Гойя был поглощен своей страстью к Каэтане. Он опасался и в то же время надеялся, что эта страсть, охватившая его так стремительно, так же быстро развеется; ему уже не раз доводилось без памяти влюбляться в женщину, а через две-три недели недоумевать, что́ он мог в ней найти. Но в Каэтане он постоянно открывал что-то новое, он не мог постичь ее до конца. Своим зорким, опытным глазом художника он так подробно изучил все крохотные детали ее наружности, что мог бы написать ее портрет по памяти. И все же при каждой новой встрече она поражала его новизной, непредсказуемостью.
Что бы он ни делал – размышлял ли, работал, беседовал ли с людьми, – Каэтана постоянно присутствовала в его сознании. Связь с ней была совершенно не похожа ни на спокойную, надежную привязанность к Хосефе, ни на те светлые или мучительные чувства, которые он раньше питал к той или иной женщине.
Перемены настроений в ней были внезапны и стремительны, и каждому чувству или настроению она отдавалась целиком. Ему никак не удавалось уловить, схватить некое единство, некое связующее начало, скрывавшееся за ошеломляющим многообразием ее масок. Она словно представала перед ним в виде разных изваяний – то в одном образе, то в другом, – но каждый раз возвращалась в свою холодную мраморную недоступность, которую он не мог преодолеть и постичь. Он предавался своей старой забаве – рисовал ее лица на песке, то одно, то другое; но истинное ее лицо неизменно ускользало от него, рассыпа́лось вместе с песком.
Он много писал ее. Изображал на фоне природы, тонко выписывая ландшафт, но так, что пейзаж словно таял, растворяясь в дымке, и на полотне оставалась только Каэтана. Белая, гордая и хрупкая, с почти неестественно высокими бровями под черными волнами волос, с высокой талией, перетянутой красным шарфом, и красным бантом на груди, а перед ней, как нелепое недоразумение, крохотная белая мохнатая собачка с красным бантиком на задней ноге, комически перекликающимся с бантом хозяйки. Чопорным, изящным и надменным жестом герцогиня указывает на надпись внизу, у ее ног, выполненную тонкими красивыми буквами с почтительным наклоном в сторону изображенной: «Герцогине Альбе – Франсиско де Гойя».
Писал он ее и такой, какой впервые увидел на подиуме в гостиной, и какой она запомнилась ему во время прогулки в Эскориале. Он писал ее часто, вновь и вновь. Но чувства удовлетворения не было. Не находил он в своих картинах того, что так поразило его в ней, когда она сидела на подиуме, того, что смутило его во время прогулки в Эскориале, того, что постоянно злило его и притягивало к ней.
Но несмотря на все это, он был счастлив. Она не боялась всюду показываться с ним, и Гойя гордился тем, что он, уже немолодой, полноватый мужчина из низов, – ее кортехо. Первое время, когда он приехал в Мадрид, он одевался с предельной элегантностью, даже когда работал – особенно когда работал. Но потом Хосефа стала ворчать и требовать, чтобы он не пачкал дорогое платье, а надевал свою обычную рабочую блузу. Ее ворчание и его собственная бережливость постепенно сделали свое дело: он вернулся к привычной рабочей одежде. Теперь же блуза снова была предана забвению.
При этом он знал, что в узком, модном платье выглядит смешно, и сам посмеивался над собой. Например, рисовал щеголя перед зеркалом; воротник, как колодка, сдавил шею, голову не повернуть, рукой в огромной перчатке не шевельнуть, узкие рукава сковывают движения, остроносые туфли жмут и делают ходьбу пыткой.
Он был снисходителен к себе и к другим. Закрывал глаза на педантизм Мигеля, на ученые речи и элегантную деловитость аббата, на недовольно-озабоченную мину Агустина. В семейном кругу он был внимателен и весел. Ему хотелось, чтобы весь мир разделил с ним его счастье.
Каэтана бывала иногда по-детски шаловлива, но Гойя превосходил ее в игривом легкомыслии. Например, обрадованный ее неожиданным визитом, он мог встать на руки и поприветствовать ее ногами. Своим искусством он часто пользовался, чтобы рассмешить ее. Рисовал ей уморительные карикатуры на себя, на ее дуэнью Эуфемию, на франтоватого маркиза де Сан-Адриана, на добродушно-неуклюжего осанистого короля. Они часто ходили в театр, и он простодушно смеялся над наивными шутками комедиантов. Бывали они и в винных погребках Манолерии, где их встречали как желанных гостей.
На пороге старости он вновь переживал молодость. До того все в его жизни словно выдохлось, опостылело, как плохое, так и хорошее, все было до боли знакомо, как вкус одной и той же еды. Теперь мир стал для него новым и ярким, и это была вторая молодость, более искушенная в страсти и наслаждении.
При этом он понимал, что демоны затаились и ждут своего часа и что это великое счастье рано или поздно обернется великой бедой. Ведь он еще не забыл о «полуденном призраке». Но присутствие в его жизни Каэтаны подарило ему безмерное счастье, и он готов был платить за него.
Счастье это отразилось и на его работе, он писал много и с воодушевлением. Рука его стала легкой, взгляд быстрым, острым и точным. Он написал портреты герцога де Кастро Террено, дона Мигеля, аббата; дон Мануэль заказал ему еще два портрета в других позах.
Кроме того, он написал картину, которую ему никто не заказывал; этим полотном он порадовал сам себя. Картина была сложная, потребовавшая от него много кропотливого труда миниатюриста. В ней он изобразил ромерию, народный праздник в честь святого Исидро, небесного покровителя Мадрида.
Веселые народные гулянья на лугу Святого Исидро, перед его обителью, были излюбленным развлечением мадридцев. Да и Гойя по случаю последнего счастливого разрешения от бремени своей Хосефы устроил там настоящий пир для друзей, на который пригласил триста человек. После мессы гостям по традиции было предложено угощение из индюшатины. Тема ромерии всегда привлекала столичных художников, ее писали и Маэлья, и шурин Гойи Байеу; сам Гойя десять лет назад тоже изобразил праздник святого Исидро в эскизах для шпалер королевской мануфактуры. Но в нем не было подлинной жизни – это было искусственное веселье кавалеров и дам, маскарад на лугу; теперь же он вложил в этот мотив свою собственную неподдельную радость и искреннюю радость жителей Мадрида.
Вдалеке, на заднем плане
Город высится любимый —
Лабиринт из светлых улиц,
Башни замка, колокольни,
Купола церквей старинных.
Мансанарес величаво
Катит воды голубые
Вдаль, а на лугах прибрежных —
Шумный праздник в честь святого
Покровителя Мадрида.
Сотни крошечных фигурок
Прорисованы со тщаньем —
Всадники и пешеходы,
И повозки, и кареты;
Кто-то весело пирует,
Ест и пьет, болтает, шутит,
Кто-то предается флирту.
Юноши, девицы, дети,
Знать, купцы, простолюдины —
Всем им щедро светит солнце
Из сияющей лазури.
Гойя в новую картину
Все свое вложил уменье —
Зоркость глаза, точность кисти,
Всю хмельную радость сердца,
Сбросив наконец оковы,
Тиранию четких линий,
Что давно его стесняли.
Он был счастлив и свободен.
В «Ромерии» перспектива,
Свет и краски воедино
Сплавили народ и реку
И широкий белый город.
Все слилось в аккорде звучном,
Легком, светлом, гармоничном.