К книге
Гойя, или Тяжкий путь познанияЧасть вторая. 17
38%
Часть вторая. 17
37

В Сан-Ильдефонсо Гойю встретили со всей возможной учтивостью. Его поселили не в гостинице, а в самом замке. Приготовленные для него книги, сласти, вино явно были подобраны с учетом его вкуса. Ему предоставили личного слугу, одного из нарядных лакеев в красных чулках. Покои его состояли из трех комнат, в одной из которых он мог устроить себе мастерскую.

Мануэль велел передать ему, что будет ждать его в шесть часов вечера в манеже. Гойе это место встречи показалось несколько странным для вечерней поры. Может, Мануэль решил заказать ему свой конный портрет, подумал он, или самой Марии-Луизе захотелось, чтобы он еще раз написал ее верхом на лошади.

Мануэль был вместе с Пепой. Та встретила Гойю сияющей улыбкой.

– Как славно, что дону Мануэлю пришла на ум эта замечательная идея – пригласить вас сюда! – сказала она. – Мы прекрасно провели время в здешних дивных горах. Надеюсь, вы тоже не скучали в последние недели, Франсиско.

Мануэль стоял рядом, в костюме для верховой езды, подчеркивавшем его гвардейскую выправку, самодовольный, с горделивой улыбкой собственника на губах.

Значит, Каэтана была права. С ним сыграли наглую, глупую шутку. Эта парочка, вероятно, и сама не понимала, какое зло ему причинила. Они разрушили счастье всей его жизни. А может, как раз именно эту цель они и преследовали? И смех и грех – простой каприз этой плебейки Пепы, этой брошенной им шлюхи, отравил ему такое волшебное лето, осквернил лучший подарок судьбы!

– Франчо, я возлагаю на вас большие надежды, – сказал Князь Миротворец. – Прежде всего я хотел бы, чтобы вы написали конный портрет сеньоры Тудо. Не правда ли, ей удивительно идет амазонка?

Он галантно поклонился Пепе. Конюх уже бросился за стоявшей наготове лошадью.

Гойя с трудом подавил в себе желание влепить Пепе оглушительную пощечину, самый убедительный аргумент настоящего махо в споре с женщиной. Но он уже не был махо, его испортили успех и придворная жизнь. Раз уж он приехал сюда, глупо было бы поддаться гневу и все испортить. Только вот писать эту хрюшку верхом он, конечно же, и не подумает. Каждому свое: орлу – небо, свинье – хлев. Какая безмерная наглость со стороны этой расфуфыренной потаскухи – сесть на лошадь и требовать, чтобы ее писали в виде грандессы! И кто писал? Он, Гойя!

– К сожалению, эта задача мне не по плечу, дон Мануэль, – ответил он вежливо. – Увы, я – не певец красоты. Если я попытаюсь написать нечто возвышенное, например сеньору Тудо верхом на лошади, то боюсь, что ее образ будет весьма далек от действительности, то есть не таким, каким его видите вы, дон Мануэль.

Белое невозмутимое лицо Пепы исказила едва заметная гримаса недовольства.

– Я так и думала, что ты испортишь мне удовольствие, Франчо, – произнесла она с плохо скрываемым раздражением. – Тебе всегда непременно нужно отравить мне настроение. – Она нахмурила широкий, низкий лоб. – Дон Мануэль, прошу вас, предложите этот заказ Маэлье или Карнисеро.

Мануэль понимал, что затея с конным портретом Пепы не сулила Гойе ничего хорошего. В сущности, он и сам был рад неожиданному поводу отменить этот сомнительный заказ.

– Сеньора, давайте не будем торопиться с решением и как следует все обдумаем, – сказал он примирительно. – Уж если сам Гойя не решается писать вас верхом, чего же ожидать от Маэльи или Карнисеро?

Над ними в предзакатном небе сиял пик Пеньялара, дул ласковый, прохладный ветерок, но неприятный осадок от разговора нарушил вечернюю идиллию.

– Вы позволите мне откланяться? – сказал Франсиско.

– Вздор, Франчо! – ответил Мануэль. – Я намеренно отложил все дела, Пепа скоро перестанет дуться, и вы, конечно же, не откажетесь поужинать с нами?

За ужином Пепа была спокойна, молчалива и красива. Гойя рад был бы провести с ней ночь – в отместку Альбе, Мануэлю и самой Пепе. Но ему не хотелось показывать, что он все еще к ней неравнодушен. Он тоже больше молчал.

Зато Мануэль был неестественно оживлен.

– Я знаю, как вы должны написать Пепу! – осенило его вдруг. – С гитарой!

Эта мысль пришлась Гойе по душе. Орлу – небо, свинье – хлев, а Пепе – глупая, сентиментальная мина и гитара.

Он с увлечением принялся за работу. Пепа была послушной натурщицей. Она сидела в непринужденной позе, всем своим видом разжигая в нем вожделение, и беззастенчиво смотрела ему прямо в лицо. Гойя страстно желал ее. Он знал: сначала она помучила бы его насмешками, а затем стала бы покорной как овечка. Но он был полон Каэтаной. «Нет, – решил он, – не сейчас». Все свое вожделение он вложил в портрет. Работал он быстро; при желании он мог бы даже писать быстрее Луки Фа-Престо. Всего за три сеанса «Дама с гитарой» была закончена.

– Славный получился портрет, Франчо! – похвалила Пепа.

Мануэль пришел в полный восторг.

Донья Мария-Луиза назначила Гойе аудиенцию. Поняв, что она и в самом деле участвовала в заговоре, он с камнем на сердце отправился к королеве.

Та встретила его приветливо, и он успокоился. Причин сердиться на королеву у него не было: она хотела испортить лето не ему, а исключительно своей врагине – Альбе, и ее нетрудно было понять, ведь герцогиня в своей безрассудной дерзости сделала все, чтобы настроить против себя донью Марию-Луизу. В глубине души Гойя даже испытал некоторое удовлетворение оттого, что невольно стал яблоком раздора между королевой и Альбой. Надо будет написать об этом Мартину в Сарагосу, подумал он.

Мария-Луиза искренне радовалась приезду Гойи. Она ценила его умные, независимые и в то же время скромные суждения и понимала его искусство. К тому же ее забавляло, что Гойя сейчас здесь, а не в Пьедраите. Не то чтобы ей хотелось отнять у Альбы ее толстого, стареющего любовника – для альковных услад она предпочитала стройных молодцов, не слишком умных, зато умеющих щегольски носить мундир; просто эта особа чересчур возгордилась, время от времени ее нужно ставить на место. Поэтому Франсиско Гойя будет теперь писать не Каэтану де Альба, а Марию-Луизу де Бурбон-и-Бурбон.

Воспоминание об Альбе навело ее на оригинальную мысль: она предложила Гойе изобразить ее в виде махи.

Тому стоило немало усилий, чтобы скрыть досаду. То от него требуют конный портрет Пепы, то королеву в виде махи! В душе он и сам признавал, что в ней есть что-то от махи: это проявлялось в ее пренебрежении к этикету, равнодушии к сплетням, а главное – в ее неукротимом жизнелюбии. Но платье махи было уместно для грандессы разве что на костюмированном бале; портрет доньи Марии-Луизы в образе махи выглядел бы по меньшей мере странно. Да и его отношения с Каэтаной это вряд ли улучшило бы.

Он осторожно попытался отговорить ее, но она настаивала и пошла лишь на одну уступку: платье должно быть не цветным, а черным. В остальном же она была, как всегда, хорошей натурщицей, которая не затрудняла, а, наоборот, облегчала работу. И постоянно призывала его нисколько не приукрашивать ее:

– Пишите меня такой, как я есть. Не идеализируйте меня. Я хочу быть такой, какая есть.

И все же работа над портретом шла тяжело, и не только потому, что королева была требовательна к нему, а он к себе. Она явно нервничала; вероятно, ее мучила ревность, она злилась на Мануэля из-за его все еще продолжающегося романа с этой особой и часто отменяла сеансы.

В немногие часы досуга он бродил по замку и по паркам, страдая от скуки и раздражения. Он останавливался перед фресками Маэльи и Байеу, рассматривал их придирчивым, насмешливым взглядом, выпятив губу. Подолгу стоял перед фонтанами с их скульптурами на мифологические сюжеты, любовался причудливой игрой жемчужно-серебристых струй, над которыми возвышался огромный, ослепительно-белый дворец, испанский Версаль, воздушный замок, воздвигнутый тяжким трудом в горной выси. Он острее других чувствовал этот преднамеренный контраст между французской вычурностью строений и садов и дикой испанской природой. И лучше других понимал Филиппа V, который не пожалел на этот дворец ни денег, ни времени, ни своих, ни чужих сил, а когда в первый раз увидел игру водометов, сказал, уже устав от собственной прихоти:

– Я заплатил за эти фонтаны пять миллионов, а радости они мне доставили на пять минут.

Беседы с придворными дамами и кавалерами были для Гойи невыносимы, общество Мануэля и Пепы его раздражало. Когда он оставался один посреди этой чопорной, кричащей, математически выверенной, постылой французской роскоши, его одолевали мысли о Каэтане, как бы он ни старался гнать их от себя. Вопреки голосу рассудка он надеялся, что она напишет ему, попросит вернуться. Ему трудно было представить себе, что между ними все кончено; он нужен ей, а она – ему.

Его тянуло прочь из Сан-Ильдефонсо; ему казалось, что в Мадриде он обретет относительный покой. Но работа над портретом затянулась. Мария-Луиза, пребывавшая в таком же дурном расположении духа, как и он, все чаще отменяла сеансы.

Потом произошло событие, которое еще на несколько недель отсрочило завершение работы.

В Парме умер маленький кузен королевы, и, чтобы лишний раз подчеркнуть знатность великогерцогской семьи, из которой происходила Мария-Луиза, при дворе был объявлен более продолжительный траур, чем того требовал этикет. Это означало, что сеансы снова отменялись. Гойя письменно обратился к королеве с просьбой позволить ему вернуться в Мадрид, где он мог бы закончить работу над почти готовым портретом. Ему передали краткий, сухой ответ: ее величеству угодно, чтобы он закончил портрет здесь. Очередной сеанс состоится, возможно, уже дней через десять, а траурное платье для себя он может выписать из Мадрида.

В Мадриде забыли прислать ему вместе с платьем черные чулки, и когда королева наконец назначила следующий сеанс, он собрался идти к ней в серых. Маркиз де ла Вега Инклан велел передать ему, что в таком виде он не может показаться ее величеству. Гойя, стиснув зубы, вернулся к себе, надел белые чулки и тушью нарисовал на правом чулке человечка, подозрительно похожего на гофмаршала, а на левом – физиономию другого придворного, в котором трудно было не узнать маркиза. На этот раз он решительно, не обращая внимания ни на чьи возражения, проследовал в покои Марии-Луизы и нашел ее в обществе короля. Тот в недоумении воззрился на его чулки, а затем сердито спросил:

– Что это у вас за странные, непристойные человечки на чулках?

Гойя, мрачнее тучи, ответил:

– Траур, ваше величество, траур.

Мария-Луиза звонко расхохоталась.

Он трудился еще неделю. Наконец портрет был готов. Гойя отступил от мольберта.

– Королева донья Мария-Луиза в виде махи в черном! – представил он живописный образ его двойнику во плоти.

Она стояла в естественной и в то же время торжественной позе – маха и королева. Умные и жадные глаза, нос, похожий на клюв пернатого хищника, жесткий подбородок, губы плотно сжаты из-за алмазных зубов. На напудренном и нарумяненном лице – печать жизненного опыта, ненасытности и жестокости. Мантилья, ниспадающая с парика, перекрещена на груди, шея в глубоком вырезе платья манит молодостью кожи, руки полноваты, но красивой формы; левая, небрежно опущенная, унизана кольцами, правая держит перед грудью крохотный закрытый веер, что означает призыв и расчетливое ожидание.

Гойя постарался сказать не слишком много и не слишком мало. Его донья Мария-Луиза некрасива, пожалуй, даже уродлива, но он оживил, расцветил эту уродливость, сделал ее почти притягательной. Он украсил ее волосы розовым бантом, и отсвет от этого банта эффектно оттенил драгоценные черные кружева. Он обул ее в золотые туфли, поблескивавшие из-под черного платья, и все это, словно солнечным дождем, осиял бледным мерцанием телесности.

На этот раз королева не нашла ни малейшего повода для критики. В лестных выражениях изъявила она свое удовлетворение и попросила Гойю до отъезда, здесь, в Сан-Ильдефонсо, собственноручно написать две копии этого портрета.

Он крайне учтиво, но решительно отклонил ее просьбу, сославшись на то, что не в силах повторить портрет, в который вложил столько труда. Но он немедленно поручит своему помощнику дону Агустину Эстеве, в мастерстве и добросовестности которого донья Мария-Луиза имела возможность убедиться, написать упомянутые копии.

Наконец-то он мог ехать в Мадрид.

Однако там ему было не легче, чем в Сан-Ильдефонсо. Сотни раз он говорил себе, что разумнее всего было бы написать Каэтане и просто вернуться в Пьедраиту. Но сделать это ему не позволяла гордость.

Как он клял себя за то, что

Был таким, как был! Зачем он

Втрескался именно в Альбу?

Сколько жертв уже принес он

Этой глупой страсти! Плата

Слишком высока. И Гойя

Обратил всю ярость сердца

Против Каэтаны. Тотчас

Демоны все, злые духи

Затаившиеся всюду,

Чтобы, улучив мгновенье,

На него напасть внезапно,

Стали олицетвореньем

Альбы.

Предыдущая главаГлава 37 из 98Следующая глава