Хосефа, посмотрев на картины, отошла подальше в угол мастерской. Человек, которого она любила, казался ей чужим и внушал тревогу.
Приходил Ховельянос с юным поэтом Кинтаной.
– Вы наш, дон Франсиско. А я уже готов был осудить вас, – сказал Ховельянос.
– Вот он – универсальный язык! – ликовал Кинтана. – Ваши картины, дон Франсиско, понятны каждому: от погонщика мулов до премьер-министра.
Посмотрели картины и дон Мигель, Лусия и дон Диего. Бессмысленно оценивать такие картины с точки зрения Менгса и Байеу, заметил аббат.
– Боюсь, нам придется переучиваться, дон Мигель, – сказал он.
Но на следующий день утром дон Мигель пришел снова. Картины Гойи всю ночь не давали ему покоя. Они смутили его и как любителя искусства, и как политика. Значит, скрытый в них протест вполне могут почувствовать и другие, в том числе и враги, например Великий инквизитор Лоренсана. А этим людям нет никакого дела до их художественной ценности, для них важно исключительно то, что картины дышат угрозой, смутой, ересью.
Именно это Мигель и хотел объяснить своему другу. Этими картинами, говорил он, Франсиско достаточно красноречиво показал свою политическую зрелость и приверженность справедливости. Но выставлять их было бы безрассудной отвагой. Такой поступок со стороны художника, по приглашению инквизиции присутствовавшего на аутодафе, Священный трибунал расценил бы как вызов и не оставил бы без последствий.
Гойя с удивленной ухмылкой посмотрел на свои картины.
– Я не вижу в этих картинах ничего такого, что могло бы не понравиться Святой инквизиции, – заявил он. – Мой покойный шурин надежно вдолбил мне правила Пачеко[72]. Я никогда не писал обнаженную натуру. Я никогда не писал ног Пресвятой Девы Марии. В моей живописи нет ничего, что нарушало бы запреты инквизиции. – Он еще раз окинул взглядом картины. – Нет, я не вижу в них ничего предосудительного, – повторил он и покачал головой уже с серьезным лицом.
Мигель вздохнул, огорченный этой крестьянской наивностью.
– Да, на первый взгляд никакого бунтарского духа здесь как будто нет, – терпеливо продолжал он увещевать друга. – Но он чувствуется, эти картины поистине пропахли ересью.
Франсиско никак не мог понять, чего от него хочет Мигель. Ему не угодишь, думал он, то ему, видите ли, не нравится, что Гойя – всего лишь художник, то он недоволен, что в его картинах слишком много политики. Где он, черт возьми, нашел в его картинах политику? Разве до него не писали аутодафе?
– Да, но не так! – воскликнул Мигель. – И не сейчас!
Гойя пожал плечами.
– Нет, я не думаю, что из-за этих картин у меня могут быть неприятности, – заявил он. – Я должен был написать их. Я написал их как мог и не хочу их прятать, я хочу показать их всем, и я выставлю их.
Заметив на обычно безмятежном лице друга тревогу и озабоченность, он прибавил более мягким тоном:
– Ты ведь и сам часто подвергался опасностям. И я тронут тем, что ты, как настоящий друг, хочешь уберечь меня от необдуманных шагов. – Но тут же решительно произнес: – Не трать попусту силы и время – я выставлю картины.
Мигель сдался.
– Я постараюсь хотя бы сделать так, чтобы дон Мануэль навестил тебя и похвалил картины. Возможно, это послужит предостережением Великому инквизитору.
Дон Мануэль и в самом деле вскоре пришел в мастерскую Гойи. В сопровождении Пепы. Она, как выяснилось, очень испугалась, когда Франсиско получил приглашение на аутодафе.
– Я ведь вам не раз говорила, дон Франсиско, что ваши взгляды попахивают ересью, – заявила она. – Дон Мануэль, правда, тоже иногда пугает меня своим вольнодумством, но ему это простительно: он – государственный деятель и должен отстаивать главенство королевской власти. Но ты ведь всего лишь художник, Франчо.
– Не пугайте нашего друга, донья Пепа! Поверьте, я смогу защитить вас, дон Франсиско, – весело произнес дон Мануэль. – Однажды я недооценил нашего Великого инквизитора и вынужден был смириться с тем спектаклем, который он устроил, но второй раз я ему этого не позволю. Ну а теперь показывайте свои картины. Мигель мне столько о них рассказывал!
Они посмотрели новые работы Гойи.
– Великолепно! – сказал Мануэль. – В сущности, вы должны быть мне благодарны, дон Франсиско. Если бы я запретил злополучное аутодафе, вы бы не написали эти вещи.
Пепа долго молчала.
– Это и в самом деле замечательно, Франчо, – произнесла она наконец медленно звучным, томным голосом. – Правда, я не понимаю, почему бык у тебя такой маленький, а тореадор такой большой, но, должно быть, так надо, тебе виднее. Ты всегда был задавакой, Франчо, и тебя не следует перехваливать, но думаю, что ты и в самом деле великий художник.
И она с беззастенчивой откровенностью воззрилась на него своими зелеными глазами. Дону Мануэлю это не понравилось.
– Нам пора, – сказал он. – Пришлите мне, пожалуйста, эти картины, дон Франсиско. Я покупаю их.
Гойя был приятно удивлен. Он написал эти картины ради собственного удовольствия, а теперь они сулили ему неплохой барыш: Мануэлю он мог назначить любую цену. Только работал он не для него и уж тем более не для Пепы; ему не хотелось, чтобы эти вещи попали к людям, ничего не понимающим в живописи. Раздражать Князя Миротворца было неразумно и даже опасно, но он все же сказал:
– Весьма сожалею, дон Мануэль, но я не могу продать вам эти картины – они уже обещаны.
– Ну хотя бы две вы нам должны уступить, – холодно произнес Мануэль. – Одну сеньоре Тудо, одну мне.
Его тон не оставлял сомнений в невозможности отказа.
Прощаясь, Пепа заявила:
– А бык все же получился слишком маленьким, вы и сами это со временем поймете, Франсиско. Но как бы то ни было, вы – гордость Испании.
– Наша Пепа привыкла изъясняться на языке своих романсов, – несколько раздраженно заметил Мануэль.
Новые картины увидели уже все друзья Гойи; одна Каэтана не торопилась доставить ему эту радость. Он ждал. Страсть вдруг вспыхнула в нем с новой силой. В груди закипала черная злость.
Наконец она пришла. Но не одна, а с лекарем, доктором Пералем.
– Я соскучилась по вас, Франчо, – сказала она.
Они не сводили друг с друга сияющих глаз, позабыв о приличиях, счастливые, словно с их последней встречи прошла целая вечность.
Потом она долго стояла перед его картинами. Ее большие глаза с металлическим блеском под высокими гордыми бровями по-детски жадно впитывали открывшееся зрелище. Гойю переполняли вожделение и гордость. Чего еще ждать от жизни? В этих четырех стенах он видит двойной дар судьбы – его собственное творение, которое по плечу ему одному, и ту единственную женщину, словно созданную для него.
– Мне хотелось бы быть там! – взволнованно произнесла она наконец.
Гойя мгновенно понял, что она имеет в виду, и его пронзила острая радость. Именно это он и чувствовал, работая над своими картинами, и именно это чувство хотел передать зрителю. Он сам «хотел бы быть там» – на деревенской корриде, на карнавале и даже на судилище Священного трибунала. Более того, если человека при виде его дома умалишенных не охватывало смутное желание хотя бы на мгновение перенестись в этот подвал, освободившись от всего – от платья, от стыда, от разума, – то он работал напрасно и его картинам грош цена.
– Мне хотелось бы быть там!
Каэтана почувствовала это.
Про доктора Пераля они совершенно забыли. Но он сам напомнил о себе:
– В ваших словах, дукесита, больше мудрости, чем во всех книгах об искусстве, вместе взятых.
То, что этот малый с наглой фамильярностью называл ее «дукесита» – «герцогинюшка», подействовало на Гойю как ушат холодной воды. Какие отношения связывают их?
– В этих картинах меня особенно восхищает то, – обратился Пераль к Франсиско, – что, несмотря на мрачность сюжета, они кажутся такими легкими, светлыми – чтобы не сказать веселыми. Донья Каэтана, несомненно, права: в вашей трактовке даже страшное кажется притягательным. Не продадите ли вы мне одну из них, дон Франсиско? – неожиданно спросил он.
Гойя зло усмехнулся про себя. Надо отдать ему должное, этому Пералю, у него недурной вкус, подумал он, не то что у глупой гусыни Пепы.
– Мои картины очень дорого стоят, доктор, – ответил он почти грубо.
– Но я не так уж беден, господин придворный живописец, – вежливо парировал Пераль.
– Франсиско, уступите две картины мне, – потребовала герцогиня с присущей ей простодушно-приветливой безапелляционностью.
В душе у Гойи бушевала гроза. Но он с улыбкой, подчеркнуто любезно ответил:
– Окажите мне честь, примите эти две картины в дар, amiguita de mi alma[73]. – Он не мог отказать себе в удовольствии утереть нос этому «цирюльнику» и отомстить ему за «дукеситу». – А потом можете дарить их кому пожелаете.
– Благодарю вас, – так же невозмутимо и приветливо ответила Альба.
Пераль, верный своей страсти коллекционирования, ничуть не смутившись грубости Гойи, радовался, что ему достанется одна, а может, даже и обе картины.
– Эти картины суть первые творения нового искусства, – продолжил он свою хвалебную песнь и, судя по всему, говорил искренне, – первые образцы живописи грядущего века. Как удивительно привлекателен этот образ! – воскликнул он, не сводя глаз с еретика на картине «Аутодафе». – Это абсурд, но вы правы, донья Каэтана, – хочется быть на его месте.
С трудом оторвавшись от картины, но все еще под впечатлением от завораживающего зрелища, он увлеченно принялся развивать свою мысль:
– Ваше ви́дение происходящего, дон Франсиско, подтверждают исторические факты. Было немало иудеев, иудействующих и маранов, которые имели возможность бежать и спастись от инквизиции, но предпочли покорно ждать, когда их схватят. Вероятно, в роли осужденного, облаченного в санбенито, было что-то соблазнительное.
– Какая удивительная осведомленность относительно чувств иудеев! – сердито откликнулся Гойя. – Смотрите, чтобы инквизиции не приняла и вас за одного из них.
– Как знать? – спокойно ответил Пераль. – Может, и в моих жилах течет иудейская кровь? Кто из нас может сегодня с уверенностью утверждать обратное? А вот то, что иудеи и мавры славятся лучшими врачами, знают все. Мне самому посчастливилось почерпнуть много полезного из их трудов. Я рад, что имел возможность изучить их за границей.
Гойя не мог не признать, что такие слова свидетельствовали о храбрости Пераля, особенно после расправы над Олавиде, и это разозлило его еще больше.
Вскоре после их визита сеньоре донье Хосефе Байеу де Гойя доставили из серебряной кладовой герцогов Альба вместе с приветственным письмом от герцогини коллекцию драгоценного столового серебра. Хосефу, отличавшуюся бережливостью, этот богатый дар и обрадовал, и оскорбил.
– Мне пришлось подарить герцогине две картины; так уж получилось. И ей, естественно, захотелось выразить свою благодарность, – объяснил Гойя. – Вот видишь, – весело прибавил он, – если бы я продал ей картины, я получил бы не больше шести тысяч реалов. А тут серебра на все тридцать тысяч. Я всегда тебе говорил: щедрость выгодней скупости.
Он выставил картины в Академии. Его друзья с тревогой ждали, как к этому отнесется инквизиция.
Вскоре его уведомили о том, что члены Священного трибунала намерены ознакомиться с его картинами и что сеньору Гойе надлежит присутствовать при их визите.
Во главе депутации явился архиепископ Деспуг. Гойя знал, что Хосефа дружна с этим прелатом. Может, это она его пригласила, подумал он. Чтобы тот помог ему. Или, наоборот, погубил?..
Архиепископ посмотрел картины.
– Это хорошие, благочестивые творения, – сказал он. – «Аутодафе» вселяет благодатный страх. Именно к этому и стремится Святая инквизиция. Вам следовало бы пожертвовать его нам, сын мой. Подарите его Великому инквизитору.
Гойя был смущен и обрадован.
Дома он небрежно сообщил Хосефе, что подарил «Аутодафе» Святой инквизиции.
В ужасе от столь безумной
Дерзости, она сказала:
«Ну так знай: твоя картина
Полетит в костер, а сам ты
Угодишь в темницу». Гойя
Отвечал невозмутимо:
«Сам Великий инквизитор
Попросил меня об этом».
Изумленная Хосефа
На него смотрела молча.
Наконец сказала тихо:
«Как же это удается
Тебе, Франчо? Как? Скажи мне,
Франчо! Верно, ты какой-то
Сверхъестественною силой
Покорять людей умеешь…»