когда-то прибегла к помощи доктора Пераля, или Эуфемии, или обоих сразу? Может быть, именно этим и объясняются ее доверительные отношения с врачом? Работая над портретом маркизы, Гойя пришел к убеждению, что жизнь в доме Альба была далеко не так проста, как он себе представлял.
Портрет доньи Марии-Антонии не получался. Гойя еще никогда не делал столько предварительных эскизов к картине, никогда так долго не мучился вопросом, как ему, собственно, писать этот портрет. К тому же со слухом дело у него обстояло по-прежнему скверно. А по губам он мог читать лишь у тех, с кем себя чувствовал уверенно; из того, что говорила маркиза, он понимал лишь немногое. Да и надежда на встречу с Каэтаной таяла с каждым днем.
Мартин уехал обратно в Сарагосу. Зато теперь его все чаще навещал дон Мигель, и, возможно, он и без слов понимал, что происходит в душе Франсиско. Он обратился к Гойе с предложением, которое ловко облек в форму просьбы. На самом же деле ему просто хотелось помочь другу.
Отношения между доном Мануэлем и послом Французской республики по-прежнему оставляли желать много лучшего. С точки зрения политической выгоды гражданина Гильмарде следовало бы задобрить, но Князь Миротворец не желал лишить себя удовольствия публично выражать свое презрение этому плебею, нанесшему ему личное поражение. Сеньор Бермудес, со своей стороны, делал все, чтобы настроить влиятельного француза миролюбиво, и использовал каждый повод оказать ему какую-нибудь любезность. Гильмарде, интересовавшемуся искусством, не давало покоя то обстоятельство, что величайший художник Испании написал портрет роялистского посла Авре, и он намекнул дону Мигелю, что был бы рад, если бы сеньор де Гойя написал и его. Если бы Франсиско принял этот заказ, сказал дон Мигель, он оказал бы услугу испанскому либерализму; да и его самого эта работа, возможно, хоть немного отвлекла бы от горестных переживаний. Только дело это не терпит отлагательств: француз – человек нетерпеливый, к тому же он раздражен, поскольку Мануэль не упускает случая, чтобы заставить его ждать.
Франсиско обрадовался поводу приостановить работу над портретом маркизы. Та любезно прервала его извинения, сказав, что он может продолжить, когда у него будет время и желание.
Несмотря на ее понимание и дружелюбие, он покинул дворец Вильябранка с тяжелым сердцем. Ему было стыдно перед ней и перед самим собой за то, что он так и не смог дописать портрет. Такое с ним случалось крайне редко, и его потом долго мучила мысль о незавершенной картине.
С еще большим усердием набросился он на новую работу. Гильмарде, польщенный тем, что Гойя тотчас же откликнулся на его просьбу, был с ним приветлив. Он пожелал быть изображенным в мундире, со всеми атрибутами своей должности.
– Пишите не меня, досточтимый маэстро, – сказал он, – пишите республику. Республика претерпела за последние годы немало изменений, – принялся он разглагольствовать, сопровождая слова патетическими жестами. – Вам, гражданин Гойя, несомненно, доводилось слышать об аристотелевых динамисе и энтелехии, о семени, о возможности, изначально заложенной в каждой вещи и стремящейся к воплощению. Так и республика становилась все более республиканской, а вместе с ней и Фердинанд-Пьер Гильмарде становился все в большей мере гражданином Гильмарде.
Франсиско мало что понимал из напыщенных французских речей. Но он вспомнил художника Давида и понял, что убийце короля и ярому антиклерикалу Гильмарде пришлось немало побороться и пострадать, наблюдая, как республика выскользнула из рук народа и оказалась в цепких лапах крупной буржуазии. Он видел, как Гильмарде старается скрыть эту метаморфозу от самого себя. Он видел постоянную, неестественную напряженность в позе посла, видел граничащую с безумием гордость в его глазах, он понимал, что самообман, в котором этот человек пытался найти прибежище, неизбежно приведет его к еще более страшной духовной слепоте.
Возможность запечатлеть все это была для Гойи настоящим подарком, и вот, не вполне понимая высказанные французом пожелания, он написал именно то, чего тот от него хотел. Он написал победоносную республику, со всем, что было в ней великого и искусственно-театрального, с ее кичливой, нелепой, запредельной гордыней.
Глухота обострила зрение Франсиско. Невозможность слышать звуки он компенсировал цветом. Он написал цвета республики, как их еще никто никогда не писал – сине-бело-красную феерию.
Вот он сидит, Фердинанд Гильмарде, некогда сельский врач, а ныне посол единой и неделимой республики, дважды приговоривший к смерти короля Людовика XVI и принудивший испанскую монархию вступить в союз с его страной в роли вассала; вот он сидит в темно-синем мундире, в несколько неестественной позе, почти в профиль, но лицо его обращено к зрителю. На переднем плане, на самой границе пространства картины, поблескивает эфес его сабли, эффектно подчеркивая сине-бело-красный пояс. На столе – роскошная треуголка с сине-бело-красным пером и сине-бело-красной кокардой. Одна рука сжимает спинку стула, другая кокетливо-театральным жестом крепко упирается в бедро. Лицо ярко освещено. Коротко остриженные черные кудри начесаны на высокий, красивый лоб, губы изогнуты, нос резко выдается вперед. На удлиненном, холеном лице написаны ум и сознание собственной значимости. Весь реквизит, выдержанный в золотистых тонах и подцвеченный синеватым, – стул, стол, скатерть с кистями – мерцает матовым блеском. И вся контрастная игра красок искусно обращена в эффектный, живописный хаос.
Первоначально Гойя в приступе мизантропии придал лицу и позе посла еще больше высокомерия, вычурности, еще острее подчеркнул манию величия этого человека и его республики. Но Мигель и Агустин осторожно, деликатно обратили его внимание на целеустремленную энергию Гильмарде и огромные достижения республики. И тот немного смягчил детали, могущие вызвать насмешку, и подчеркнул его положительные черты.
Как живой двойник, с портрета
Гильмарде на гражданина
Гильмарде смотрел. Друг в друга
Взглядами впились они. И,
Гордый за себя, величье
Франции своей, посланник
Радостно воскликнул: «Это
Ты, республика!» Франсиско,
Слов не слыша, понял смысл их
По восторженному блеску
Глаз и по губам француза.
И в душе его невольно
Зазвучала «Марсельеза».