Именно эту историю – историю архиепископа, святого и еретика дона Бартоломе Карранса – и прочитал Ховельяносу и его гостям молодой Кинтана в виде одной из своих «миниатюр».
Все слышали о ней, но в устах Кинтаны она прозвучала по-новому и произвела тягостное впечатление. Рассказчик не побоялся трактовать события, о достоверности которых можно было лишь гадать, как факты. В его интерпретации они удивительным образом выглядели так, словно иначе и быть не могло.
Гойя, как и все остальные, слушал с жадным вниманием. Молодой поэт описал исторические события столь необычно, что казалось, они произошли не триста лет назад, а вчера – настолько это были животрепещущие, волнующие, возмутительные события. Но именно поэтому все, что Гойя услышал, пахло смутой и грозило бедой. И то, что он теперь, когда жизнь давала ему все блага, о которых только можно мечтать, оказался среди этих смутьянов и фанатиков, показалось ему непростительным безрассудством. Тем не менее ему нравился этот юный безумец, который с трудом скрывал возмущение, читая свой рассказ. И он готов был слушать и слушать, хотя ему следовало поскорее уносить отсюда ноги.
Когда Кинтана умолк, воцарилось неловкое молчание. Наконец Ховельянос, прочистив горло, сказал:
– Дорогой мой дон Хосе, ваш рассказ изобилует погрешностями против чистого кастильского наречия. Но в каждой фразе чувствуется сила. Вы очень молоды, вы еще успеете отшлифовать свой стиль.
Аббат встал. На него рассказ Кинтаны, вероятно, подействовал сильнее, чем на остальных слушателей.
– У нас в инквизиции служат умные люди… – заговорил он.
У него были все основания сказать «у нас в инквизиции», поскольку он до сих пор носил титул «секретарь инквизиции», несмотря на то что его покровитель, Великий инквизитор Сьерра, впал в немилость у его святейшества и сам оказался в роли обвиняемого из-за своих сомнительных богословских взглядов. Расхаживая по просторной гостиной дона Гаспара, он по привычке брал в руки то один, то другой предмет и задумчиво рассматривал их, не прерывая речи.
– У нас в инквизиции служат и всегда служили умные люди. Это не мы упрятали в тюрьму и погубили архиепископа Каррансу. Это сделали папа и король Филипп. И если Великий инквизитор Лоренсана наконец поставил точку в деле Олавиде – разве по его приказу был арестован этот великий человек? Разве не пора наконец отправить в архив дело, расследование которого длится столько лет?
Гойя весь обратился в слух. Ему доводилось несколько раз встречаться с доном Пабло Олавиде; много лет назад его потрясло известие о том, что этого храброго, умного, блестяще образованного человека арестовали, а его славные начинания в Сьерра-Морене оказались под угрозой. До него тоже доходили слухи, что инквизиция намерена расправиться и с самим Олавиде, но он пропускал их мимо ушей, чтобы не омрачать своего счастья. Теперь, находясь под впечатлением от услышанного, он не удержался и спросил:
– Неужто они осмелятся?..
– Еще как осмелятся! – ответил аббат, и в его умных, веселых глазах погасла последняя искорка веселья. – Лоренсана с самого начала был одержим честолюбивым желанием прославиться в борьбе за чистоту веры так же, как Великий инквизитор Вальдес. Он уже получил благословение его святейшества на уничтожение Олавиде. И если дон Мануэль не очнется от своего летаргического сна, если король наконец не остановит Великого инквизитора, Мадрид увидит такое аутодафе, какого здесь не бывало уже пару веков.
Гойя вдруг ясно понял, что мрачное пророчество аббата и даже рассказ молодого Кинтаны были адресованы только ему. И в этот момент Ховельянос уже без обиняков обратился к нему:
– Дон Франсиско, вы ведь сейчас пишете портрет Князя Миротворца. А во время сеансов дон Мануэль, говорят, бывает очень общителен. Почему бы вам не поговорить с ним о деле Олавиде?
Хотя Ховельянос старался говорить небрежно, каждое его слово казалось исполненным особого значения. Наступила напряженная тишина; все ждали ответа Гойи.
– Я сомневаюсь, что дон Мануэль принимает меня всерьез в вопросах, не связанных с живописью, – холодно ответил тот. – Признаться, я и сам не горю желанием, чтобы меня принимали всерьез, если речь не идет о моей работе, – прибавил он нарочито шутливым тоном.
Гости неодобрительно молчали.
– Напрасно вы пытаетесь казаться более легкомысленным, чем вы есть на самом деле, дон Франсиско, – сурово заметил Ховельянос с присущей ему прямотой. – Вы талантливы, а если человек талантлив, то он талантлив во всем. Цезарь был не только великим государственным деятелем и полководцем, но и великим писателем. Сократ был философом, духовным учителем, воином – он был всем. Леонардо прославился не только как художник, но и как гений науки и техники, он строил крепости и создавал летательные машины. Что до моей скромной персоны, то я предпочел бы, чтобы меня принимали всерьез не только в области политической экономии, но и в вопросах живописи.
Даже рискуя показаться этим господам жалким ничтожеством, Гойя не мог позволить себе еще раз попасться на эту удочку и быть втянутым в политику.
– Мне очень жаль, дон Гаспар, но я все же должен сказать вам «нет», – ответил он. – Процесс против дона Пабло Олавиде возмущает меня не меньше, чем вас, но я не стану говорить о нем с доном Мануэлем, – продолжил он еще более решительно. – Наш друг дон Мигель уже наверняка обсуждал с доном Мануэлем эту печальную историю, и вы, дон Диего, – обратился он к аббату, – тоже наверняка использовали все свое красноречие, чтобы уговорить его исправить несправедливость. Если уж вы оба, опытные политики, оказались в этом деле бессильны, что же могу я, простой художник из Арагона?
Дон Мигель принял вызов.
– Франсиско, сильные мира сего ищут твоего общества не только ради твоих портретов, – сказал он. – У них под рукой всегда есть разного рода знатоки – ученые, инженеры, политики, как, например, я. Художник же – больше чем знаток, он может влиять на всех, он понимает всех, говорит за всех, он говорит как бы от имени народа. Дон Мануэль это знает и поэтому прислушивается к твоему мнению. Вот почему тебе нужно поговорить с ним об этом бессовестном и бесчеловечном процессе против Пабло Олавиде.
– В правоте ваших слов, дон Мигель, я сам не раз имел возможность убедиться, – смущенно и в то же время пылко вступил в беседу молодой Кинтана. – Не мы, бедные сочинители, а вы, дон Франсиско, – вы говорите на языке, понятном для всех, – idioma universal[68]. Ваши портреты раскрывают сущность человека полнее и ярче, нежели сами лица, не говоря уже о литературных образах.
– Это весьма лестная оценка моего искусства, сударь, – ответил Гойя. – Но от меня, к сожалению, ждут, чтобы я поговорил с доном Мануэлем, а тут мой idioma universal бессилен. Я художник, сеньор, – повысил он голос. – Поймите же наконец, я всего лишь художник, и не более того.
Оставшись один, Гойя постарался поскорее забыть этот неприятный разговор у Ховельяноса. Он еще раз повторил про себя аргументы в пользу своего отказа и нашел их вполне убедительными. «Oir, ver y callar» – «Слушай, смотри и помалкивай» – из всех старых добрых пословиц эта была одна из мудрейших. Однако неприятный осадок от «чаепития» у Ховельяноса остался.
Ему нужно было поделиться с кем-нибудь из близких своими мыслями, выговориться, оправдаться перед самим собой. Он рассказал Агустину, как Ховельянос и его друзья снова пытались втянуть его в дела короля и как он, само собой разумеется, ответил им отказом.
– Человеку требуется два года, чтобы научиться говорить, – закончил он свой рассказ с нарочитой веселостью, – и шестьдесят лет, чтобы научиться держать язык за зубами.
Агустин был огорчен. Судя по всему, он уже знал о том, что произошло у Ховельяноса.
– Quien calla, otorga, – мрачно произнес он своим глухим голосом. – Молчание – знак согласия.
Гойя не ответил. С трудом сдерживаясь, чтобы не закричать на друга, Агустин старался говорить спокойно.
– Боюсь, что, завесив окна от яркого света и отгородившись от жизни, ты скоро перестанешь видеть даже то, что у тебя под носом, Франчо.
– Не болтай ерунду! – раздраженно откликнулся Гойя. – Я что, стал хуже писать? – Но он тоже подавил в себе досаду и старался казаться равнодушным. – Иногда он мне даже нравится, твой святоша Ховельянос, – произнес он деловито. – Своим упрямством и своими витиеватыми речами. Но чаще он кажется мне смешным.
«На шута похож порою
Человек, живущий в мире
Выдуманном, а не в нашем
Грешном мире. К жизни надо
Применяться, а иначе
Пропадешь!» – сказал он резко.
«Что ж, вы в этом преуспели,
Дон Франсиско», – молвил мягко
Агустин. Но Гойя тихо,
Подавив желанье рявкнуть,
Отвечал ему: «Однако
Должен быть меж тем и этим
Миром путь. И я хотел бы
Отыскать его. И верь мне:
Я найду его, дай срок лишь,
Дорогой мой Агустин».